Первая женщина Достоевского в брачном сожительстве
Первая женщина Достоевского в брачном сожительстве
После каторги в 1854 году Достоевский оказался в Семипалатинске. К этому времени он стал зрелым, 33-летним мужчиной. Это был коренастый, среднего роста солдат в мешковатой грубого сукна форме. Во всем его обличье, фигуре и одежде было что-то простонародное, а отнюдь не дворянское или интеллигентское. И лицо Достоевского было такое же, какое часто встречалось на Руси у ремесленников, мещан и богобоязненных купцов: жесткая темно-русая борода лопатой, тонкий и упрямый рот под густыми усами, над широким лбом с выпуклыми надбровными дугами светлые волосы, стриженные коротко, под машинку; глубоко сидящие, точно провалившиеся глаза и под ними синеватые круги; цвет лица нездоровый, бледно-землистый, с веснушками, кожа щек и лба изрыта морщинами. Голос у него был глухой, с хрипотцой, – след юношеской горловой болезни, – и говорил он тихо, медленно, точно неохотно, скупыми простыми словами, но, когда воодушевлялся, речь его становилась звучной и быстрой, в словах звенела страсть, он почти захлебывался, движения его, несмотря на порывистость, даже резкость, приобретали живость и легкость, – он преображался, и от прежней хмурости не оставалось и следа.
Служба Достоевского в Семипалатинске была нелегкая: строевое учение с раннего утра, маршировка, наряды, рубка леса в тридцати верстах от города, суровая дисциплина, поддерживавшаяся палками, розгами и зуботычинами.
В деревянной грязной казарме солдаты спали по двое на узких жестких нарах, между которыми бегали голодные крысы. Главной едой было варево. Его черпали из железного чана самодельными ложками. Но и это казалось Достоевскому отрадной переменой после четырех лет Омской каторги, когда он, по его собственному выражению, «был похоронен заживо и закрыт в гробу». Помимо физических лишений, нервных припадков, ревматизма в ногах, болезни желудка, помимо оскорблений и унижений (майор Кривцов наказывал розгами арестантов, кричавших во сне или спавших на левом, а не на, как приказывал регламент, правом боку) он испытывал душевные муки от необходимости постоянно быть на людях. Его окружала толпа убийц, воров, насильников и безумцев, общение с ними не прекращалось ни на минуту, и они относились к нему с подозрением и враждебностью, потому что он среди них был единственным барином.
Так и прожил он четыре года в полном одиночестве и без всякой возможности уединения. Выйти из скученности, неволи и духоты каторжной тюрьмы, не ходить с желтым тузом на спине и в десятифунтовых кандалах, не надрываться от тяжелой работы в копях и на кирпичном заводе, вновь обрести свободу передвижения, стать человеком хотя бы в образе муштрованного рядового Линейного батальона – это было почти счастье. Через несколько недель после перевода в Семипалатинск он сообщал брату: «Покамест я занимаюсь службой, хожу на ученье и припоминаю старое. Здоровье мое довольно хорошо, и в эти два месяца много поправилось». Он физически окреп, и нервные припадки, которые он определял как «похожие на падучую и, однако, не падучая», стали реже (раньше они повторялись каждые три месяца). Ощущение свободы, хотя бы и ограниченной, было настолько сильно, что он не замечал ни своей бедности – денег у него не было, и рассчитывать он мог только на мелкие и случайные получки от брата из России – ни неприятностей, связанных с его положением солдата и бывшего каторжника. Когда Достоевский появился в своей роте, командир Веденяев, по прозвищу Буран, сказал фельдфебелю: «С каторги сей человек, смотри в оба и поблажки не давай». Достоевский через несколько дней замешкался в казарме, и фельдфебель больно ударил его по голове.
Самым мучительным было стоять в строю, с палкой в руках и опускать ее на обнаженную спину очередной жертвы, которую проводили через зеленую улицу.
Позади солдатских рядов шагал Веденяев и метил крестами тех, кто бил неохотно или слабо. Меченых потом секли. Участие в экзекуциях обходилось Достоевскому не дешево: после одной из них он упал в конвульсиях.
Современник Достоевского и свидетель этих экзекуций повествует о том, как вел себя на них Достоевский: «Достоевский стоял в строю бледный, лицо у него нервно подергивалось. Трясущимися руками нанес он очередной удар провинившемуся. А ночью с ним приключились припадки падучей».
Семипалатинск пятидесятых годов прошлого столетия был захолустьем в киргизской степи, недалеко от китайской границы.
Имя свое он получил от развалин семи палат на правом, высоком берегу Иртыша, существовавших еще в XVIII веке. Некогда он был крупным монгольским центром, и об этом свидетельствовали надписи на бараньих лопатках, обычных скрижалях кочевников, раскопанных археологами.
В середине века он превратился в один из форпостов Российской империи, в военное поселение с каменной крепостью, вокруг которой теснились деревянные бараки для солдат.
Все население городка вместе с гарнизоном не превышало шести тысяч душ. Каменная церковь, казенная аптека и магазин галантерейных товаров считались главными достопримечательностями.
Ташкентские, бухарские и казанские купцы торговали в палатках и ларьках или на меновом дворе, обнесенном частоколом, куда сходились караваны верблюдов и вьючных лошадей.
Цены на все были очень высокие, а для нижних чинов и вовсе недоступные. Единственное, что Достоевский мог себе позволить – это калач или бублик на базаре.
Мощеных улиц не было – повсюду песок, превращавшийся осенью в топь, а летом в пыль. Растительности никакой: ни деревца, ни кустика перед одноэтажными бревенчатыми домиками, все голо и безотрадно, точно в пустыне. Но недалеко от городка начинался бор – ель, сосна и ветла, – и тянулся он на сотни верст.
По ночам улицы погружались в беспросветную тьму (фонарей не было), и только отчаянный лай множества сторожевых собак выдавал жилье. Убранство домов было скудное, полуазиатское: кошмы (войлочные ковры) на полу и стенах, кое-где лубки с героями двенадцатого года, скачущими на коне.
Почта приходила раз в неделю, газеты и журналы выписывало человек пятнадцать, и образованные люди собирались друг у друга, чтобы поделиться новостями и узнать, что делается в столицах.
Начальник Достоевского, подполковник Беликов, сам не любил процесса чтения, считая его утомительным для здоровья, и предпочитал слушать. Поэтому, узнав о появлении «сильно грамотного» нижнего чина из дворян, он позвал его к себе для чтения газет вслух.
С этого времени и началось знакомство Достоевского с Семипалатинским обществом. Как и повсюду в провинции, здесь, главным образом, занимались картами и сплетнями и пили водку.
Первое время Достоевский мало выходил из казармы. Позднее Достоевскому было разрешено поселиться на частной квартире, и он снял комнату в кривой бревенчатой хате, стоявшей на пустыре, на краю города. Он платил пять рублей в месяц за «пансион»: щи, каша, черный хлеб.
В низкой полутемной комнате, где вся мебель состояла из кровати, стула и стола, было поражающее множество блох и тараканов.
Хозяйка, солдатская вдова, пользовалась дурной репутацией: она открыто торговала молодостью и красотой своих двух дочерей. Старшей было 20, а младшей 16 лет. Младшая была очень хороша собой, и с нею-то и подружился, а может быть, и больше, чем подружился, Достоевский.
После четырех лет каторги и вынужденного воздержания его сильно тянуло к женщинам, и каждая новая встреча производила на него сильное впечатление.
На базаре он познакомился с 17-летней Лизонькой, продававшей калачи с лотка; красивая девушка, у которой была нелегкая трудовая жизнь (она поддерживала всю свою семью), полюбила солдата за его ласку и внимание.
Неизвестно, как далеко зашли их отношения, но Достоевский писал ей нежные письма, которые Лиза (Елизавета Николаевна Неворотова), оставшаяся девицей, хранила до самой смерти и никому не хотела показывать. Лиза родилась в 1837 году, умерла в 1918-м. Письма ее погибли во время Гражданской войны в Сибири, после ее смерти.
Случайные подруги первых месяцев пребывания Достоевского в Семипалатинске не задели его глубоко – ни физически, ни сердечно, и он забыл о них, едва в жизни появилась та, к кому он привязался со всей исступленностью своей натуры и со всем пылом запоздалой первой любви.
На каторге Достоевский приобрел значительную власть над своими настроениями или по крайней мере их внешними проявлениями.
Прежние черты замкнутости и скрытности усилились, а то, что он называл «отсутствием формы» или манер, приобрело характер резкости и даже диковатости. В нем произошел также и внутренний переворот: он отказался от прежних либеральных идей, которые послужили причиной катастрофы, принял наказание как должное и, придя в соприкосновение с подлинными представителями крестьянской Руси, отрешился от множества прекраснодушных иллюзий о народе.
Сильнее, чем когда-либо прежде, ощутил он необходимость веры в Бога, и Христос, страдавший на кресте и искупивший грехи людей своей собственной смертью, сделался для него самым близким и понятным образом человека и символом религии всепрощения и милосердия.
Прежняя его мечтательность осталась, но и она сильно изменилась. Теперь, еще больше, чем в молодости, знал он разницу между Афродитой земной и Афродитой небесной. Он немало видел и пережил на ссыльных этапах и в Омской каторжной тюрьме, где его товарищи по несчастью занимались мужеложством или любовью с такими бабами-калачницами, на которых и взглянуть было страшно.
От женского общества он успел настолько отвыкнуть, что мечтал о нем, как о высшем блаженстве. В Семипалатинск он приехал с тайными стремлениями, в которых сам себе боялся признаться. Он походил на больного, который начинает выздоравливать после смертельной болезни и с удвоенной силой чувствует всю прелесть и соблазны бытия. Он сам писал: «Надежды было у меня много. Я хотел жить». И он хотел любить.
Через несколько месяцев после приезда в Семипалатинск Достоевский встретился на квартире подполковника Беликова с Александром Ивановичем Исаевым и женой его Марьей Димитриевной.
Александр Исаев, бывший учитель гимназии, директором которой одно время состоял его тесть, попал в Семипалатинск в качестве чиновника для особых поручений по корчемной части.
Работы у него было немного, но корчмы притягивали его неотступно. Он вскоре потерял службу и, очутившись без места и без средств, стал пить горькую. Человек слабого здоровья и еще более слабой воли, он попал в компанию пьяниц и забулдыг, которых было немало в городке, и вскоре совсем опустился.
Жена Исаева, Марья Димитриевна, у которой был от него семилетний сын Паша, очень страдала от создавшегося положения.
Отец ее, Димитрий Степанович Констант, начальник карантина в Астрахани, был, по всей вероятности, сыном французского дворянина, бежавшего в Россию из Франции от ужасов революции и террора.
Дочь полковника Константа Марья Димитриевна получила хорошее по тому времени воспитание. В 1854 году ей было 28 лет.
«Довольно красивая блондинка среднего роста, очень худощавая, натура страстная и экзальтированная, – так рисует ее Врангель, друг Достоевского, молодой семипалатинский прокурор, – она была начитана, довольно образованна, любознательна и необыкновенно жива и впечатлительна».
На сохранившемся дагерротипе ее волнистые светлые волосы разделены пробором посредине; рот несколько широк с выдающейся, чуть припухлой нижней губой, придающей всему лицу капризное выражение, глаза темные, глубокие, но небольшие. Черты ее лица были мелкие, но привлекательные, а на щеках играл нездоровый румянец. Вид у нее вообще был хрупкий и болезненный, и этим она порою напоминала Достоевскому его мать. Нежность ее лица, физическая слабость и какая-то душевная беззащитность вызывали в нем желание помочь ей, оберегать ее, как ребенка.
То сочетание детского и женского, которое всегда остро ударяло по чувственности Достоевского, и сейчас возбудило в нем сложные переживания, в которых он не мог, да и не хотел разобраться.
Марья Димитриевна сразу очаровала его и своими материнскими о нем заботами, и своей хрупкостью, пробуждавшей в нем физическое влечение. Кроме того, он восхищался ее тонкой и необыкновенной, как ему казалось, натурой.
Марья Димитриевна была нервна, почти истерична, но Достоевский, особенно в начале их отношений, видел в изменчивости ее настроений, срывах голоса и легких слезах признак глубоких и возвышенных чувств.
Когда он стал бывать у Исаевых, Марья Димитриевна пожалела и приголубила странного своего гостя, хотя вряд ли отдавала себе отчет в его исключительности.
Попросту, по-женски, ощутила она, что этот неуклюжий рядовой, который мог то часами сидеть, почти не говоря, то вдруг, зажегшись, произносить длиннейшие и не всегда понятные тирады, перенес больше, чем кто бы то ни было из людей ее круга, и быть его добрым гением, ощущать его молниеносную и благодарную реакцию на каждое доброе слово, на каждый участливый взор было ей приятно и льстило ее сильно развитому самолюбию. Да и кроме того, она сама в этот момент нуждалась в поддержке: жизнь ее была тосклива и одинока, знакомств она поддерживать не могла из-за пьянства и выходок мужа, да на это не было и денег. И хотя она гордо и безропотно несла свой крест и добросовестно «исправляла должность служанки и ходила за мужем и сыном», ей часто хотелось и пожаловаться, и излить свое наболевшее сердце. А Достоевский был прекрасным слушателем. Он был всегда под рукою, он отлично понимал ее обиды, он помогал ей переносить с достоинством все ее несчастья, и он развлекал ее в этом болоте провинциальной скуки.
«Я не выходил из их дома. Что за счастливые вечера я проводил в ее обществе. Я редко встречал такую женщину», – писал он впоследствии.
Муж предпочитал дому кабак или валялся на диване в полупьяном виде, и Марья Димитриевна оказывалась наедине с Достоевским, который вскоре перестал скрывать свое обожание.
Никогда за всю его жизнь не испытывал он подобной интимности с женщиной – и с женщиной из общества, образованной, с которой можно было разговаривать обо всем, что интересовало его. Впервые за долгие годы его не встречали насмешками, он не должен был бороться с соперниками, как в салоне Панаевой, он не ощущал себя приниженным, а мог быть на равной ноге с любимой.
Весьма возможно, что Марья Димитриевна привязалась к Достоевскому, но влюблена в него ничуть не была, по крайней мере вначале, хотя и склонялась на его плечо и отвечала на его поцелуи.
Он же в нее влюбился без памяти, и ее сострадание, расположение, участие и легкую игру от скуки и безнадежности принял за взаимное чувство. Ему шел 34-й год и он еще ни разу не имел ни возлюбленной, ни подруги. Он искал любви, любовь была ему необходима, и в Марье Димитриевне его чувства нашли превосходный объект. Она была первой интересной молодой женщиной, которую он встретил после четырех лет каторги, и он овеял ее всеми чарами неудовлетворенных желаний, эротической фантазии и романтических иллюзий. Вся радость жизни воплотилась для него в этой худощавой блондинке.
Марья Димитриевна была женщина нелегкая: она быстро обижалась, от хлопот и дрязг у нее делались частые мигрени, она прижимала пальцы к вискам в жесте отчаяния и безнадежности. Она постоянно раздражалась, говорила, что «поганое общество не ценит ее», называла себя «мученицей», и Достоевский ей поддакивал и немедленно с ней соглашался. Мужа она не любила или разлюбила, во всяком случае остатки чувств, которые у нее к нему оставались, были разрушены его нелепым поведением и пьянством, вызывавшим в ней горечь и отвращение. Все надежды свои она перенесла на сына Пашу, из которого, по ее мнению, должен был выйти замечательный человек. Но покамест семилетний мальчик никаких выдающихся качеств не обнаруживал. Хотя Марья Димитриевна могла сколько угодно говорить, что жизнь ее кончена, но ей еще не было и тридцати лет, и, конечно, она хотела и жизни, и любви, и счастья, и удачи. То, что Достоевский воспылал к ней настоящей, глубокой страстью, она отлично понимала – женщины это обычно легко распознают, и его «ухаживания», как она их называла, она принимала охотно, не придавая им, однако, слишком большого значения: ведь исходили они от человека, лишенного прав, ссыльного, у которого, опять-таки по ее выражению, «не было будущности», а были многочисленные и порою пугающие странности. Но на него можно было положиться, и она не могла пренебречь даже и такой опорой.
После того как рассеялся пьяный туман первой влюбленности, Достоевский хорошо разобрался в тех обстоятельствах, при которых зародилось его чувство к Марье Димитриевне. «Одно то, что женщина протянула мне руку, уже было целой эпохой в моей жизни», – писал он впоследствии. Он еще яснее увидал все трудности своих отношений к замужней женщине, матери и жене, когда он получил возможность обсуждать их в беседах со своим новым другом Врангелем.
Появление Врангеля в Семипалатинске зимою 1854 года показалось Достоевскому подарком судьбы. Несмотря на очень холодный и неприступный вид, который весьма помогал ему в административной карьере, молодой прокурор был очень добрый и отзывчивый человек, да еще к тому же и с романтическим воображением. Через год знакомство перешло в тесную дружбу, быть может, единственную в жизни Достоевского (он был с ним в разговорах и письмах более откровенен, чем с кем бы то ни было, и это на протяжении многих лет).
Врангель искренно привязался к Достоевскому и после приезда начал помогать ему. Он познакомил его с военным губернатором П. М. Спиридоновым, и с этого момента бывшего ссыльного стали принимать в домах всех именитых граждан Семипалатинска. Это сильно подняло социальный престиж Достоевского; скоро он был произведен в унтер-офицеры, и условия жизни его значительно улучшились – у него теперь было и больше свободного времени, и возможность распоряжаться им по собственному усмотрению.
Молодой прокурор терпеливо выслушивал восторженные речи Достоевского о Марье Димитриевне. «Она добра, мила, грациозна, с превосходным великодушным сердцем, – говорил Достоевский, – она хорошенькая, образованная, очень умная».
Врангель оказывал деятельную помощь Достоевскому.
В начале 1855 года Марья Димитриевна наконец ответила на любовь Достоевского. Это был не только момент близости, но и начало интимных отношений между ними.
Но как раз в те дни, когда Достоевский уверовал во взаимное чувство Марьи Димитриевны и, как он писал, «получил от нее доказательства ее любви», Исаева назначили заседателем в Кузнецк, за шестьсот верст от Семипалатинска. Это означало разлуку. В довершение всего именно Достоевский должен был доставать денег на отъезд: у Исаева не было ни копейки, и обратился он, естественно, к Достоевскому – лучшему другу семьи. А у Достоевского своих денег не было: он занял все у того же Врангеля и передал нужную сумму Марье Димитриевне.
Весной 1855 года Врангель снял дачу Козакова в окрестностях Семипалатинска, и, так как батальон Достоевского был переведен неподалеку на летние квартиры, унтер-офицеру удавалось по целым неделям жить у гостеприимного друга. Когда Исаевы двинулись в путь в июне 1855 года, они остановились попрощаться на даче у Врангеля. Было подано шампанское, и Врангелю не составило особого труда напоить Исаева и устроить его на мирный сон в карете. Между тем Достоевский и Марья Димитриевна отправились в сад. По свидетельству Врангеля, молодая женщина к моменту отъезда уже и сама была захвачена своим чувством к Достоевскому. Влюбленные «обнимались и ворковали», держали руки друг у друга, усевшись на скамейке под тенистыми деревьями. Но почтовый ямщик настаивал, чтобы господа наконец пустились в дорогу. Надо было уезжать. Достоевский со слезами на глазах проводил Марью Димитриевну к тарантасу, в котором храпел Исаев. Последнее объятие, ямщик взмахнул кнутом, кони рванулись – уже и тарантас скрылся в белом клубе пыли, а Достоевский все стоял и смотрел ему вслед, на дорогу, исчезавшую среди сосен.
Видя тяжелое настроение друга, Врангель всячески старался развлечь его. На даче был огромный сад, и устраивать его поручили двум красивым дочкам квартирной хозяйки Достоевского: молодые разбитные девушки вносили немало смеха и веселья, а может быть, и больше того – в дом молодого прокурора и его сумрачного приятеля. Весть о цветах, разводимых в Козаковом саде, распространилась по Семипалатинску, и Врангеля стали навещать местные модницы, которых он не очень-то жаловал. Достоевский помогал ему отвадить их от дому. Он очень тосковал, глядел, как мальчик, на скамейку, на которой прощался с Марьей Димитриевной, и что-то бормотал себе под нос: у него была привычка вслух разговаривать с самим собой. По словам Врангеля, он был в восторге от Исаевой, все повторял, какая она замечательная, и удивлялся, что такая женщина ответила на его любовь. Он едва ли считал себя достойным ее внимания. Он все писал ей письма, хотя и должен был сдерживать себя из-за мужа:
«Судя по тому, как мне тяжело без вас, – пишет он ей чуть ли не на другой день после ее отъезда, – я сужу о силе моей привязанности. Вы писали, что вы расстроены и даже больны. Я за вас в ужаснейшем страхе. Боже мой! Да достойна ли вас эта участь, эти хлопоты, эти дрязги, вас, которая может служить украшением всякого общества. Вы удивительная женщина, сердце удивительной, младенческой доброты, вы были мне как родная сестра. Женское сердце, женское участие, бесконечная доброта… я все это нашел в вас… Живу я теперь совсем один, деваться мне совершенно некуда».
Он действительно очень тосковал и не обращал внимания на кокетничанье молоденькой и хорошенькой Марины О., дочери ссыльного поляка, которой он давал уроки. Ученица – девушка живая, энергичная и несколько сумасбродная, была неравнодушна к своему учителю, особенно когда узнала, что у него роман с другой женщиной. Марья Димитриевна была осведомлена о Марине и сильно к ней ревновала.
Когда настроение у Достоевского улучшилось, он декламировал – он любил читать вслух, особенно поэмы Пушкина, – помогал девушкам по саду или вел нескончаемые беседы с Врангелем. О его любви прослышало уже несколько человек из его знакомых, и они решили оказать ему содействие и устроить тайное свидание с Марьей Димитриевной где-нибудь между Семипалатинском и Кузнецком. Так как Достоевский сильно рисковал, выезжая из города без разрешения начальства (он все еще был под наблюдением полиции, письма к нему перлюстрировались, а его шли адресатам в Россию через Третье отделение), то был устроен целый заговор. Достоевский сказался больным, знакомый доктор подтвердил, что ему надо отлежаться, а между тем мнимый пациент мчался на лошадях, предоставленных друзьями, в Змиев за 160 верст от Семипалатинска. Но там вместо Марьи Димитриевны нашел он ее письмо с извещением, что ввиду изменившихся обстоятельств ей не удалось отлучиться из Кузнецка. Достоевский, даже не отдохнув, тотчас же пустился в обратный путь. «Изменившиеся обстоятельства» была болезнь Исаева. В конце июля состояние его сделалось безнадежным. Он умер через две недели. Достоевский узнал об этом 14 августа из письма Марьи Димитриевны, которая рассказывала, как муж благословил ее и сына перед христианской своей кончиной, и описывала все происшедшее, равно как и свое собственное душевное состояние, в довольно шаблонных и риторичных выражениях. Она осталась без средств и не знала, что ей делать. Достоевский немедленно выслал ей 25 рублей – все, что было у него, – и обратился к Врангелю, находившемуся в это время по делам службы в Барнауле. Он заклинал приятеля всеми святыми, умоляя оказать финансовую помощь несчастной вдове. Положение Марьи Димитриевны действительно было критическим. Она оказалась в чужом, незнакомом ей Кузнецке одна, без средств, без родных и знакомых, с маленьким сыном на руках.
Смерть Исаева, с другой стороны, сильно меняла положение Достоевского. Ему не надо было больше скрывать своей любви. Он тотчас же предложил Марье Димитриевне выйти за него замуж. Им руководило не только желание помочь ей, урегулировать их отношения, и чувство страстной любви – «Боже мой, что за женщина, как жаль, что вы ее так мало знаете», – писал он Врангелю, – но и сильная тяга к брачной жизни. «Нет ничего на свете выше счастья семейного», – писал он брату по выходе из каторжной тюрьмы. Семейная жизнь его родителей представлялась ему незамутненной и счастливой, а детство было лучшим и чистым его воспоминанием. Семья казалась ему возвратом в эту золотую детскую пору, которую он, после всех своих испытаний и несчастий, охотно идеализировал. Кроме того, у него с 17 лет не было своего угла, он мечтал о браке, как о тихой пристани, о домашнем уюте, женской заботе. Брак с Марьей Димитриевной – брак по горячей, подлинной любви – разрешал все вопросы и устраивал и материальную, и сентиментальную, и эротическую стороны существования.
Марья Димитриевна, конечно, на все это смотрела иначе. В ответ на пылкие письма возлюбленного, который настаивал на окончательном и немедленном решении, она писала, что грустит, отчаивается и не знает, как ей поступить. Достоевский понимал, что главным препятствием к «устройству нашей судьбы», как она называла проект их брака, была его личная неустроенность.
Социальное положение Достоевского было незавидное: унтер-офицер Линейного батальона, бывший каторжник, лишенный дворянства, состоящий под надзором полиции и на подозрении начальства. Впереди – еще три года военной службы, а затем полная неизвестность. О писательском его таланте Марья Димитриевна хорошо судить не могла, никаких новых произведений его не видела, а успех «Бедных людей» имел десятилетнюю давность. Никто не мог с уверенностью сказать, разрешат ли ему когда-нибудь печататься. Доступ в европейскую Россию был ему покамест закрыт. Средств у него не было: родные посылали ему немного денег, на которые он и существовал. Как же мог он завести семью? Правда, после смерти Николая I и восшествия на престол Александра II, появилась надежда на улучшение участи бывших петрашевцев. Достоевский слал множество писем родным и знакомым с просьбами похлопотать о разрешении печататься и производстве в офицерский чин. Порою, когда он сообщал Марье Димитриевне о своих попытках «победить судьбу», она воодушевлялась и готова была ответить согласием на брак, но потом снова теряла веру. Настроения ее не отличались устойчивостью. Отец посылал ей деньги из Астрахани, и она могла кое-как перебиваться в ожидании скромной пенсии, полагавшейся вдове чиновника Исаева. Но она постоянно болела, недомогания – предвестие чахотки – делали ее раздражительной, она донимала Достоевского подозрениями и ревностью. Почему должна была она верить ему после десяти месяцев разлуки? Быть может, он завел шашни с Мариной или спал с дочерью своей квартирной хозяйки! А все эти купеческие дочки, которым он давал уроки математики, наверное, пытались вскружить ему голову.
И Марья Димитриевна решается «испытать» его любовь. В самом конце 1855 года Достоевский получает от нее странное письмо. Она спрашивает его дружеского беспристрастного совета: «Если бы нашелся человек пожилой, и обеспеченный, и добрый, и сделал ей предложение…» Прочитав эти строки, Достоевский зашатался и упал в обморок. Когда он очнулся, он с отчаянием сказал себе, что Марья Димитриевна собирается выйти замуж за другого.
В этом предположении не было ничего невозможного. Достоевскому окольными путями стало известно, что кузнецкие кумушки разрывались на части в поисках «положительного человека и хорошего жениха» для бедной вдовы. Правда, в том же письме Марья Димитриевна заверяла Достоевского в своей к нему любви, но он принял ее слова как свидетельство ее доброты, как желание его утешить.
Нервы его были так напряжены из-за долгой разлуки, из-за неизвестности, что мысль о возможности потерять Марью Димитриевну совершенно сразила его.
Проведя целую ночь в рыданиях и муках, он наутро написал Марье Димитриевне, что умрет, если она оставит его. «Велика радость любви, – писал он Врангелю об этом эпизоде, – но страдания так ужасны, что лучше бы никогда не любить. Клянусь вам, что я пришел в отчаяние. Едва понимаю, что мне говорят и как я живу. Неподвижная идея в моей голове». Незадолго до этого он начал «комический роман» «Село Степанчиково».
Нерешительность Марьи Димитриевны, сводившая с ума Достоевского и питавшая самые чудовищные его сомнения, происходила от разных причин: она не была уверена в самой себе, она колебалась по практическим соображениям, а, кроме того, ей доставляло удовольствие испытывать свою власть над влюбленным в нее мужчиной – и таким образом подлинные чувства соединялись тут с игрой.
Для Достоевского же никакой игры быть не могло. Он любил со всей силой запоздалой первой любви, со всем пылом новизны, со всей страстью и волнением игрока, поставившего состояние на одну карту. По ночам его мучили кошмары и теснили слезы. Ожидание письма из Кузнецка было пыткой, а его долгожданный приход – либо разочарованием, либо взрывом новых сомнений и подозрений. Он знал, что она слаба и доверчива, и опасался чужого влияния: «Ее можно уверить в чем угодно». Он знал также, что она «раздражительна и развита сердцем» – это означало ее способность поддаться чьим-либо ухаживаниям. Все видели в ней одну слабость и нежность: он же знал ее такой, какой другие никогда ее не видали. Это о ней писал он впоследствии в «Униженных и оскорбленных»:
«Сердце мое защемило тоской, когда я разглядел эти впалые бледные щеки, губы, запекшиеся, как в лихорадке, и глаза, сверкавшие из-под длинных темных ресниц горячечным огнем и какой-то страстной решимостью».
Но, может быть, еще кто-либо сумел зажечь в ней этот горячечный огонь? Он был ревнив, и еще во время пребывания в Семипалатинске докучал ей выговорами по поводу каждого взгляда, брошенного на мужчину. Но ревность мнительной и болезненной Марьи Димитриевны была еще острее. Она подозревала его в тайной связи с каждой встречной женщиной. На Масленицу 1856 года Достоевского часто приглашали на блины, он танцевал с дамами. Он сам написал ей об этих невинных развлечениях, но она возомнила бог весть что и решила отомстить ему. Опять в ее письмах появились намеки об искателях ее руки и тайных воздыхателях. Эта трагикомедия ошибок продолжалась до апреля, когда Марье Димитриевне пришлось отчасти признаться в ее игре. Кузнецкие дамы предложили ей жениха, она заявила им, что у нее уже есть один на примете. Эти слова дошли до Федора Михайловича и снова привели его в отчаяние: оказалось, что, говоря о «человеке на примете», Марья Димитриевна имела в виду именно его. Но все же от мифа о выходе замуж за пожилого и богатого она окончательно не отказалась, и когда писала Достоевскому о своей горячей к нему любви, не забывала упомянуть: «а жених – это только расчет». Достоевский, в конце концов, пришел к заключению, что Марья Димитриевна по слабости находилась в том же положении, что и героиня его «Бедных людей», Варвара, которая решила выйти за «степного помещика» Быкова, чтобы избегнуть нужды и не погубить Макара Девушкина. «Напрочил же я себе», – восклицает Достоевский. Но у Варвары не было семьи, а Марья Димитриевна должна была думать о сыне. Несомненно, что ей было нелегко, хотя Достоевский и преувеличивал ее стесненные обстоятельства, когда писал Врангелю, что у нее нет ни копейки, и повсюду занимал, чтобы выслать ей денежный перевод. Тотчас же после смерти Исаева Констант прислал дочери 300 рублей, сумму, по тому времени немалую, а затем регулярно ей помогал: Достоевский должен был потом признать, что «она ни в чем не нуждалась».
Его личные дела были гораздо хуже: хроническое безденежье, нищенская обстановка дома, подчиненное положение на службе. Самым мучительным было то, что он жил, главным образом, надеждами, но постоянно опасался какой-нибудь неудачи, которая лишит его Марьи Димитриевны. В письмах к Врангелю, который в это время уехал в Петербург и в свою очередь страдал от любви к своей барнаульской даме (Е.И. Гернгросс), он восклицал: «Я погибну, если потеряю своего ангела: или с ума сойду, или в Иртыш». А для того, чтобы окончательно завоевать ее, ему необходимо было обеспечить себе такое «внешнее устройство», при котором не оказались бы опасны никакие кузнецкие женихи со средствами. Это устройство составляло предмет его дум и тему всех его писем: программа минимум была переход из военной службы в штатскую, что предполагало место с жалованьем и некоторое количество денег, чтобы прожить до назначения. Достоевский теперь мечтал стать чиновником 14-го класса, то есть одним из тех мелких канцеляристов, каких он вывел в «Бедных людях» и «Двойнике». Конечно, самое лучшее было бы получить разрешение печататься: «Тогда все устроится, ведь, главное, никто не знает ни сил моих, ни степени таланта, а на это-то главное и надеюсь». В этой фразе Достоевский проговорился: чиновничьей службы мог он желать лишь в дни отчаяния и безнадежности, на самом деле было у него лишь одно неодолимое стремление – печататься, зарабатывать на жизнь литературой, вновь взять в руки перо, то самое перо, которое отняли у него при заключении в крепость в 1849 году, которое не давали ему на каторге, которое через пять лет мог он с трудом получить, будучи солдатом в сибирском захолустном гарнизоне. И только когда осуществление этой заветной надежды казалось чересчур отдаленным, был он готов ради соединения с любимой женщиной сделаться сам Макаром Девушкиным, чиновником 14-го класса. «Не сейчас же я женюсь, а выжду чего-нибудь обеспеченного, она же с радостью подождет, только бы имела надежду на верное устройство судьбы моей». И одно за другим летят письма из Семипалатинска в Петербург, к Врангелю, к сановникам, к знакомым, к родным. Как всегда, он сочиняет самые фантастические проекты: не написать ли ее отцу, чтобы отвадил женихов, не послать ли прошение Государю, не обратиться ли к генералам, которые знали его в Инженерном училище? Он мечется и по своему обыкновению волнуется, преувеличивает; житейские мелочи в его воображении принимают пугающие очертания, препятствия обращаются в кошмары. Писание тоже причиняет немало забот: оно подвигается с большим трудом.
В мае 1856 года в письмах Марьи Димитриевны вновь зазвучали тревожные ноты. То она пишет, что грустит и тоскует, то вдруг заявляет: «Мы слишком много страдали, слишком несчастны, чтобы мечтать о браке», она не составит его счастья, лучше обо всем позабыть, ото всего отказаться. Единственное, о чем она его просит, это похлопотать о Паше, ему уже идет девятый год, его надо определить в какое-нибудь закрытое учебное заведение.
Измученный всей этой перепиской с ее чередованием холода и жара, Достоевский решается на крайний шаг: необходимо личное свидание с Марьей Димитриевной, надо выяснить все и переговорить с глазу на глаз. И, значит, надо ехать в Кузнецк.
После долгих хлопот и всяческих ухищрений Достоевскому удалось заручиться помощью батальонного командира, знавшего обо всех его любовных треволнениях. Унтер-офицер Достоевский получил служебное поручение отвезти в Барнаул фургон с веревками. А от Барнаула до Кузнецка не слишком далеко. И Достоевский пустился в дорогу с надеждой через несколько дней увидать и обнять Марью Димитриевну.
Достоевский тайно уехал из Барнаула в Кузнецк, мечтая, что свидание с женщиной, на которую, по его собственному выражению, он «имел права», разрешит все сомнения и трудности. Но вместо радостной встречи в Кузнецке его ждал страшный удар. Он вошел в комнату к Марье Димитриевне, и она не бросилась ему на шею: с плачем целуя его руки, она закричала, что все потеряно, что брака быть не может – она должна признаться во всем: она полюбила другого. Этот другой, Николай Борисович Вергунов, родом из Иркутска, учитель начальной школы, был довольно красивый 24-летний молодой человек, и Марья Димитриевна увлеклась им физически, завязав с ним интимные отношения, и даже подумывала о том, чтобы выйти за него замуж. Достоевский выслушал ее рассказ, стиснув руками голову, потом заметил, что Вергунов когда-нибудь попрекнет ее за то, что она хотела только сладострастия. Марья Димитриевна сперва приписала эти слова ревности, но потом задумалась и опять начала плакать. Она теперь не верила ни в чью любовь. Напрасно Достоевский в долгой беседе пытался понять ее истинные чувства и определить отношения между ней и Вергуновым.
Вместо мнимого «солидного» жениха, за которого Марья Димитриевна якобы готова была выйти «по расчету», Достоевский нашел в Кузнецке счастливого соперника, бывшего едва ли не беднее его самого.
Марья Димитриевна настаивала на его встрече с Вергуновым. «С ним я сошелся, он плакал у меня, но он только и умеет плакать», – с горечью заметил Достоевский.
Чтоб не обижать Вергунова, Достоевский скрыл свои собственные переживания и спокойно рассуждал о шансах возможного брака Марьи Димитриевны с молодым учителем. Ему приходилось взвешивать свои слова и пускаться на мелкие хитрости. «Я знал свое ложное положение, – пишет он Врангелю, – ибо начни я отсоветовать, представлять им будущее, оба скажут – для себя старается, нарочно изобретает ужасы в будущем». Но что бы он ни говорил Марье Димитриевне, он прекрасно понимал, что она чувствовала себя госпожой и владычицей по отношению к новому другу, а он был ее жертвой.
«Она предвкушала наслаждение любить без памяти и мучить до боли того, кого любишь, и именно за то, что любишь, и потому-то, может быть, поспешила отдаться ему в жертву первая».
Эти слова о Наташе из «Униженных и оскорбленных» вполне применимы к Марье Димитриевне и к ее отношениям с Вергуновым и, как это ни странно, с Достоевским. Она и мучила их обоих, и сама из-за них мучилась, и в этом соединении морального и любовного садизма и мазохизма находила особое наслаждение. И это ее болезненное, сложное ощущение перекликалось с такими же тенденциями Достоевского. Ему было тяжело, мучительно, и сама острота его страдания вызывала холодок восторга. Напряженность, необычность обстоятельств, слезы и страсть, обида и желание – все это соединялось в невыразимо жгучее ощущение интенсивности бытия. Моментами ему казалось, что он теперь любит ее больше прежнего – за ее измену, за мучительство, за оскорбление.
Его охватывало неодолимое стремление все отдать Марье Димитриевне, пожертвовать своей любовью ради ее нового чувства, уйти и не мешать ей устраивать жизнь, как ей хочется.
Когда Марья Димитриевна увидала, что Достоевский не упрекает ее, а только заботится о ее будущем, она была потрясена. Но Достоевскому не пришлось долго страдать в позе мученика, и добровольной жертвы его Марья Димитриевна не приняла. «Не плачь, не грусти, не все еще потеряно, ты и я и более никто», – сказала она, видя его страдания. В самый критический момент в ней снова вспыхнули жалость и нежность к Достоевскому. «Она вспомнила прошлое, и сердце ее вновь обратилось ко мне», – этими словами он описывал поворот в ее настроениях.
Когда он менее всего ждал этого, она бросилась в его объятия и вознаградила его за все, что он претерпел. «Я провел не знаю какие два дня, – писал он Врангелю, – это было блаженство и мученье нестерпимое».
Передалась ли ей страсть Достоевского, была ли она захвачена возвратом собственного чувства, попалась ли в путы сложной игры или не захотела отказаться от владычества над обоими мужчинами – все равно какой ценой, – но несомненно, что она снова вступила в интимные отношения с Достоевским, и он мог сказать: «К концу второго дня я уехал с полной надеждой».
Но, несмотря на «доказательства любви», как он выражался, он сознавал трудность собственного положения. Прежние иллюзии его рухнули, Марья Димитриевна предстала ему в новом обличье, и вместо недавней ясности чувств в душе его ныне царил полный хаос.
Когда он выехал из Кузнецка и опьянение недавней близостью выветрилось в дороге, он подумал, что, согласно французской поговорке, «отсутствующие всегда не правы»: «Я далеко, а он с ней».
Как бы ни были горячи недавние поцелуи Марьи Димитриевны, на верность ее рассчитывать нельзя было. Да и кто мог поручиться, что после отъезда Достоевского она не начнет колебаться и не вернется к молодому любовнику?
Не успел Достоевский возвратиться в Семипалатинск и прийти в себя от физической и душевной встряски, как получил письмо от Марьи Димитриевны: она тосковала, плакала, опять говорила, что любит Вергунова больше, чем Достоевского. Измученный и униженный, он забыл о своей дипломатии и написал и ей и ему, уговаривая обоих посмотреть на все холодно и здраво: ведь их совместная жизнь, а тем более брак были бы безумием. Марья Димитриевна промолчала, а Вергунов обиделся и ответил грубой бранью. Это не помешало Достоевскому начать хлопоты по устройству его на лучшее место: ведь как-никак, учитель мог вскоре стать мужем Марьи Димитриевны, а ее благополучие было ему дороже всего на свете. Он победил ревность и горечь, он поступил как Дон Кихот, принося собственную жертву. Но страдал он от этого своего благородства невыносимо. Идея брака Марьи Димитриевны по расчету, ради денег оскорбляла его нравственное чувство, вызывала возмущение против несправедливости, против «злой доли бедных». А мысль о том, что она собиралась выйти за бедняка, била по самолюбию, ранила его мужскую гордость. Ведь тут он и Вергунов были равны, оба в одинаковой степени не имели средств, чтобы содержать семью. Но 24-летний учитель и в будущем не мог ни на что рассчитывать, кроме грошового жалованья. Он был мало образован, и карьера ему предстояла самая ничтожная, все в тех же начальных школах. А ведь Достоевский был писателем, он некогда достиг известности, и теперь, в одинокие ночи, верил в свое великое призвание. Значит, Марья Димитриевна предпочла ему Вергунова исключительно по любви. Почему же та, кого он избрал, кому отдал сердце, не разделяла его веры, не видела, что слава ждет его, не поставила на него? А это самое обидное для мужчины – знать, что для любимой он попросту один из многих. Очень многое в последующей жизни Достоевского объясняется этой обидой: ее редко прощают даже обыкновенные таланты.
Но сейчас обиду надо было проглотить: иного выхода у него не было.
«Отказаться мне от нее невозможно никак, ни в каком случае, – объяснял он Врангелю. – Любовь в мои лета не блажь, она продолжается два года, слышите, два года, в десять месяцев разлуки она не только не ослабела, но дошла до нелепости». Справиться с этой «нелепостью» не было уж сил – и воспоминание о прежней, хотя и минутной близости растравляло и кровь, и воображение: он все повторяет и о «доказательствах» ее любви, и о своих «правах» на нее. Но от жгучих воспоминаний не становилось легче: все заметили, что Достоевский совсем извелся. На смотрах и военных учениях он ходил как тень, знакомые опасались, что он свалится с ног. Нервное напряжение разрядилось припадком, и после него он оставался больным целую неделю. А к страданиям душевным и физическим прибавились еще и заботы материальные: поездка в Барнаул и помощь Марье Димитриевне (он постоянно посылал ей деньги) привели к тому, что у него накопилось свыше тысячи рублей долгу. Заплатить их было неоткуда, повсюду натыкался он на высокую, неумолимую стену, и вся жизнь представлялась ему не то блужданием по кругам дантовского ада, не то диким видением больного мозга.
В тот самый момент, когда Достоевскому казалось, что он коснулся дна и дошел до предела унижений и горя, в существовании его стал медленно намечаться поворот к лучшему. Черная серия неудач завершилась, и впереди обозначились просветы. Первого октября 1856 года он был произведен в прапорщики – первый офицерский чин, и это означало, что он вновь возвращается в тот самый привилегированный класс, вне которого в России было так трудно жить. Кроме того, усилились надежды на помилование, а значит, и на возвращение в Россию. Под влиянием этих обстоятельств или по изменчивости характера Марья Димитриевна заметно охладела к Вергунову. Вопрос о браке с ним как-то сам собой исчез, и она написала Достоевскому, что он «материально невозможен» (Вергунов зарабатывал 300 рублей в год). В письмах к Достоевскому она не скупилась на нежности, называла его братом, говорила, что тоскует по нем. А он в ноябре 1856 года писал: «Она по-прежнему все в моей жизни, люблю ее до безумия… разлука с ней довела бы меня до самоубийства… Я несчастный сумасшедший. Любовь в таком виде есть болезнь». Он пытается дать разумное объяснение своему состоянию: «Она явилась мне в самую грустную пору моей судьбы и воскресила мою душу, все мое существование». Услыхав, что Вергунов в опале, он воспрял духом и снова поставил ребром вопрос о своем браке с Марьей Димитриевной.
Когда опять представилась возможность поездки в Барнаул, на этот раз в лучших условиях, потому что он был уже офицером, он помчался в Кузнецк, но теперь остался там не два, а пять дней. Его ждал прием, сильно отличавшийся от того, какой был ему оказан пять месяцев тому назад. Марья Димитриевна заявила, что разуверилась в новой привязанности и никого, кроме Достоевского, по-настоящему не любит. Перед отъездом он получил ее формальное согласие выйти за него замуж в самом ближайшем будущем.
Как бегун на трудном состязании, Достоевский очутился у цели, настолько изможденный усилием, что принял победу почти с равнодушием.
Никаких восклицаний и энтузиазма по поводу близкого брака в его переписке нет: есть трезвые слова о деньгах и устройстве. Для свадьбы необходимо было по крайней мере 600 рублей, и их пришлось взять в долг у одного из семипалатинских знакомых.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.