Старые полигоны в тайге

Старые полигоны в тайге

1

После страшного сезона на золотых приисках Теньки я провел беззаботную зиму в магаданском лагере инвалидов, а весной нас собрали на этап. Это было в день Победы, 9 мая 1948 года — меня вызвали прямо с ночной смены на заводе. В пустом пересыльном бараке началась обычная церемония — обыск, уточнение личности («фамилия, имя, отчество, статья, срок»). Если заключенный не мог свои данные произнести молниеносно, не переводя дыхания, то его подробнейшим образом проверяли — не подставное ли он лицо. Развалившиеся в креслах оперуполномоченный и начальник спецчасти внимательно разглядывали подозрительного делинквента[2], обменивались многозначительными взглядами и тянулись к пачке «Беломора», которая лежала перед ними на столе.

— Еще раз, — говорит начальник спецчасти, смуглый красавец с французскими усиками. — Ты что, не завтракал?

— Нет, гражданин начальник, работал ночью, в дизельном…

— Давай скорее, еще тринадцать человек, — вмешивается, жуя папиросу, опер — грузный лейтенант в новой шинели из английского сукна.

— Долго буду тебя просить, бандерская морда?! — заорал вдруг «спецчасть». — Язык потерял? Подожди, там в тайге тебя живо говорить научат! Ну?!

Маленький человек в замасленной синей спецовке, явно волнуясь, морщит низкий лоб под стрижеными темными волосами и никак не может сообразить, что именно надо ответить. Наконец он выпалил, громче, чем нужно: «Самуляк!» — и осекся, отчаянно озираясь вокруг.

— Знаем мы, что ты, падаль, симулянт! — отозвался высокий человек, в элегантной позе стоявший за креслами офицеров. Это был нарядчик, всесильная фигура в зоне, он поддерживал порядок среди зеков: кому где работать, кого убрать с придурков, иногда и кого этапировать. Будучи, однако, сам зеком, этот столп лагерной администрации не был неуязвим. Месяц назад этапировали в тайгу его предшественника, который, хотя и отлично справлялся со своей нелегкой работой, слишком много уделял внимания смазливым «мальчикам». Его пришлось извлекать из-под кучи опилок в столярке, где он надеялся переждать отправку этапа; выдал нарядчика его же любимец.

Пока эти трое вытягивали нужные данные из несчастного Самуляка, который после нескольких тумаков кое-как обрел дар речи, вошел рябой надзиратель и попросил ключ от сейфа.

— А в чем дело? — пробормотал «спецчасть».

— Дубов сидит с ножом на нарах, — объяснил рябой, получив ключ.

Он сходил в контору за вахтой, достал из сейфа наган и, вернув ключ начальнику спецчасти, направился в третий барак.

В большом помещении, заставленном двухэтажными нарами-вагонками, возле печки стояли несколько зеков в бушлатах, с узелками в руках и трое надзирателей. В самом темном углу, на верху вагонки сидел на корточках худой субъект в новом «штатском» пиджаке. В руке его блестело узкое лезвие самодельного ножа.

— Не подходите, гражданин начальник, говорю вам по-хорошему. Вы знаете, Дубов своих слов на ветер не бросает… Не подходите, а то зарежу перед фраерами…

— Подожди, Сомов, — тихо сказал вошедшему коллеге малорослый пожилой надзиратель, — мы послали за Гончаровым и Хеймо.

Дверь распахнулась, и вошли двое, запыхавшиеся от бега. Один среднего роста, с необъятными плечами и добродушным лицом русского мужика, второй — верзила, в замызганной шоферской спецовке, с узким носатым лицом, очень загоревшим и небритым, обезображенным синим шрамом на щеке.

— Звали нас, гражданин начальник?

— Давайте помогите стянуть его с нар!

— Пойдем, земляк, никуда не денешься, — направился к Дубову Гончаров. Голос его был очень глубоким и звучным — он солировал в лагерной самодеятельности. Длинный угрюмый Хеймо подошел к вагонке молча.

— Вы что, суки позорные, шестерить задумали? — закричал Дубов. — Кишки выпущу! Ну-ка подходи, булгахтер, певец подлючий, подходи… А за тебя, эсэсовская сволочь, никто и срока мне не прибавит…

— А-а, ты вэне курат![3] — заорал вдруг Хеймо и, молниеносно подскочив, ударил Дубова по руке коротким ломиком, очевидно спрятанным в рукаве. Вырвав нож у вора, он схватил его за ногу и с размаху бросил на пол. Раздался звук, похожий на треск ломающейся сухой доски. Дубов попытался встать, но застонал и остался недвижимым на полу.

— Несите на вахту, — скомандовал Сомов, пряча наган, и заключенные понесли Дубова к дверям.

— В машину его! — приказал «спецчасть», который встретил их у пересыльного барака. — Все готовы? Тогда езжайте! Пора и нам домой на праздник!

Заключенные высыпали из барака и полезли в открытую машину. Дубова положили ближе к кабине. Когда поехали, на каждой выбоине лицо его кривилось от боли.

— У кого найдется закурить? — попросил Дубов громко. Он привык, что каждый считал за честь его угостить. Но все сделали вид, будто не слышат: теперь они были отрезаны от ресурсов на работе и в городе, каждая закрутка махорки была на счету, а Дубова, наверно, свезут в больницу.

— Неужели ни у кого нет? — процедил вор сквозь зубы: не так он был глуп, чтобы не понять, в чем дело.

Тут я вспомнил, что у меня осталось несколько папирос, преподнесенных мастером цеха. «На тебе на праздник — сказал он мне, — хотел сто грамм взять, да баба не велела, она у меня из договорников, знаешь…» Я пододвинулся ближе к Дубову.

— Держи, Иван. — Сунул папироску ему в зубы и зажег спичку. — Сильно болит?

— Сломал мне руку, падаль эстонская, найду я его. А ежели не найду, то без меня рассчитаются. Запомнит, что значит трогать вора в законе, да еще по приказу псов!..

Город остался позади на холме, теперь мы быстро ехали по колымской трассе, Стояла прекрасная весенняя погода. Между задним бортом и перегородкой из досок сидели два автоматчика, которые не спускали с нас глаз. Но никто и не думал бежать! Куда убежишь? Везде по трассе, которая вела в глубь Колымы, были заставы, на них проверяли наши документы, предъявляемые начальником конвоя, и тщательно нас пересчитывали.

Вечером мы остановились возле небольшого одинокого барака, где и заночевали. Машина уехала и скоро привезла хлеб и обычный жиденький лагерный суп. Спали мы как убитые.

Утром час ждали, пока приедет грузовик за Дубовым; его рука сильно опухла и висела плетью.

— Оротукан… Скоро будем на Спорном. — Те из нас, кто прибыл в Магадан из тайги, хорошо знали поселки на трассе. Но машина, не доехав нескольких километров до Спорного, повернула к реке Оротукан и остановилась.

— Выходите! — приказал начальник конвоя. — Будем переправляться.

Нас встретил блондин с вьющимися волосами, в тельняшке и черных брюках навыпуск. На широком матросском ремне с якорем на пряжке висел наган в потертой кобуре. Моряк сосчитал нас, подписал сопроводительные документы, выслушал рассказ конвоира и спросил:

— Это тот Дубов, который зарубил повара в Оротукане?

— Он, гражданин начальник, — отозвался чей-то голос.

— Ладно, беда небольшая. Давайте на переправу! Лодка вмещала восемь человек, и мы все скоро оказались на том берегу, где почти у воды стояли длинный дом с двумя входами, сколоченный из ящиков амбар и передвижной дощатый домик на салазках.

— Скоро придет трактор, поедете дальше: за восемь километров отсюда командировка. Здесь оставлю грузчиков, — начальник оценивающе осмотрел нас. — Богатырей мне не надо, главное, чтоб не бегали в Спорный напиваться и к девчатам!

Из долины, по которой маленькая речка несла свои довольно мутные воды в Оротукан, послышалось тарахтенье трактора. Он тащил сани из толстых бревен, скрепленных широкими железными полосами.

— Айда, собирайтесь! Погрузили и пошли!

Из амбара и домика на салазках мы вынесли и быстро побросали на сани ящики с аммоналом, мешки с продуктами, консервы, тюки с одеялами. К моему удивлению, начальник лагеря работал вместе с нами. Командовал погрузкой тракторист — известный на Колыме Иван Рождественский. Коренастый, плотный, испещренный наколками и шрамами, Иван славился не только своими трудовыми подвигами на бульдозере, страстью к картам, но и смелостью, с которой обращался к самому начальнику Дальстроя Никишову, если его или его товарища по работе кто-нибудь притеснял, на положение притеснителя, и, надо сказать, небезуспешно.

— Ну все, — сказал начальник, вытирая пот со лба, — поезжайте, а ты, Иван, возвращайся ночью, забьем козла!

Мы все залезли на сани, облепив груз, как мухи пирог, но подошел какой-то человек в штатском и напомнил:

— А где грузчики?

— Сейчас, — сказал начальник. — Слезай ты, ты, ты! Я видел, как кто работает.

Нас, пять человек, оставили, показали место отдыха и накормили.

2

«Не жизнь, а малина» называлось на лагерном жаргоне наше пребывание на перевалочной базе. Мы жили спокойно, сыто и сравнительно свободно. Работали по надобности; конечно, в любое время суток. Никто не тревожил нас для поверки, подъема или отбоя. Единственное требование было — не слишком удаляться от перевалки, дабы не прозевать машину или трактор. Некоторые ходили рыбачить, купаться. Повар, который грузил, как все остальные, когда не стоял у котла, нашел вольного земляка в Спорном и ходил к нему домой. Завтракали около девяти, ели сколько хотелось, потом рубили дрова для повара и отдыхали в тени. Когда настало лето, ребята просили иногда у начальника бинокль, поднимались на косогор и наблюдали за спорнинскими женщинами, которые купались в реке.

В нашей половине дома стояли железные армейские кровати. Одно окно выходило на Оротукан, второе смотрело вверх по течению мутной речки — через него мы видели ползущий к нам трактор. В середине комнаты стоял чисто выскобленный стол с двумя скамейками. Вечерами тут происходили баталии доминошников.

На всех приисках склады аммонала — единственной взрывчатки, которую тогда употребляли на Колыме, — располагались далеко от жилых помещений, где-нибудь в отдаленном распадке, были обнесены колючей проволокой и тщательно охранялись. Постороннему к ним было не подойти. Наш же аммональный склад — домик на салазках — не только вовсе не охранялся, но и стоял открытым: большой замок, запиравший его двери, висел на одной петле. Бухгалтер, который жил во второй, нам неведомой половине дома, в отсутствие начальника иногда брал со склада несколько патронов и посылал повара в спорнинскую аптеку. Но то, что тот приносил оттуда, служило отнюдь не по назначению, а просто натягивалось на патроны для водонепроницаемости. Бухгалтер спускался вниз по реке и рыбачил — аммоналом.

Но однажды на базу явился толстый человек с одутловатым лицом и орденской колодкой в три ряда и поговорил наедине с начальником. Склад и впредь не запирался, но бухгалтер заметно убавил свой гонор в общении с нами. В качестве предупреждения он лишился красивой прически, первого признака, что ее обладатель высоко котируется в лагерной иерархии. Над его стриженой головой немало подтрунивал потом Зельдин — так звали нашего начальника, — когда они у нас в комнате «забивали козла». Этот человек имел удивительную способность держаться запанибрата с заключенными и одновременно не терять авторитета. Бывший морской офицер, тяжело раненный — во время купания показывал нам три рубца от пулеметной очереди поперек груди, — он был очень популярен среди зеков, хотя и довольно строг. Высшее начальство его недолюбливало, потому что держался он независимо, и неоднократно подвергало домашним арестам за дерзость — такие наказания были в стиле Никишова и сороковых годов.

Берег реки Оротукан, на котором располагалась перевалка, был невысок, вблизи от нашего дома находился небольшой пляж. За стометровой полосой прибрежного кустарника поднималась сопка, покрытая березовым и лиственничным лесом, переходящим выше в густые заросли кедрового стланика. Лес недавно горел, и прямо над домом темнело большое пятно гари. Такие пожары иногда бушевали неделями (если огонь добирался до корней мхов, небольшой дождь уже не мог его потушить) и превращали в гарь огромные участки, тянущиеся на многие километры.

Ниже по течению, где долина расширялась и Оротукан мелел, было устье ключа Ударник — мутной речки, в верховье которой стояли две командировки нашего лагеря. Сопка над домом полукругом спускалась к ключу, теряя крутизну недалеко от берега. Выше долина Ударника сильно сужалась и была покрыта мелколесьем, которое за поворотом тракторной дороги превращалось в сплошной зеленый массив.

Случалось, нас поднимали ночью: прибывали грузы из Магадана — аммонал, насосы, замысловатой формы «железяки», колючая проволока, одежда, ящики с консервами и бесконечные мешки с мукой. Мы быстро натягивали брюки, совали босые ноги в ботинки и выскакивали из дома, вяло и сонно ругая водителя за то, что не мог добраться пораньше. Бежали к переправе, на ходу надевая белые брезентовые рукавицы — после первой разгрузки колючей проволоки без них уже никто не приступал к работе. Как ни торопились, всегда приходили после Зельдина. Если же его не оказывалось на месте, начиналась перекличка через реку. Было, конечно, не темно: на Колыме в конце мая белые ночи светлее, чем в Ленинграде.

Весь груз перевозили на лодке; мы приспособились подгонять ее к перевалке на самом мелком месте, ведь все приходилось носить по воде, не было никакого причала. Груз складывали за домом и накрывали брезентом, если ожидался трактор, в другом случае все затаскивали в амбар. Были среди нас два плечистых угрюмых эстонца и кандидат в воры Вася, отсиживавший в свои двадцать лет уже третий срок. Склонный к полноте, с румяным девичьим лицом, Вася, несмотря на наколки, никак, к своему огорчению, не походил на отчаянного бандита. Работал он неохотно, но боялся, что его «запрут в БУР»[4]. Он жаждал доказать свою принадлежность к ворам каким-нибудь дерзким поступком вроде убийства, передавал табак и наркотики, которые доставал в Спорном, знакомым уголовникам в верхних командировках лагеря. Остальные грузчики — еще пять-шесть человек — были малосрочниками: русские «мужики» и один моряк, страшно худой и всегда подтянутый. На обеих щеках у него виднелись маленькие шрамы: пуля прошла насквозь, не задев ни языка, ни зубов. На вопрос Зельдина: «Ты, Севастополь, наверно, кричал «ура», когда в атаку шел?» — он ответил спокойно:

— Нет, гражданин начальник, я как раз зевал…

После третьего этапа к нам прибавился еще молодой латыш Роланд.

Людей, которых отправляли в командировки на восьмой и шестнадцатый километры, к нашему дому не подпускали. После переправы новички сидели на песке, умывались в реке, дожидаясь продолжения пути. Зельдин звонил в Спорный, являлись два конвоира, переплывали на лодке реку, выстраивали людей, делали перекличку и вели их вверх по Ударнику. Мы смотрели вслед. По мере того как сужалась дорога, пятерки смешивались, растягивались в цепочку и потом исчезали за поворотом. Один раз они строем подошли к домику на салазках и каждый взял по ящику аммонала. Разговаривая, зеки упоминали «Бригитку» — львовскую пересылку, не менее знаменитую на Западной Украине, чем когда-то в Сибири Александровский централ. Придерживая тяжелый ящик со взрывчаткой на плече одной рукой, другую тот или иной западник протягивал соседу, чтобы дал докурить. Они только что прибыли с материка, об этом свидетельствовали совершенно новые синие рабочие костюмы из грубого хлопчатобумажного материала, неуклюжие ботинки и высокие фуражки с длинными козырьками; на спецовках даже не исчезли складки от хранения в связанных пачках. Когда последний ящик исчез за поворотом, повар Юра злобно сплюнул:

— Бандеровцы, подлюги, мать их…! Смотрите, в сорок пятом меня продырявили. — Он быстрым движением оттянул открытую рубашку и показал шрам на плече — аккуратную ямочку.

— Отлично заросло — рука ведь работает!

— Да, гражданин начальник — мы заметили Зельдина только когда он вмешался в разговор, — но водителя насмерть! Если бы за нами не шел бронетранспортер, и меня в живых не было…

— Скоро пошлю тебя к ним, и чтобы никаких жалоб! Бандера, кацап там или француз — пайку ему дай да баланду положенную. И золота три грамма в день, как всем придуркам, небось знаешь, старый колымчанин.

Юра отошел, невесело усмехаясь.

— Не надо ему на глаза лезть, — пробормотал он. — Ехидный все же он, еврей, сразу видать.

— Ну, не знаю, на Ванине был Толя Нос, мировой парень, тоже, кажется, еврей, — сказал Вася, кандидат в воры.

— Ты что, спятил? Смотри, как бы урки тебя не услыхали! Толя Hoc — ссученный-перессученный, его еще в Бутырке хотели зарезать. Не знал?.. — Коренастый пермяк Федя, над которым все смеялись, потому что он без конца высчитывал на пальцах, сколько ему осталось месяцев срока, спешил доказать, что тоже в курсе воровских дел.

— Свободы не видать, не знал я, Федя! Когда на Ванине был, он из БУРа не вылазил. Там и наколол меня. Мы в БУРе чеченцев ждали. Говорили: «Приедут — вашим крышка». Однако все ж успели на пароход, Нос, правда, остался. Потом узнали, что творил на Ванине Ваха со своими черными…

Но мы уже слыхали его рассказ о «бригаде» бывшего вора Вахи. Этих кавказцев возили по тюрьмам и пересылкам для восстановления порядка там, где воры стали слишком сильны, и некоторые из нас были даже очевидцами резни, после которой в Ванино не осталось ни одного вора.

Разговор перешел на злободневную тему: как быть с металлом. В целях конспирации при Никишове в официальных документах никогда не упоминали слово «золото», оно называлось просто «металлом», а если речь шла об олове, другом важном ископаемом, писали о «втором металле». От металла зависело все. Поскольку наш лагерь считался летним, то у нас при условии выполнения плана была возможность вернуться в Магадан. О нем мы только и мечтали: там относительно тепло, хорошее питание и работа на заводах, в цехах, котельных — словом, благодать! Но если плана не будет, придется работать не только до осени, но, может быть, и до Нового года. В таких случаях Никишов жалости не знал.

Я сидел перед домом на самодельной лавочке и наблюдал, как на противоположном берегу шли по трассе грузовики. После ночного дождя пыль исчезла. Бежали быстрые «студебейкеры», «ЗИСы», иные с небольшим одноосным прицепом, тогда еще редкостью. Вдруг из-за поворота показался гигант колымской трассы — американский «даймон». Высокая кабина, три пары громадных колес, сзади настоящий товарный вагон. Махина вместе с прицепом транспортировала до девяноста тонн! Шла она очень тихо, на последнем подъеме перед поселком ее можно было догнать пешком.

Эти великаны сутками ползли по колымской трассе, при встрече с такими же автопоездами им, чтобы разминуться, приходилось искать на дороге специально расширенные объезды. Водители останавливались, заваривали на костре в закопченной банке из-под консервов густой, словно деготь, горький чифир — страшно крепкий чай; он в пачках продавался на черном рынке по рублю за грамм, как спирт. Кряхтя и закусывая селедкой, водители пили сильно возбуждающую черную жидкость. Банку с вываренным чаем они брали с собой или заваривали тут же «вторячка» — вторую порцию, намного слабее первой. Потом садились за руль и продолжали маршрут, который нередко выходил далеко за пределы более чем тысячекилометровой колымской трассы, ибо Дальстрою принадлежала большая часть Якутии, вся Яна и Индигирка вплоть до Северного Ледовитого океана, а также Чукотка. От Магадана до оловянного рудника «Депутатский» и обратно было свыше пяти тысяч километров! Но туда, по бескрайней тундре, ездили только зимником, и притом целыми караванами машин, с тракторами и бригадой ремонтников.

Наблюдать за трассой надоело, я повернулся и взглянул на вторую половину нашего дома, где жили Зельдин, бухгалтер и снабженцы. Последние в основном околачивались в Магадане, на базах, где доставали нам технику и продукты. Из них я знал, собственно говоря, только одного Исаака. Он любил, когда его имя произносили правильно, растягивая «а». В прошлом году он освободился на прииске «Новый Пионер» и стал работать вольнонаемным завхозом. Там Исаак прославился тем, что уличил заведующего столовой в крупной краже продуктов, предназначенных для лагерной кухни. Вместо того чтобы передать дело властям, что грозило виновнику новым сроком, Исаак учинил жестокий самосуд над своим подчиненным, оставив зава на прежней должности и пригрозив в случае повторения хищений больше не пожалеть его. Я хорошо помнил возмущение наказанного, который горько жаловался мне, как «единственному интеллигентному человеку» в системе пищеблока (я тогда уже работал титанщиком):

— Слыханное ли дело, я вас спрашиваю, чтобы один еврей бил другого до крови? Он говорит: «Я фронтовик, я в снабженцы только после ранения попал!..» А я ему в ответ: «Хрен с тобой, что ты фронтовик, но свою нацию не забывай!» Он взбесился да как двинет сапогом, чуть ребро мне не сломал, думал, изувечит совсем. Дрался, как русский!..

Вскоре я увидел Исаака около дома. Это был невысокий плотный человек средних лет, смуглый, с усиками. На нем была японская армейская рубашка навыпуск и синие галифе с хромовыми сапогами. За ним бежала лохматая собачонка, которую он страшно баловал и обзывал всячески, что звучало особенно странно, потому что он картавил, как в анекдоте: «Иди сюда, пхоститутка чехная, колбасы дам». Он вошел в дом, принес кусок колбасы для собаки, потом направился к нам:

— Держите, хлопцы, только спичек нема. Раздал всем по пачке махорки и зашагал прочь, на ходу размахивая короткой витой дубинкой, с которой никогда не расставался.

— Гляди, вольный, а еще не зазнался, — одобрительно заметил Иван Рождественский, который поставил свой трактор возле нашего дома и ждал, когда ему сварят в Спорном, на авторемонтном заводе, поломанную деталь. Иван зашел в дом, где стоял его железный ящичек с висячим замком, и, порывшись в своих пожитках, вернулся с тремя кусками дегтярного мыла.

— Во чего Исаак дал! А положено только начальству! Пора запасы делать. Как начнут доходить западники да Прибалтика — гляди в оба! Все сожрут! Помнишь, Петро, в прошлом году на «Пионере»? Достал я у вольных мыло, только приволок в лагерь — и нет! Раз, другой… Потом узнаю: бандеровцы, гады, слопали, чтоб лепила записал им дизентерию… Ну, народ! Был я на Москва — Волге и на Пятисотке[5], но чтобы мыло жрали, нигде не слыхал… Саморубов, правда, было сколько угодно…

Иван любил играть. «Забивая козла», он кричал, сердился, переживал не меньше, чем в прошлом году на «Новом Пионере», когда играл с вольными в карты, обычно на золото, которого было много на полигонах. Бывало, за вечер он выигрывал или проигрывал по килограмму и больше, но само золото его мало трогало, ему было дорого чувство азарта. Дважды у него крали спрятанный на полигоне металл — даже Рождественский не смел приносить его в большом количестве в лагерь: верный срок «в случае чего», об этом знали все! С золотом на Дальстрое не любили шутить.

У нас стало довольно уютно (насколько это возможно в помещении, где жили люди со сроками до двадцати пяти лет) после того, как вслед за телефоном протянули еще и электричество. Вечером к нам приходили Зельдин и бухгалтер, тоже большие охотники до домино. В комнате стоял дикий шум, я в жизни не видел более страстных игроков. Особенно веселились, когда наступала очередь лезть под стол начальнику или когда он сидел в своей тельняшке, при нагане, а на голове красовалось замысловатое сооружение из алюминиевой проволоки, похожее на ветвистые рога, — смеху не было конца.

Иногда заглядывали к нам геологи с карабинами за спиной, в шляпах с накомарниками, просили переправить. Бывало и начальство в форменных брюках, хромовых сапогах и кожанках. Когда военные лезли в карман доставать папиросы, можно было увидеть под кителем светло-желтую кобуру. Они поджидали Ивана или его сменщика, садились на трактор и уезжали вверх по ключу. Их сопровождал Зельдин, который лишь в дождливую пору накидывал поверх тельняшки стеганую телогрейку или старый плащ из зеленого брезента. Случалось, он пропадал в лагере целую неделю. Скоро у него появился свой транспорт: крепкий гнедой мерин, который ночью пасся около нашего дома, а в дождь стоял сзади под навесом, который ему смастерил Роланд.

В верховье речки, в двух летних командировках, домывали старые полигоны начала сороковых годов. Там был когда-то участок «Ударник» (ему дали, как это повелось, название ключа) прииска «Нечаянного», который располагался в соседней долине.

Золото было везде, вдоль ключа повсюду находили по нескольку «знаков» на лоток — крошечных блесток, резко выделявшихся желтой окраской на фоне темного разжиженного песка. Опробщик набирал в деревянный лоток грунт, опускал его в воду и железным скребком на короткой ручке перемешивал, измельчал содержимое, стараясь тут же отбрасывать большие куски пустой породы. В ловких руках лоток ходил взад-вперед, легкие камешки выскакивали на поверхность и отправлялись за борт быстрым движением от себя, за этим следовало несколько коротких, будто судорожных движений к себе, и на миг весь лоток погружался в воду, которая смывала невыброшенные камешки. Некоторые шутники при этом напевали: «Себе, себе, себе (лоток на себя) — начальнику (лоток от себя)!» Постепенно в лотке оставались только ил и темный мелкий песок. Их осторожно отливали, и на дне, в поперечном долбленом желобке, показывались три-четыре золотые блестки, не больше. При таком содержании не стоило работать!

На шестнадцатый километр пришли два бульдозера и срезали «торфа» — толстый верхний пласт земли. Но «пески» — золотоносный слой под ним — оказались почти пустыми. По долине рыскали зеки-бесконвойники: опробщики, геологи, старатели-малосрочники, которых позднее перебросили на Голубой Тарын.

Тарын, приток реки Кюэл-Сиен… Тогда еще я не знал, что это одно из красивейших мест на Колыме. Тарын был для меня просто очень отдаленным участком в полутораста или более километрах от нас, где, к сожалению, тоже не оказалось металла. Хотя мы не работали на промывке, от нее зависели и наше питание, и условия жизни в ближайшее время, и зачеты — при хороших зачетах можно было освободиться намного раньше срока. Да и кому охота торчать в тайге до Нового года! Но мы безнадежно отставали от плана, Зельдина почти ежедневно ругали по телефону, иногда сам Никишов, но чаще его жена, Гридасова, наша непосредственная начальница. Бывшая официантка из Хабаровска принялась руководить всеми лагерями в Магадане и его окрестностях! Но справедливости ради следует сказать, что вела она себя достаточно терпимо, подчас снисходительно, скандалов не устраивала и не было случая, чтобы человека зря посадили или наказали по ее распоряжению.

Во избежание телефонных «оттяжек» Зельдин подолгу не возвращался с полигонов, однако его присутствие на участках не оказывало никакого заметного влияния на добычу металла.

Июнь — разгар лета на Колыме, земля в цветах, ночи светлые и теплые, вода в реках спала, скоро начнется сенокос. После завтрака я выхожу из дому, беру палку и проверяю уровень воды. Если удастся выявить в реке брод, у нас будет наполовину меньше работы. Машину будут подкатывать прямо к амбару, а позднее, когда трактор наконец раскатает, а бульдозер разровняет дорогу на участки, грузовики смогут сами добираться до места… Тогда, конечно, отпадет надобность держать нас тут. Выходит, не стоит усердствовать в поисках брода, о котором вслух мечтает Зельдин, но для порядка я все же проверяю воду. Вдоль берега на нашей стороне довольно мелко, но на стрежне по-прежнему глубокая борозда. Я раздеваюсь и вторично захожу в реку, чтобы обшарить борозду. Да, пока нельзя, но если и дальше будет сухая погода…

Только я вошел в комнату, глаза еще не привыкли после солнца к полутьме, как снаружи раздался голос:

— Чифир будешь? Тогда тащи воду!

Взяв старый немецкий котелок за ручку, я направился к реке и зачерпнул воды — она была довольно чистой, поэтому другою мы не пользовались, хотя неподалеку бил родник. Глянув случайно в воду, я оторопел. Через секунду, отбросив котелок принялся поспешно перебирать мелкий песок на дне и поймал то, что меня так удивило. Сомнений быть не могло: на моей ладони лежал маленький самородок.

— Ты там скорее! Али чифира не надо? — орал Юра из-за дома, где стояла его печка.

— Подожди ты со своим чифиром, я тут самородок нашел! — крикнул я.

— Ну и артист, самородок нашел под ногами, — послышался голос Исаака.

Он только что вернулся с верхних командировок, и конечно же со своей собакой. Она пулей подлетела к воде, попила и теперь прыгала и крутилась под ногами, отряхиваясь и обдавая нас брызгами.

— Держите ее, а то золото уроню!

— Ты не шутишь? — Одним прыжком Исаак оказался возле меня. — Ну-ка покажи, покажи… О, это настоящий самородок, не меньше семи граммов! Давай Зельдину отнесу. В самом деле здесь нашел? Держи! — Он протянул мне пачку сигарет, которая появилась у него в руке внезапно, как у фокусника, осторожно положил самородок на ладонь и поспешил на «вольную» половину дома.

— «Мокка» — это наши сигареты, — торжественно заявил латыш Роланд, когда очередь угощаться дошла до него.

Мы пили чифир у дома, на свежем воздухе, отдуваясь и всячески подчеркивая удовольствие от горького напитка, заменявшего в лагере спирт. Накануне прибыло три машины, мы всю ночь их разгружали, и утром Зельдин принес нам две пачки чая — в виде премии.

— Нам эти сигареты в пайке давали, — сказал мне Роланд тихо, с опаской озираясь, хотя никто не обращал на него ни малейшего внимания. И добавил по-немецки: — Когда я служил телохранителем обергруппенфюрера…

— А до войны чем занимался?

— Танцевал в Риге, в балете…

Я с интересом посмотрел на высоченного стройного парня с детским лицом.

— И долго пришлось тебе сторожить обергруппенфюрера?

— Полтора года, наверно…

— Трудно было?

— Ничуть, одно удовольствие! Я же не один был, через день дежурили, успевал даже домой съездить, в Даугавпилс. Да на шефа никто не покушался… Чаще в штатском ходили, особенно на вечеринки. Пьешь, танцуешь в смокинге и одним глазом на него. Только раз какой-то шпак, немец, перепил и начал кричать в ресторане. Шеф подал мне знак глазами: выкинь, мол, — и я его почти незаметно, как нас учили, тяпнул ребром ладони за ухом, он, понятно, с ног, ну и выволок без шума.

Когда шеф уехал, нас в ягдкоммандо[6] отправили, вот там мы только и знали, что шарить по лесам. Плохие были дела с русскими, они воевать умели, не считались ни с чем, да и себя не жалели. Раз, помню, залегли они зимой в камышах, на маленьком островке посреди озера. Как подойдешь? Кругом голый лед, а они тебя из пулемета. Попробуй их достань с одним «МГ»[7] да ручными гранатами! Если не ликвидируем до темноты — уйдут! Немало наших тогда полегло, пока добили… Конечно, выдавали самый лучший паек, много пили, гуляли. Два раза пришлось возиться с тифозниками. Делали нам уколы от тифа, и мы эти деревни окружали, все дома жгли, никого живым не выпускали… паршиво… Вот откуда помню эти «Мокка»!..

— Эй, выходи, кто самородок нашел! — крикнул начальник под окном, когда мы уже пошли спать. — Покажи, где лежал!

— Вон там, смотрите, в песке…

Он набрал лоток в указанном мною месте и, присев на корточки в мелководье, начал промывать. Работал быстро и ловко, как настоящий опробщик. Но бесполезно. После пятого лотка он с досадой сказал Исааку, который все это время стоял неподвижно рядом, перебрасывая сигарету из одного угла рта в другой и выпуская густые клубы дыма:

— Ну, ни единого знака! Видно, кто-то затырил металл и на переправе обронил… Слыхал, звонили вчера со Спорного? Говорят, банда тут поблизости ходит, человека три хищников. У них два лотка, это черт с ними, и обрез, вот это хуже… Один будто бы до войны здесь работал, на участке «Нечаянного»… Надо предупредить охрану.

3

Перед ужином опять сидели возле дома и докуривали мои «Мокка». Вдруг из густых кустов на другом берегу Оротукана выехала машина и остановилась на переправе.

— Комбинированная[8], — заметил Роланд, у которого было очень хорошее зрение.

Мы подошли к реке и убедились, что он прав. «Студебейкер» был нагружен ящиками, возле машины сидело с десяток зеков. Я залез в лодку и переехал реку.

— Вот знакомый мужик, — услышал я чей-то жесткий голос. Я прыгнул на бревно, прижатое большими камнями, — некое подобие причала.

— Сперва перевези это. — Стрелок в выгоревшей гимнастерке показал мне небольшие ящики, покрашенные в зеленый цвет. Он вытер платком лицо, покрытое толстым слоем пыли. Потом поправил на груди автомат, подошел к реке и, будто поняв бессмысленность только что проделанного вытирания, опустился на колени, помыл лицо, прополоскал платок и аккуратно растянул его на бревне. Кивнул в сторону машины:

— Передавайте, ребята!

Двое зеков, сидевших в кузове, протянули мне зеленые ящики с наплечными лямками и двухметровый узкий чехол с каким-то инструментом.

— Достал толкач из Магадана, его Исаак просил. — Стрелок вытер руки о гимнастерку и взял из пачки папиросу. — Смотри осторожно, когда будешь в лодке, там приборы.

— Тогда давайте еще человека для перевоза. Пусть гонит лодку обратно, а я приборы отнесу.

— Бери любого! — Он закурил и влез в кабину.

Я посмотрел на приехавших. Они все были в новых лагерных спецовках, кроме одного: в темном «штатском», довольно хорошо сохранившемся костюме в полосочку и сапогах с отвернутыми голенищами сидел Дубов. Выглядел он неплохо, худое лицо округлилось и посветлело. В зубах держал папиросу, под рукавом пиджака белела повязка. Это он узнал меня в лодке.

— Лечили меня на Левом Берегу кремлёвские профессора, — произнес он тем театральным тоном, который воры считают наиболее подходящим для выступления перед «фраерами». — Одного я крепко поддержал: спас от этапа. Контра, конечно, но я зашел к Вите-нарядчику, знаю его по Тагилу, говорю: «Как-нибудь тормозни, слыхал, хорошо кости правит». Витя его и оставил, да сказал, что оставил по моему слову. Профессор ко мне подошел. «Иван, — говорит, — вы мне оказали колоссальную услугу! Я, как кремлевский хирург, обещаю: ваша сломанная рука будет цела, через год вы не вспомните, какую повредили — правую или левую!» Вылечил! Профессор как-никак, самим наркомам кости чинил!..

Он зажег потухшую папиросу, затянулся несколько раз, отшвырнул окурок и, переходя вдруг с высокопарного тона, которым изображал речь «профессора», на свой обычный жаргон, сказал бесцеремонно:

— А ну, братва, отвалите малость, мне с ним поговорить надо!

Зеки, зная, что с такими, как Дубов, спорить не стоит, даже если у него рука на перевязи, молча поднялись. Конвоир вышел из кабины, и под его руководством они начали перетаскивать в мою лодку приборы и часть продуктов.

— Где те что со мной сюда ехали?

— На шестнадцатом километре, кажется. Есть еще участок на восьмом, там и там, считай; одни бандеровцы.

— А живут как?

— Сам не был, но говорят, неважно. Работы много, ты же знаешь — тачки, лопаты, кайло, плана нет, жратва паршивая, люди доходят уже сейчас, когда тепло, а что осенью будет? На шестнадцатом бригадиром Лебедев, лупит — ужас!

— Что-о-о? Эта падаль еще мужиков давит? Не успел его зарезать в Магадане — он давно ссучен! Куда урки смотрят? Ну, завтра разберусь… На тракторе тезка? Эх, портятся лучшие люди, Ивану Федоровичу[9] шестерить начал, говорят, ударником заделался, а был вор в законе, настоящий. Все, пойду пока на Спорный. Скажи Ивану, чтобы без меня не уезжал!

4

Около полвторого, я только пообедал, вдруг явился Исаак. Он моргал глазами после солнца, стараясь разобраться, кто тут в комнате. Потом узнал меня и, как обычно картавя, странным тоном спросил:

— Это ты нерусский?

— Да, но есть еще Роланд, эстонцы…

— На кой черт мне эти кураты![10] Пошли со мной! Он повернулся, задышал на меня, и я сразу понял причину его тона, взял пиджак и вышел.

— Сейчас ты им покажешь, что учился недаром. Не подведи только. Леща говорит: «Ни шиша он не знает, если уж я не пойму!» Ты, если не знаешь, тогда хрен с тобой, до осени таскай мешки, мне что…

Первый раз я зашел на «вольную» половину. Большая комната, такая же, как наша, в середине письменный стол, стулья и толстый чурбан вместо табуретки. У стены шкаф, на ящике из-под аммонала маленький сейф, в углу раскладушка с одеялом, над постелью висит карабин. На письменном столе несколько пустых и две полные бутылки без этикеток, граненые стаканы, на тарелке нарезанный кубиками хлеб, небрежно полураскрытые консервные банки, большой кувшин с водой, финский нож с наборной ручкой из цветной пластмассы, расколотая пепельница в виде подковы и длинная отвертка. Еще стоял на столе зеленый ящик с лямками, который я перевозил вчера вечером. Возле него, тоже зеленый, прибор с толстой трубкой, над которой находилась другая, более тонкая и короткая. Это был теодолит — угломер, инструмент, необходимый любому геодезисту и маркшейдеру.

За столом, рядом с Зельдиным и напротив бухгалтера, сидел худощавый смуглый человек с живыми карими глазами, в темном двубортном пиджаке. Он посмотрел на меня с явным презрением.

— Вот он, — представил меня Исаак. — Он сейчас твою хреновину объяснит, в прошлом году Хабитову все английские инструкции перевел!

— То английские, а здесь рисунок! Знаешь по-немецки? Ферштей? — Он победоносно улыбнулся. — Тогда слушай: у нас не связывается инструкция с инструментом! Теодолит репарационный, сделан для нас по заказу, а инструкцию, гады, послали свою, немецкую. Язык еще туда-сюда, но никак не понять рисунок. Допустим, не по-нашему поставлены все винты, тут налево, что у нас направо, но рисунок! На нем показан лимб, шкала такая, все правильно — но где же тут градусы, минуты, секунды? Где, спрашиваю, деления круга? Читай инструкцию, фриц, хотя один черт, все равно не поймешь! Потом налью тебе спиртика. А ты, Исаак, забирай вечером свой теодолит обратно в Магадан, объегорили нас твои дружки на базе, сплавили «немца»… Дудки, не выйдет! Инструмент мне, Зельдин, во как нужен, имей в виду — без него ни-ни… Ну, ладно, бери читай!

Взяв со стола брошюру, я прочитал: «Карл Цейсс, Йена, 1944». А на теодолите выбито: «1946». Но фирма, номер модели и рисунок совпадали с инструментом на столе. Начал читать, постепенно вникая в его назначение и закручивая расшатанные «исследователями» винты. Смуглый Леша нервно следил за моими движениями, иной раз ему, наверно, хотелось вскочить, но он был слишком пьян, чтобы подняться. Остальные курили с хмурыми лицами и смотрели непонимающе то на меня, то на теодолит, который я стал вращать во всех направлениях, руководствуясь инструкцией.

— Сюда надо батарею от карманного фонаря, освещение внутреннее, для работы под землей, — объяснил я и, откинув крышку от окуляра второй, короткой трубки, нажал, как было написано, кнопку и увидел вдруг совершенно отчетливо шкалу, подобную нониусу на штангенциркуле, но разделенную на градусы и минуты!

— Вот вам ваши градусы, — сказал я, уверенный, что скоро узнаю и секрет рисунка, — тут вертикальный круг, а там горизонтальный…

— У нас наоборот, но какая разница? Главное, и та шкала и другая… Ей-богу, секунды есть! Но почему все-таки их нет в инструкции?.. Все видели, нету!

Да, на рисунке — а рисунок 1944 года. Я вертел в руке коварную инструкцию, и вдруг меня осенило! Вспомнил лекционный зал в Ахене, голос нашего доктора Зустманна, читавшего общее машиноведение, и моего соседа, феноменального математика Иогансена, плечистого норвежца, который то и дело просил меня перевести на английский непонятные ему фразы — немецкий он знал из рук вон плохо. «На самом деле, Петер, — говорил он, — гораздо проще децималы! Они только непривычны». Тут я очнулся от своих воспоминаний и начал судорожно листать всю брошюру. Нашел нужное место, прочитал и, торжественно захлопнув, бросил книжку на стол.

— Секунд на рисунке и быть не должно! Теодолит сделан для СССР после войны. На нем наша шкала, а инструкция старая, с децималами. у них во время войны ввели децимальное разделение круга, на десятки и сотни. Нам еще в институте говорили, что должны ввести такую шкалу. Круг разделили на четыреста градусов — и все! Прямой угол — сто градусов. Смотрите, на рисунке показано триста девяносто два градуса, да еще три десятых и сколько-то сотых! Во всем же остальном инструкция совпадает, модель та же. И шкала работает, и лимб крутится куда хотите. Держите книжку, инструмент, все нормально, больше объяснять нечего. Сами смотрите, если не верите!

Мой триумф был бесспорным. Исаак налил мне полстакана спирта, бухгалтер вытащил непочатую пачку папирос и протянул ее мне. Леша же закурил и медленно произнес, показав пальцем на меня:

— Отдай его мне, Зельдин! Пока. Завтра поставим штатив, проверим, не насвистел ли он чего. Вообще молодец Исаак что о нем вспомнил, пока не разорили машину окончательно…

На следующее утро, колдуя над теодолитом, который стоял свежесмазанный и чистый на деревянном штативе, и поворачивая его в разных направлениях, Леша предложил мне:

— Слушай, Петро, оставайся у меня насовсем! Работа наша маркшейдерская интересная, не то что вкалывать кубики на тачке! Будешь всегда сыт и в тепле, там в этой книжке есть еще текст, я же без тебя не разберу.

Таким образом, вместе с цейссовским теодолитом я продвинулся вверх по речке и одновременно по служебной лестнице, попав вдруг из грузчиков-паромщиков в придурки — в качестве живой инструкции.

5

— Завтра на первый участок, — объявил мне Леша вскоре. — Поедешь на санях, в кабине душно. Смотри, чтобы ящик с инструментом не полетел, привяжи получше — перед первым подъемом здорово трясет.

Уехали рано утром. Теодолит и рейку я привязал к столбам, которые торчали на углах тракторных саней. По ровной части пути, хорошо мне знакомой, мы двигались довольно быстро. Как только повернули за сопку, все стало ново, интересно. Дорога шла густым мелколесьем из лиственниц и тальника по руслу ключа Ударник, в низовье достаточно широкого и полноводного, по зыбкой почве, пропитанной вешними водами, мимо топей и ям, заполненных зловонной стоячей жижей, через березовые заросли. Потом мы свернули на подъем по крутому склону сопки. Рождественский знал каждый метр дороги и вел свой трактор уверенно, без надрыва, избегая резких скачков — сани иногда колыхались, как корабль в штормовую погоду, но не западали.

Остановились мы у одной довольно глубокой переправы через речку. Сели на полусгнившее дерево, занесенное половодьем, и не спеша закурили. Иван завел разговор о необходимости наладить дорогу до восьмого километра. Она нужна была всем, но пока не шло золото, никто не рисковал отрывать бульдозер от полигонов, а без него нечего было и думать о дорожном строительстве.

— Дошли уже хлопцы до ручки, фитили толпой бродят по лагерю… Пока ночи сухие и теплые; ну а пойдут дожди, заморозки?! Посмотрите, что будет через месяц. Загнутся все, как в прошлом году на «Пионере». Помнишь, Петро?..

— Лучшего не дождемся, — сплюнул Леша. — Влетит нам от Ивана Федоровича, будто мы сами выбрали эти г… участки!

От Ивана я знал, что Леша еще несовершеннолетним отсидел срок, ходил потом в Магадане на курсы маркшейдеров и работать начал недавно. По разговору и манере поведения он мало отличался от старых лагерников. Бухгалтер, который тоже ехал с нами, заметил:

— Говорят, до войны здесь было очень хорошее золото. А вдруг жила попадется какая?

— Было да сплыло! Не доработали в сороковом году два полигона и теперь нам план — триста пятьдесят, сколько тогда прибор за все лето давал. А те полигоны бросили потому, что ковырять их не стоило! Когда в сороковом Иван Федорович принимал Дальстрой, он сразу же приказал перемыть все отвалы. Раньше как мыли? Золота полно, брали самые сливки. Из одних отвалов в сороковом полплана выполнили. А мы снова роемся, как жуки в навозе, потому что до хорошего металла дорог нет, технику не забросишь. Вообще начихать, осталось мне зима-лето, зима-лето — и все. Больше в такое дело меня никто не заманит — хватит трех сроков, почти полжизни прошло! — Иван встал и завозился у трактора. На вопрос: «Ты что там?» — ответил:

— Вспомнил про мыло. Закрыл его на замок. А то в лагере фитили утащат…

Трактор взревел, поднимаясь по крутому склону. Сани перестали колыхаться: тут была глубокая колея, по которой они шли, как по рельсам. Но неожиданно мой теодолит закачался маятником и на меня свалился аммональный ящик — трактор резко повернул по серпантину и шел теперь высоко над речкой. Часть проделанной дороги и вся долина просматривались отсюда, словно с птичьего полета. Болотца, озерки, серебристая лента ключа, заросли кустов, мха — все выглядело миниатюрным, как на модели ландшафта «Битва при Аустерлице», которую я когда-то видел в музее.

Далеко впереди, где долина вновь расширялась, виднелись участки высокоствольного хвойного леса. Немного выше нас вилась тропинка, которую протоптали пешеходы и мерин Зельдина. Для них тракторная дорога была непроходима из-за многочисленных переправ через речку и ее притоки. На нижней части косогора, по которому мы двигались, росла только сочная трава, кое-где ягель и карликовая березка высотой по колено — через ее заросли проходить сущая пытка, она цеплялась, рвала одежду, спутывала ноги. Выше тропинки шли стланиковые чащобы вперемежку с черной гарью.

Оставив позади еще несколько километров, мы наискосок спустились к речке. Сопка стала такой крутой, что трактору с санями было трудно на ней держаться. Долина сузилась до полутораста метров, склоны поднялись отвесными прижимами, чтобы скоро вновь разойтись. Затем мы миновали широкий луг, где стояли стога сена, и обогнули первый рабочий полигон.