Глава VIII
Глава VIII
Политические речи Скобелева. – Его смерть
По окончании Ахалтекинского похода Скобелев отдыхал и томился от безделья. Любопытные подробности о пребывании Скобелева в его поместье Спасском сообщает бывший его ординарец Дукмасов, навестивший там Скобелева.
Скобелев жил как богатый помещик-холостяк (с женою он тогда уже развелся). Крестьяне любили его, народ стекался даже из окрестных деревень поглазеть на Скобелева, бабы называли его “писаным красавцем”. Ухаживал ли Скобелев, по недостатку во француженках, за деревенскими красавицами, остается неизвестным. Больше всего он интересовался в деревне двумя вещами – политикой и лошадьми: он имел (в Златоустовском именье) собственный прекрасный рысистый завод. Сверх того, Скобелев привез из Турции верблюдов и мулов, а из Закаспийского края – прекрасных быков. Собственно, хозяйство было у него сильно запущено, обкрадывали его немилосердно, несмотря на целый штат служащих, между которыми был даже главный контролер. Домашним хозяйством управляла пожилая дама-экономка. В своем имении Скобелев устроил для крестьянских детей школу, где дело велось недурно. Эту школу Скобелев называл шутя своим университетом. В день Рождества Скобелев устроил в училище елку и одарил детей сообразно с их успехами в учении. Во время раздачи подарков он беседовал с мальчиками и весело шутил, затем велел штурмовать елку и с улыбкой сказал, что этот штурм напоминает ему атаки на Зеленых горах.
Вскоре после того на Скобелева напала хандра. Вообще, по замечанию людей, знавших Скобелева, после Ахалтекинской экспедиции (частью под влиянием смерти матери) Скобелев из сангвиника стал почти ипохондриком. Он оживлялся большей частью, лишь когда бранил немцев.
Однажды вечером Скобелев сидел с Дукмасовым в кабинете, читая тактику Драгомирова и делая пометки на полях.
– Знаете, о чем я думаю? – сказал он гостю.
– Вероятно, новый план наступления на Берлин? – иронически заметил казак.
– Нет... я вот смотрю на эти книги, рукописи и думаю – кому все это достанется после моей смерти?
– С чего у вас такие думы? Помирать вам нельзя! Вы нужны для армии и России.
– Нет, не говорите, я, наверное, скоро умру!.. – задумчиво и тихо проговорил Скобелев. – Знаете, что я думаю? Я думаю совсем поселиться в деревне. Буду хозяйничать!
Затем разговор перешел опять на немцев. То, что Скобелев сказал в дружеском разговоре с Дукмасовым, чрезвычайно похоже на произнесенные им несколько позднее политические речи.
“Терпеть я не могу немцев! – говорил Скобелев. – Меня больше всего бесит наша уступчивость. Даже у нас, в России, мы позволяем им безнаказанно делать все что угодно. Даем им во всем привилегии, а потом сами же кричим, что немцы все забрали в свои руки. Конечно, отчего же и не брать, когда наши добровольно все им уступают... А они своею аккуратностью и терпением, которых у нас мало, много выигрывают и постепенно подбирают все в свои руки. А все-таки нельзя не отдать им справедливости, нельзя не уважать их как умных и ловких патриотов. Они не останавливаются ни перед какими мерами, если только видят пользу своего фатерланда... Нет у нас таких патриотов, как, например, Бисмарк, который высоко держит знамя своего отечества и в то же время ведет на буксире государственных людей чуть не всей Европы... Самостоятельности у нас мало в политике... Ненавижу я этого трехволосого министра-русофоба, но вместе с тем и глубоко уважаю его как гениального человека и истого патриота... Вот бы нам побольше людей с таким твердым, решительным характером”.
Весь день Скобелев был грустен и мрачен.
В этот же день Скобелев велел служить панихиду над могилами отца и матери: тело Ольги Николаевны было перевезено в Спасское и похоронено в зимнем отделе церкви, рядом с отцом Скобелева.
– Пойдемте, – сказал Скобелев Дукмасову, – я вам покажу место, которое приготовил себе.
Недалеко от стены и в полу была каменная плита. Скобелев велел сторожам поднять ее.
– Вот и моя могила! – печально произнес он.
– Что это вы все о смерти! – сказал с досадою Дукмасов. – Только других смущаете! Ведь никто вам не угрожает смертью?
– А почему вы знаете? Впрочем, все это чепуха! – быстро прибавил Скобелев. Немного погодя он сказал:
– Я чувствую, не за горами новая страшная война. Должен решиться наконец наш спор с немцами. И я уверен, что борьба решится в нашу пользу! Но мне не придется видеть всего этого, не придется этим значкам (он указал на свои боевые значки) развеваться в предстоящей борьбе славян с немцами!..
– Какая дурная мысль! – сказал Дукмасов. – Я, напротив, твердо верю, что в войне с немцами вас назначат главнокомандующим.
На другой день утром Скобелев получил из Петербурга какую-то телеграмму, которая крайне дурно подействовала на него. Он стал сумрачен, за обедом ничего не ел и все время молчал.
Лишь вечером, получив другую телеграмму, где было сказано об утверждении наград за Ахалтекинскую экспедицию, Скобелев опять повеселел.
Теперь мы переходим к самой решительной эпохе в жизни Скобелева. Что побудило его выйти из деревенского затишья и скучного бездействия и выступить в активной роли политического оратора? Бесспорно, честолюбие было одним из двигателей Скобелева. Но еще большее значение имели удивительная подвижность и энергия его натуры. За отсутствием кровавой войны он искал бури, “как будто в бурях есть покой”.
Существуют несомненные данные, подтверждающие, что было время, когда Скобелев мечтал о весьма крупной политической роли. Вот что рассказывает об этом Верещагин:
В конце 1878 года один из братьев В.В. Верещагина пришел сказать: Скобелев очень просил к себе по весьма нужному делу. Василий Васильевич прибежал. “Что такое?” – “Дайте мне совет! Баттенберг предлагает мне пойти к нему военным министром. (Может быть, отсюда и возникли слухи, что Скобелев мечтал о большем – именно о кандидатуре на болгарский престол.) Дает слово, что через два года затеет драку с турками (для присоединения Румелии)”. – Верещагин иронически заметил: “Вы неравнодушны к белому перу, что болгарские генералы носят на шапках. Черт знает что! Вы шутите!” – “Знаете, я говорю серьезно. Я уже почти дал согласие”. – “Откажитесь, попросите, чтобы государь отказал”.
В конце концов Баттенбергу отказали, заявив, что Скобелев нужен России.
Бесспорно, однако, что в роли военного министра Скобелев принес бы Болгарии гораздо больше пользы, чем многие другие генералы. Скобелев искренне сочувствовал болгарскому народному делу и едва ли он стал бы третировать болгарских министров свысока.
Мы уже однажды подчеркнули наше несогласие с мнением, высказанным при жизни и вскоре после смерти Скобелева хроникером “Вестника Европы”, будто Скобелев не был государственным деятелем и выдающимся политическим оратором. Автор настоящего очерка нимало не разделяет политических убеждений Скобелева; но одно – оспаривать чьи-либо идеи, другое – совсем не признавать этих идей или считать их празднословием. Идеи Скобелева в общем те же, что и у других выдающихся славянофилов новейшего периода. Не соглашаясь с ними ни в их отправных пунктах, ни во многих частных выводах, я полагаю, однако, что, раз турецкая война была затеяна хотя бы и под давлением тех же славянофилов, ееследовало довести до конца, то есть, во-первых, дать хотя какое-либо нравственное удовлетворение армии, предоставив ей вступить в Константинополь, конечно, не с целью там остаться, во-вторых, не смущаясь пустыми угрозами кабинетов – английского и других, – довершить начатое дело освобождения славянских народов путем соединения обеих Болгарии, хотя и не совсем по плану Сан-Стефанского трактата, чересчур раздражившего наших недавних союзников – сербов. Вступление в Константинополь тем более было оправдываемо обстоятельствами, что оно явилось бы прямым последствием договора, подписанного нами с Австрией в Рейхштадте, где мы предоставили этой державе оккупацию Боснии и Герцеговины единственно под условием занятия нами турецкой столицы. С прекращением оккупации Константинополя нам, вместе с тем, представлялся и навсегда пропущенный нами случай поставить на очередь вопрос об очищении Австрией временно занятых ею провинций. Не менее были правы славянофилы и в том отношении, что осуждали редакцию Берлинского трактата, разрезавшего Болгарию надвое, не установившего законного срока для австрийской оккупации в Боснии и вообще лишившего нас – по крайней мере для того времени – всех плодов турецкой войны. Если значительно позднее наша дипломатия и воспользовалась тем же Берлинским трактатом, то никак не для так называемого “славянского дела”, а скорее против него – именно когда не признала фактического слияния обеих Болгарии после румелийского переворота. Нимало не требуя, вместе со славянофилами, чтобы русский крест воссиял на бывшем храме, а теперь мечети, св. Софии, мы вполне понимаем все то чувство досады, разочарования и оскорбления, которое должен был испытать каждый участник турецкого похода, стоявший у самых ворот турецкой столицы, испытавший столько лишений и невзгод и все-таки не смевший вступить в турецкую столицу в роли победителя. Если поэтому “Вестник Европы” и другие органы печати иронизировали над слезами, пролитыми Скобелевым, когда он узнал, что наши войска не вступят в Константинополь, то такая ирония доказывает простое непонимание человеческой души. Конечно, никому, не исключая русского солдата, то есть тех же мужиков, не могло не быть обидным сознание, что все понесенные жертвы не привели ни к какому очевидному результату.
Это чувство обиды, выразившееся в известной речи Аксакова, всегда тяготело также над Скобелевым. Оно руководило им и при произнесении его собственной не менее знаменитой речи, сказанной 12 января 1882 года в Петербурге, в присутствии офицеров, праздновавших годовщину взятия Геок-Тепе.
Мотивы петербургской речи Скобелева повторились и в его парижской речи, но с большей откровенностью и силою. Речь эта была вызвана прибытием к Скобелеву депутации сербских студентов Сорбонны, поднесших ему адрес с выражением искренней благодарности за петербургскую речь. Скобелев, наэлектризованный этим адресом и еще более того недавним пребыванием в Берлине и в Париже, ответил речью.
Бесспорно, этой речи Скобелев мог бы и не говорить, и, если ее выхватить без всякой связи с эпизодами, происшедшими с ним в Берлине и в Париже, ее можно было бы назвать бестактной, что и поспешили сделать многие тогдашние русские органы. Но теперь, когда Верещагин и другие современники выяснили причины, побудившие Скобелева действовать так, а не иначе, вопрос представляется совершенно в новом свете. Мы видим уже не словоохотливого генерала, который за границей сказал вслух то, чего недоговорил в России, не легкомысленного шовиниста, подстрекавшего сербов начать новую войну на Балканах и возбудить затем общеевропейскую войну, – мы убеждаемся, что Скобелева просто вызвали сказать то, что он сказал, и что обвинение в шовинизме прежде всего должно пасть на тогдашние берлинские придворные сферы, распоряжавшиеся благодаря князю Бисмарку судьбами Европы. Конечно, во взглядах славянофилов на интриги князя Бисмарка есть немалая доля преувеличения, и лично Бисмарк не повинен во всех выходках германской военной партии, но никто не станет спорить, что со времени основания тройственного союза политика Бисмарка неуклонно стремилась всегда к одной и той же цели – германской гегемонии на европейском материке.
Вот что рассказывают о пребывании Скобелева в Берлине. Когда Скобелев присутствовал на смотре какого-то германского корпуса, престарелый император Вильгельм не то дружеским, не то угрожающим тоном сказал русскому генералу:
– Вы были присланы сюда, чтобы исследовать меня до самых моих внутренностей. Вы видели один из моих корпусов. Знайте, что и все остальные не менее доблестны и в случае надобности сумеют исполнить свой долг.
После того к Скобелеву подошел еще принц Фридрих-Карл и, хлопнув его по плечу, сказал с претензией на солдатскую откровенность:
– А ведь, любезный друг, в конце концов Австрия должна получить Салоники!
Вероятно, и другие принцы говорили подобные же вещи.
Понятно, что все это, взятое вместе, не могло не подействовать на пылкого Скобелева, задев не только его самолюбие, но и те идеалы, которыми он жил как искренний сторонник славянофильской теории. Речь его была прямым ответом на вызывающий образ действий Берлина. “Они меня заставили сказать эту речь”, – говорил Скобелев своим близким.
Нечего и говорить, что после своей парижской речи Скобелев стал в Париже героем дня. До тех пор его здесь знали меньше, чем в Лондоне. Теперь все газеты заговорили о нем, все знаменитости искали чести его знакомства. Еще раньше, в Петербурге, познакомилась со Скобелевым известная издательница журнала “Nouvelle Revue” г-жа Адан, которая была совершенно очарована “белым генералом”. Первый разговор между нею и Скобелевым был довольно замечателен; до известной степени справедливо, что г-жа Адан подстрекнула Скобелева к его парижской речи.
– Я не люблю войны, – говорил Скобелев. – Я слишком часто участвовал в ней. Никакая победа не вознаграждает за трату энергии, сил, богатств и за человеческие жертвы. Но есть одна война, которую я считаю священною. Необходимо, чтобы пожиратели (les mangeurs) славян были, в свою очередь, поглощены. В Париже я не нашел настоящих патриотов. Все здесь опасаются Бисмарка и поэтому все ему подчиняются. То же у нас, в России.
– Приезжайте в Париж, генерал, – сказала г-жа Адан, – повторите слова: “враг – это немец”.
— Кто меня знает в Париже?
– Сознаюсь, немногие, кроме армии и журналистов, – сказала г-жа Адан.
– Я боюсь Парижа и парижских газет, – заметил Скобелев.
В этом же разговоре Скобелев сказал г-же Адан, что часто думает о смерти. Затем, близко нагнувшись к собеседнице, прибавил почти шепотом:
– Я думаю, что смерть моей матери произошла не без ведома князя Бисмарка. К моему патриотизму присоединяется чувство личной ненависти.
Как и следовало ожидать, в берлинских юнкерских сферах, а отчасти и в более широких слоях общества, парижская речь Скобелева произвела еще худшее впечатление, чем петербургская. Хотя, как мы знаем, Скобелева вызвали на эту речь, – берлинская публика не могла этого знать: она видела в речи Скобелева не только поощрение “панславистских” вожделений, подкапывающих Австрию, но и прямое содействие французскому реваншу. В конце февраля беспристрастный наблюдатель, англичанин Марвин, посетивший Петербург и бывший проездом в Берлине, писал: “По всему пути в разговорах только и слышалось, что имя Скобелева. В Берлине имя его повторялось в речах и беседах всех классов общества. Я остановился перед окном магазина, в котором висела карта России. К окну подбежала толпа школьников. “Вот дорога, по которой мы доберемся до Петербурга и проучим Скобелева”, – говорил один. – “А если они придут в Берлин?” – “О, это невозможно!” Мальчишек сменила группа пожилых людей, которые в кратких восклицаниях выражали свою ненависть к славянам и к Скобелеву. На гауптвахте, находящейся на аристократической оконечности улицы Unter den Linden, солдаты вели воинственный разговор о России”.
Этого описания достаточно, чтобы показать крайнюю односторонность тех “западников”, которые во всем винили Скобелева, совершенно упуская из виду шовинизм прусский да, пожалуй, и французский, которые с разных сторон могли наэлектризовать и менее пылкого человека, чем Скобелев...
Вскоре после своей парижской речи Скобелев виделся в Париже с г-жою Адан. Нечего говорить, что ее восторженное отношение к “белому генералу” еще удвоилось.
По словам г-жи Адан, незадолго до этого свидания она получила из России письмо, в котором было сказано: “Не доверяйте Скобелеву. Он желает сделать Европу казацкой и господствовать в ней”. Сверх того, г-же Адан писали, что Скобелев деятельно подготовляет свою кандидатуру на болгарский престол.
Г-жа Адан, недолго думая, показала письмо Скобелеву. Он был явно смущен, огорчен и удручен этим письмом.
– Неужели подобные глупости могут вас печалить? – спросила г-жа Адан.
– Да, – серьезно и задумчиво ответил Скобелев. – Бывают подозрения, которых можно избежать одним лишь путем – путем смерти. Бывают минуты, когда я готов на самоубийство.
– Какие ужасные слова!
– Мне отвратительны эти подозрения, – сказал Скобелев.
В тот же день Скобелев был вынужден по долгу службы оставить Париж. Находясь в Варшаве, он обратил на себя внимание своим отношением к полякам, которых раньше не особенно любил. На этот раз он был с ними приветлив. Г-же Адан Скобелев писал из Варшавы: “Я люблю поляков. Это народ, сохранивший героические традиции. Россия отдала значительную часть Польши чужеземцам-немцам. Поляки будут за нас против немцев, все равно, хотят ли они этого или не хотят. Они не могут бороться с антигерманским инстинктом своей расы”.
В начале июня 1882 года Скобелев писал г-же Адан через капитана Л.:
“Я делаю усилия с целью приготовить армию к возможной борьбе. Мрачные предчувствия одолевают меня”.
24 июня Скобелев посетил в Москве Ивана Аксакова и оставался у него до 11 часов вечера. Скобелев принес Аксакову связку каких-то документов, причем сказал: “Боюсь, что у меня их украдут. С некоторых пор я стал подозрителен”.
От Аксакова Скобелев поехал в гостиницу, где заказал отдельный кабинет, куда вошел с двумя немецкими красавицами легкого поведения. Около 12 часов лакеи услышали какие-то стоны и возню в кабинете, затем немки выбежали и заявили, что генералу дурно. Около трех часов пополуночи Аксаков застал Скобелева уже мертвым в постели.
Сопоставляя политическую роль Скобелева с обстоятельствами его смерти, нетрудно оправдать самые удивительные легенды о его смерти, из которых наибольшей определенностью отличается та, которую сообщили какие-то лица г-же Адан. Автор настоящего очерка, посетивший г-жу Адан в 1889 году в ее именье, в аббатстве Жиф (Gif), пришел к убеждению, что издательница “Nouvelle Revue” твердо верит в свои документы.
Весьма возможно, что она стала жертвой ловкой мистификации, хотя утверждать этого положительно нельзя, не имея “документов” в руках. По уверению г-жи Адан, обе немецкие кокотки были подосланы из Берлина недоброжелателями Скобелева. Г-жа Адан называет их “дамами, приехавшими в Берлин из Гейдельберга”. В бытность мою в Гейдельберге ни от одного из здешних русских (не говоря уже о немцах) я не слышал ни малейшего намека, подтверждающего это показание.
Каковы бы ни были истинные причины смерти Скобелева, несомненно одно: он погиб жертвою своего легкомысленного отношения к женщинам. Трудно поверить, если бы не было налицо самого факта, чтобы человек, до такой степени опасавшийся немецких “интриг”, через минуту после того, как он толковал об этих интригах с Аксаковым, преспокойно отправился ужинать с незнакомыми ему двусмысленными дамами “германского происхождения”. Но, даже оставив в стороне всякую политику, нельзя не удивиться неосторожности Скобелева, который несмотря на все увещания врачей продолжал вести рассеянную жизнь, затевая кутежи с первыми попавшимися кокотками. В числе разных объяснений, пущенных в ход по поводу внезапной смерти Скобелева, есть и то, что он умер от чрезмерного возбуждения – ив этом нет ничего совершенно невероятного, особенно если принять во внимание, что со времени контузии, полученной в турецкой войне, Скобелев имел склонность к аневризму. Доктора Алышевский и Гейфельдер в один голос утверждают, что Скобелев вовсе не обладал железным телосложением и что, зная беспорядочный образ его жизни, можно было даже предсказать его преждевременную кончину.
Величайшим несчастием для Скобелева было, что он не сумел или не мог найти подруги – жены. Брак его с Гагариной кончился разводом. Незадолго до смерти Скобелев мечтал еще о том, чтобы жениться “на бедной образованной девушке”. Мечтам этим не было суждено сбыться, так как в бракоразводном процессе с женою Скобелев был вынужден принять на себя вину и таким образом по приговору был осужден на безбрачие. По словам Верещагина, женитьба была больным местом Скобелева. В нем несомненно было сильное стремление к семейной жизни, хотя он энергично это отрицал.
– Необходимо только, – сказал ему Верещагин, – чтобы жена ваша была умна и взяла вас в руки.
– Это верно, – заметил Скобелев.
Еще под Плевной Верещагин пророчил Скобелеву, который страстно любил детей, что у него явятся “скобелята”, которые будут таскать его за бакены. Этому предсказанию не суждено было сбыться.
Впечатление, произведенное смертью Скобелева, в России и во всей Европе было необычайно сильно. Даже политические противники и враги Скобелева воздали ему должное. Из отзывов русских противников Скобелева достаточно привести слова “Вестника Европы”:
“Образ рыцарски храброго воина, заботливого друга солдат, образованного генерала, высокодаровитого полководца давно уже рисовался перед обществом в лице Скобелева. Образ действий Скобелева после взятия Геок-Тепе обнаружил в нем и административный талант, не уступающий, может быть, его военному искусству”.
В лучшем из тогдашних ежемесячных журналов, “Отечественных записках”, был также напечатан чрезвычайно сочувственный некролог, несмотря на то, что журнал был весьма далек от сочувствия славянофильским взглядам Скобелева.
В виде заключения делаем общую характеристику Скобелева как человека и общественного деятеля.
Как уже замечено, Скобелев, несмотря на высокий рост, не производил впечатления атлета. Д-р Гейфельдер, описывающий Скобелева с точностью антрополога, говорит:
“Скобелев был высокого роста, стройного телосложения, скелет у него был скорее мелкий, широта плеч не особенно развита, что скрывали эполеты. Мускулы не сильно развиты: я удивился, увидев, что musculus biceps и musculus deltoideus не сильно выдавались. Лицо, десны и соединительные оболочки глаз были бледны, кожа суховата. У Скобелева было два рубца на правом боку и бедре от ран в Туркестане и на Дунае. Об этих ранах он не любил говорить. Печень была увеличена. Череп замечательно регулярной овальной формы, лобные бугры выдавались, голова покрыта густыми волосами темно-русого цвета”.
По словам Верещагина, Скобелев страшно боялся облысеть подобно своему отцу, что подтверждает и Дукмасов. Стоило сказать Скобелеву, что такая-то помада вредна для волос, и он берегся ее больше, чем неприятельских пуль. Любопытно, что насчет цвета глаз Скобелева показания расходятся. М. Максимов, г-жа Адан и Немирович-Данченко говорят, что глаза у Скобелева были голубые, но Гейфельдер, нарочно обративший на это внимание, положительно утверждает, что на самом деле глаза Скобелева были светло-карие, и только когда он сердился, в глазах Скобелева сверкали зеленоватые фосфорические искры. Г-жа Адан также говорит, что в гневе и во время боя у Скобелева были глаза тигра, то есть зеленоватые.
Большая часть лиц, знавших Скобелева, называют его симпатичным и чарующим. Англичанин Марвин пишет: “Я никогда не встречался с человеком, который произвел бы на меня такое впечатление. Если бы Карлейль увидел Скобелева, он помолодел бы и воодушевился, как в то время, когда писал о героях в своих “Исторических исследованиях”. Арцишевский называет Скобелева не вполне симпатичным, но все-таки обаятельным и умеющим подчинить своей воле всех окружающих.
Доступность и приветливость Скобелева вошли в пословицу. Некий юный артиллерист так описывает жизнь Скобелева в Плевне после ее взятия:
“Общество у Скобелева было самое разнокалиберное: тут были и генералы, и прапорщики, и корреспонденты, и вольноопределяющиеся. Все не стеснялись. Меня немножко поразило такое товарищеское обращение... Входит какой-нибудь офицер в полной парадной форме. “Ваше превосходительство, честь имею...” – начинает он. – “Завтракали?” – обрезает его Скобелев. – “Никак нет, ваше превосходительство!” – говорит опешивший офицер. – “Садитесь и ешьте что Бог послал”.
По словам Максимова, Скобелев часто приглашал солдат пить с собою чай.
О гуманности Скобелева характерный факт сообщен Марвином. Факт этот доказывает, вместе с тем, административный такт Скобелева. Рассуждая о среднеазиатских делах, Скобелев сказал:
– Казни, предпринятые генералом Робертсом в Кабуле, были ошибкою. Каков бы ни был род вашей казни, он все-таки уступит изобретательности восточного деспота. К этому туземцы привыкли; мало того, совершение казни порождает в туземцах ненависть. Я предпочел бы бунт целой области казни одного туземца. Если вы победите их силой в бою и нанесете жестокий удар – они этому подчиняются, как воле Божией. Моя система – сразу сильно ударить и наносить удар за ударом, пока не сломлено сопротивление. Но с наступлением этого момента вводится строжайшая дисциплина, кровь перестает литься и с побежденным обходятся мягко и гуманно.
Сжатую, но меткую характеристику Скобелева как полководца дает военный уполномоченный Соединенных Штатов, лейтенант Грин, в книге “Очерки военной жизни в России”.
“Скобелев водил свои войска на штурмы так много раз, как никто из полководцев нашего времени, исключая Гранта. В течение 19 лет Скобелев участвовал в 70 сражениях. Все штурмы его были победами, и только один раз (под Плевной) он, после счастливого штурма, должен был уступить подавляющим силам неприятеля. Его военный гений так велик (это было написано при жизни Скобелева), что я твердо верю, что он будет главнокомандующим в будущей войне из-за восточного вопроса и займет тогда место среди пяти величайших полководцев нашего столетия рядом с Наполеоном, Веллингтоном, Грантом и Мольтке”.
К этим словам необходимо еще добавить, что Скобелев был великим знатоком солдатской души и любил солдата не как “пушечное мясо”, а как человека.
При всех своих славянофильских увлечениях и даже несмотря на дружбу с некоторыми представителями ретроградных взглядов, Скобелев, по справедливому замечанию Верещагина, стоял за развитие России и желал устранения многих стесняющих это развитие преград. Он требовал движения вперед, а не назад. Так, он был решительным сторонником свободы мысли и слова.
М. Д. Скобелев