Глава четвертая ЧУСОВОЙ. ТРУДНЫЕ ГОДЫ

Глава четвертая ЧУСОВОЙ. ТРУДНЫЕ ГОДЫ

Последняя пересадка, теперь уже в Перми второй, на соликамский поезд, который должен доставить их в Чусовой, на родину Марии. Здесь не было такого вагонного столпотворения, можно было осмотреться и прикинуть, что к чему. Правда, Виктора тут же отвлекло небольшое происшествие. Когда поезд уже набирал ход, на площадку запрыгнул совсем юный младший лейтенант. Он радостно заулыбался, когда понял, что успел заскочить именно в тот поезд, до Чусового. Увидев двух фронтовиков, представился: «Радыгин» — и тут же стал сокрушаться, что вот сам он вынужден возвращаться домой, не успев сразиться с врагом, отличиться и погеройствовать.

«Когда я сказал ему, чтоб он не жалел об этом, что ничего там, на войне, хорошего нет, он не захотел меня ни понять, ни поверить мне…

Ох-хо-хо! Каким я был стариком по сравнению с ним, с Радыгиным, хотя и старше его всего на два года. Какой груз я вез в своей душе, какую усталость, какое непреодолимое чувство тоски и печали, неизвестно когда и скопившихся! Как жить с этим грузом? Куда его девать?? Кому передать, чтоб облегчиться. Не возьмет ведь никто — ненужный это, обременительный груз. А больше у меня ничего нету, пара белья, портянки — даже шапки нету, а мороз нажимает, усиливается…»

Наконец, поезд остановился на станции Чусовская. И тут настроение нашего героя дало себя знать. Даже спустя полвека, вспоминая те часы своей жизни, он только и смог, что обозначить их — предельно жестко, даже жестоко.

Они вышли на перрон, затем миновали привокзальную площадь.

Юный супруг огляделся. По одну сторону станции — гора, на склоне которой дома то табунками, то поодиночке. По другую сторону — сплошь железнодорожные пути (станция-то узловая), а за путями — река, но ее почти не видно. Увидел в низеньком, приосевшем привокзальном скверике на невысоком постаменте тоже как бы приосевшую, литую фигурку Ленина со снежным комом вместо шапки на голове и с вытянутой в сторону перрона рукой. Виктор какое-то время поводил головой, поприглядывался к фигурке вождя и громко, с веселостью воскликнул: «Здорово, товарищ Ленин! — единственная знакомая мне личность в этом городишке».

До родного дома, откуда Мария уходила на фронт, они шли молча и как бы не спеша, хотя была уже ночь на 7 ноября 1945 года. Она поняла, что ее молодой супруг волнуется, и невольно замедлила шаг.

Когда подошли к дому, вошли под навес крыльца и решили чуть посидеть на лавке.

Мария вспоминает:

«Посидели. Я хотела уж стучать в дверь, но Витя остановил, мол, посидим еще маленько. Еще посидели. И тут я неожиданно, но с надеждой вспомнила, куда клали ключ от двери, прошлась пальцами за верхним наличником двери от угла до угла и в конце наткнулась на гвоздь, вбитый сбоку, а на гвозде том… ключик, не золотой, конечно, поржавевший уж немного, но тот самый! Я мгновение подумала и отдала тот ключ Вите, чтоб открывал…

За дверью послышался легкий, настороженный шум…

— Кто стукается? Ково надо?..

— Папа! Да это же я, Мария! Мы с Витей с войны приехали, вот, домой!..

— Марея?! Дак што же ты отпереть-то дверь не можешь, чё ли?.. Вертите теперь не к Куркову, а к Комелину!.. Осенью варнаки какие-то испортили замок. Пришлось исправлять да наоборот вот и вставили.

Наконец, дверь с легким скрипом открылась. Перед нами папа, в нижнем белье, в телогрейке, накинутой наспех на плечи…»

Таким запомнилось возвращение в родной дом с войны Марии Семеновне.

Дом наполнился суетой, все были разбужены. Мария знакомила Виктора с родней. И если она вспоминала те мгновения с радостью, Астафьев на страницах повести «Веселый солдат» в этой домашней кутерьме усмотрел покушение на свою персону.

«— Приехали вот!.. Привезла с собой… Прошу… Вот… Прошу любить, стало быть, своим считать… прошу любить и жаловать, как говорится.

Ох, как много было всякой всячины в этих словах и обидного для меня лишковато: „Привезла, видите ли! Теленка на веревке! Она! Привезла! Ха-ха!“

Но опять же и предупреждение: привезла в людный дом, но в обиду не дам, кривой на один глаз, зато человек хороший, может, и не очень хороший, зато добрый, боевой! Не на помойке найден. С фронта! Там худых держать не будут! Медаль худому не дадут! Тем более орден!..

В общем и основном ее поняли, состояние ее почувствовали, начали со мной знакомиться ближе: Зоря, Вася — братья; Тася — сестра моей супруги; человек с залысинами архиерея — муж старшей сестры, Клавы… Звали его Иван Абрамович! Тещу — Пелагия Андреевна, тестя — Семен Агафонович…»

Быстро собрали стол, на котором, впрочем, оказалась лишь вечорошняя картошка, приправленная молочком и запекшаяся в загнете. В чугуне была похлебка из требухи…

Маша еще раз, уже не торопясь, рассказала о том, что в момент демобилизации они с Виктором расписались и случилось это 26 октября.

Вырос муж в Сибири, рос в детдоме, а потом ушел на войну. Несколько раз ранен…

— Мама, папа, вы уж жалейте его почаще, — завершила она знакомство-представление супруга.

Разговор шел рваный, бестолковый. От ужина и домашнего тепла, которое пришло на смену холодным вагонам их долгой и мучительной дороги с войны, быстро сомлели. Виктор то и дело встряхивал головой, отгоняя накатывающий сон.

Родители Марии определили для молодой семьи место в верхней комнате дома и туда отправили отдыхать измотавшегося в пути солдата.

«Эту ночь я спал так, как и должен спать демобилизовавшийся солдат, оставивший вдали войну навсегда: без настороженности, без жутких сновидений, — спал, доверяясь большому дому с такой мирной тишиной, устоявшейся в его недрах, с печным, из недр выходящим теплом, со знакомыми с детства запахами коровьего пойла, половиков, полосканных в мерзлой воде и сохнувших на морозе, с примолкшей на холодном окне, но все еще робко, последним бутоном цветущей геранью, чистой, хранящей снежную свежесть наволочкой под ухом, с осторожными, сонными вздохами в темноте, мирным говором и приглушенным смехом подо мною, внизу на кухне».

На другой день молодых супругов ждало новое испытание. Мария Семеновна вспоминала о нем с легкой усмешкой, а Виктор Петрович обострял ситуацию, и такой он изобразил ее в своей повести.

Около полудня Семен Агафонович, поднявшись наверх на несколько ступенек, нарушил их отдых:

— Марея! Витя! Баня истоплена. Идите, мойтесь, пока не выстыла. После такой дороги… Айдате, мойтесь.

— Ладно, папа. Сейчас пойдем… Соберу бельишко да и…

Виктор потянул на себя одеяло и вставать не собирался.

— Витя! Папа баню истопил, велит идти мыться…

— Вместе, что ли?

— Ну… может, ты пока мыться будешь, я в предбаннике подожду. Только так ведь не бывает у добрых людей…

«Понял я, понял — не чурка уж совсем-то, да и выспался, соображать начинаю: нам, молодоженам, по старому российскому обычаю, идти в баню вместе. Вдвоем. Родители ж не знают, что мы и ознакомиться друг с другом не успели, что мы еще никакие не муж и жена и расписаны лишь в красноармейской книжке, мы и не женились по-человечески, мы сошлись на ходу, на скаку, в военной сутолоке… А теперь вон — в баню! Вдвоем! Но там же в галифе, в гимнастерке с медалями не будешь. Там же раздеваться надо, донага! Обоим! Мыться надо и, как загадочно намекали сверхопытные вояки нашего взвода, „тереть спинку“!

…Баню, понимаешь ли, натопили! Это ж в баню сходишь — и все! Это уж значит — муж и жена! По-настоящему! Конечно, и жена моя новоиспеченная тоже не святая. Да и я оскоромился в станице Хасюринской — приголубила меня там казачка удалая. Любовь госпитальную пережил, тоже с переживаниями!.. Но чтоб в баню вместе! Это очень уж серьезно! Это уж как бы в атаку идти, в открытую — страх, дым, беспамятство…

— Робята! Дак вы чё в баню-то не идете? Выстынет ведь, — раздался с лесенки голос тестя.

И я докумекал: отступать некуда. Надо принимать вызов. Рывками оделся, натянул сапоги, громко, тоже с вызовом, притопнул и с вызовом же уставился на супругу, завязывавшую в узелок бельишко и отводившую от меня глаза, да в забывчивости громко, обиженно пошмыгивающую папиным носом.

— Куда прикажете?

— Что?

— Следовать куда прикажете?!

Напрягшись лицом, она молча показала мне на дверь, ведущую с верхнего этажа на другую, холодную, лестницу и по ней, через сенки, во двор. Там вот и она, баня, — рылом в рыло.

Вышел и уперся. Не на задах огородов баня, не в поле, не на просторе, как у нас в селе, вот она, с закоптелым передом, с удобствами, с угарным запашком в предбаннике.

Еще больше разозлившись оттого, что нет к бане долгого и трудного пути, некогда обдумать свое поведение и собраться с духом, решительно распахнул я дверь в угоенную, чистенькую баню с окаченным полком, с приготовленным на нем веником, с обмылком на широкой замытой скамье — этакое миротворно дышащее теплым полутемным уютом заведение с яростно накаленной каменкой.

…Я сорвал с себя одежду, повесил грязное белье на жердь — для выжаривания, сложил в сухой угол верхнее, подумал-подумал — и портянки повесил на жердь, более никакой работы, никакого заделья не было.

Супруги моей тоже не виднелось. В предбаннике, за дверьми, она не слышалась. Я взял сапоги за ушки и, чтоб они не скоробились от жары, решил их выставить в предбанник. Предупредительно кашлянув, захватив грешишко в горсть, распахнул я дверь бани, уверенный, что супруга там разделась и ждет моей команды на вход, на холоду ждет и получит от меня за это взбучку. А она опять мне в ответ что-нибудь выдаст, и там уж в предбаннике все как-нибудь само собой наладится.

Но она, сжавшись в комочек, опустив голову, сидела на дощечке, приделанной вместо скамьи, и теребила ушки узелка с бельем…»

Тут у Виктора взыграло ретивое, и он прямо зарычал на юную супругу:

— Ты зачем сюда пришла?! Мыться или меня караулить?!

«Даже не помню, — вспоминала Мария, — как скинула с себя рубаху, нашарила второй таз, схватила ковш, крючком зацепленный за край бачка, пощупала на мокрой лавке мыло… Вспомнила, как до войны мы всегда мыли голову щелоком: ставили ведро на привычное место, в углу, и или наливали через край, или осторожно черпали, чтоб не взбаламутить. Голова щелоком хорошо промывается, и волосы потом как шелковые делаются. Заглянула в тот заветный уголок в конце лавки, нашла щелок и промыла голову…»

Виктор, когда помылся, то на полог полез, чтобы попариться.

Мария собралась уж выходить в предбанник, одеваться, когда он опять рявкнул:

— А кто на каменку сдавать будет? Папашу звать?!

«И тут я поняла, — не без иронии замечает Мария, — человек мыться намеревается основательно, чтоб все, как у людей. Осталась с ним, чтобы не получилось, что мы торопились, не хотели вместе побыть».

После бани их ждало все семейство за самоваром.

Так Виктор Петрович был принят в семью Корякиных.

Уже на другой день пришлось Виктору идти со своей новой родней на реку, вмерзшие в воду плоты вытаскивать. Обычно делали это почти всегда еще до заберег, до шуги. Но в этот раз не получилось — помощников-то не было.

Работы хватило на целый день. А к вечеру, когда все подустали, случилось происшествие. Виктор и брат Марии, Азарий, ворочали бревно и не в раз его сбросили. Азарий поспешил, и вершина бревна, спружинив, разбила нос Виктору.

Азарий клял себя за оплошность и матерился, прикладывал к носу Виктора снег, отбрасывая пропитанные кровью комки, лепил новые… Как часто бывает, беда сблизила их, они быстро сроднились и сдружились.

Безденежье не особо удручало — к нему привыкли.

«Надев военную шапку жены и свою форсистую шинель, под нее папашину душегрейку, я снес на базар запасную пару белья и, потолкавшись среди военного в основном люда, роящегося на холодном пустыре, обнесенном черным от копоти, шатнувшимся в лог, местами уже и упавшим забором, посреди которого стояли два дощатых торговых „павильона“, по которым гулял ветер, потому как тес с них был сорван, столбы щетинились ржавыми гвоздями и под крышами „павильонов“ угрюмо и пустынно гудело, я реализовал свой товар. На вырученные за белье деньги тут же, на базаре, в дощатой будке сфотографировался на паспорт, купил полбулки серого смятого хлеба и стриганул домой, радуясь тому, что жене выдали шапку, что головы у нас одного размера, вот только характеры разные. Совсем разные. Разительно разные. Но Бог свел, соединил нас, и родители ее доказали всей своей жизнью, что женитьба есть, а разженитьбы нет.

Через три дня я получил фотокарточки и отправился в райвоенкомат — сдавать военные и получать гражданские документы и обретать уже полностью гражданскую свободу».

Оказалось это делом не простым. Таких, как Астафьев, в городе было пруд пруди.

Помню, мы с Виктором Петровичем как-то подробно говорили о ситуации, которая сложилась в 1945 году после победы.

— Выходит вас, фронтовиков, встретили не с распростертыми объятиями? — поинтересовался я.

— Какие объятия, все кругом фронтовики. Да и те, кто дома оставался, — сплошь покалеченные. Вот нас с фронта еще двое заявилось. Обустраиваться надо, а как? Говорю же тебе, что даже на учет, помню, вставал как-то затяжно, тягостно.

Из армии сначала отпускали старший возраст, после пятидесяти, и женщин. Потом — во вторую очередь — тех, кто имел по три ранения. Вот это — меня коснулось.

Приехали мы в Чусовой в шинелишках, я — в пилотке, только у Марьи шапка была. А это же ноябрь, мороз под 30 градусов. Не забалуешь. Я при демобилизации получил 180 рублей денег и пару белья. Примерно такие же богатства везла моя жена. Между тем булка хлеба стоила 400 рублей. Тут можно пропасть без человеческого участия. И потому скажу, что в самой организации жизни, пожалуй, тогда больше было человеческого.

Нас в военкомат одномоментно съехалось несколько тысяч. В военкомате — две девчонки, с утра до ночи с солдатиками возятся, выправляют документы. Чтобы паспорт выдать фронтовику, надо кучу бумаг исписать, где-то заверить и прочее. Так просто у нас гражданином не стать. Сколько времени отнимали проверки! У порога военкомата ошивались с утра до вечера. По очереди забегали внутрь, чтобы согреться.

Помню, вышел к нам подполковник Ашуатов, тоже после фронта, только-только назначенный военкомом, и говорит: «Да-а! Так вы у меня пропадете — без документов и довольствия. Надо вам искать применение. Пойдете на снегоборьбу? Там, пожалуй, договорюсь».

Станция Чусовая — серьезная, узловая. Объем движения огромный. Кому из нас больше заняться было нечем, пошли снег грести. Сразу дали карточки. Раз в неделю — деньжонки подкидывали, около ста рублей. Так началась моя сознательная трудовая жизнь. На станции перезнакомились, могли держаться в новой для нас обстановке вместе, сообща.

Что еще важно: все-таки мы мало чем от того подполковника отличались. Я и теперь благодарен ему: ведь нашел Ашуатов, куда нас приткнуть. Выйдет ли сегодняшний полковник к таким же замерзающим у его порога ребятам? Не знаю, не уверен. Скорее всего, пройдет, сунув нос в воротник, мимо и рванет с молодой шмарой на дачку. Пропади вы пропадом, солдатики.

Подошла третья очередь демобилизации, четвертая, а мы все на снегоборьбе. Впрочем, там я и нашел себе постоянное место. Так что начинали после войны мы без жилья, без профессии…

— Но у вас же было ФЗО за плечами, вы работали до войны составителем поездов?..

— После полученных увечий я не соответствовал условиям своей специальности, не взяли. Да и сам не смог бы, физически…

Возвращаясь к разговору о Чусовом, скажу, что городишко в основе своей был сплоченный. Народ кучей жил, взаимовыручкой. Это реально помогало выкарабкаться из нищеты, вселяло какую-то надежду. Хотя, казалось бы, на войне мы все ожесточились, ведь находились в нечеловеческих условиях. Не дай бог вам подобное пережить. И никому…

«Кто-то где-то там наверху, в небесах, — пишет Астафьев в повести „Веселый солдат“, — услышал слова подполковника Ашуатова, наши ли солдатские молитвы до Бога дошли — на Чусовской железнодорожный узел обрушились гибельные метели со снегом. Все мы, военкоматовские сидельцы, были мобилизованы на снегоборьбу. На станции нам ежедневно выдавали талоны на хлеб, еще по десятке денег и тут же, в ларьке, их отоваривали. Однажды даже выдали по куску мыла и по нескольку метров синенькой дешевенькой материи, из которой жена моя тут же сшила себе первую гражданскую обновку — коротенький халатик, кокетливо отделав его по бортам бордовой тряпицей…»

Во время этой работы на станции, прознав, что Астафьев по первой профессии — железнодорожник, правила и образ станционной жизни знает, ему предложили быть дежурным по вокзалу. Впрочем, продержался он на этой должности недолго — очень оказалась работа суетная и бестолковая.

А в доме Корякиных — еще события. Как-то сквозь сон услышал Виктор крики, плач, ругань. Жены рядом не было, и он догадался, что кто-то еще приехал, скорее всего Калерия, которая была старше двумя годами Марии. Самая красивая и строптивая…

Калерия была медсестрой на фронте, там вышла замуж и вот теперь приехала рожать в родной дом. Сопровождал ее супруг, капитан Смерша.

Определили Калерию на вторую кровать, стоявшую в дальнем углу той же комнаты, где разместились Виктор и Мария. Характер у нее был скверный, заносчивый. Она постоянно находила поводы для ссор.

«На работу жена моя ходила к девяти, как человек интеллигентного труда. Погладив меня ладонью по щеке, шепотом напутствовала:

— Умывайся тихонько. Папа и мама недавно легли. Кружка молока с чаем и кусочек хлеба тебе на припечке. Рублевка на обед в кармане гимнастерки…

Увы, жена моя была не только образованней, но и опытней меня во всех делах: земных, житейских, служебных и всяких прочих; очень много всякого разного успела изведать как в личной жизни, так и в общественной, работая в „особых“ войсках, даже под расстрел чуть не угодила.

А что я, год назад начавший бриться солдатик, от ранения потерявший зрение правого глаза и по этой причине единственную свою профессию — составителя поездов, еще совсем недавно рядовая окопная землеройка с шестиклассным образованием, мог знать? Я даже род войск капитана не различил по погонам.

Зато Мария хорошо ведала, какого рода войск погоны прикреплены к гимнастерке новоявленного родственника».

Конечно, все фронтовики о Смерше хотя бы слышали. Виктор прежде с этими людьми дела не имел, и теперь ему предстояло отстоять себя на очень узком семейном пространстве. К тому же супруг Калерии был офицером, что тоже нарушало между ними равновесие. Правда, капитан шпионов не ловил, состоял при каком-то хитром отделе какой-то армии. Там он, как выражается Астафьев, и «словил» сестру Марии «да накачал ей брюхо». Кроме того, капитан приволок из Германии множество всяких чемоданов и узлов…

Виктор тем временем устроился в депо слесарем, но при этом деле долго не продержался и перешел в литейный цех. Мария тогда работала плановиком в промартели «Трудовик» Чусовского горпромсоюза. Работа как работа, умела она на счетах считать и учетные ведомости составлять. Карточку дали хорошую: 800 граммов хлеба, талоны на крупу, на мясо или рыбу, еще нет-нет да мануфактуры выпишут, или меду, или валенки.

Но вот голова ее была занята совсем другим: как там, дома?

С возвращением Калерии там возникла жуткая теснота. У дома Корякиных имелась пристройка, но в ней жили постояльцы, которых уже не раз просили освободить жилплощадь. Мария понимала, что это для нее выход, они с Виктором смогут там зажить как бы самостоятельно. Однако постояльцы съезжать не спешили.

Ожидаемое событие, рождение Калерией ребенка, не заставило себя ждать. В доме Корякиных появился еще один мальчик, а у Марии с Виктором — племянник.

Петр, муж Калерии, не упускал повода, чтобы как-то задеть Виктора, впрочем, и тот в долгу не оставался. Из-за этого напряжения все в доме были постоянно на взводе, и Марии все чаще и чаще приходилось звать мужа вечером в кино. В эту пору они посмотрели многие трофейные фильмы, некоторые — по нескольку раз, однако общего настроения эта культурная программа не меняла. Виктор уходил в себя, ожесточался, все чаще заводил разговор о том, что, наверное, ему стоит съездить на родину, в Сибирь.

После очередной ссоры с мужем Калерии Виктор выскочил из дома и тут столкнулся с квартиранткой из флигеля. Она была так напугана видом Виктора, что закричала, и это усилило общее смятение. Мария, выбежавшая тоже на улицу, повисла на нем, пытаясь успокоить. Это был настоящий нервный срыв. Виктор исступленно восклицал:

— Да что же это такое? За что-о?! Зачем я не подох, когда был беспризорником?.. Зачем меня не убило на войне? Н-ну, зачем? Зачем ты меня сюда привезла, скажи ты мне на милость?!

— Витенька! Милый мой! Любимый мой и такой несчастный. Я это… без вины виноватая… Наша семья была до войны дружная, хорошая. Разве я думала, что все так будет? Поезжай, родной мой, поезжай. Повидаешься со своими родными… Не все же за войну озверели. Поезжай, а потом приедешь. Когда приедешь, все будет хорошо, все наладится. Миленький мой, я не знаю, как тут без тебя буду? Да пусть хоть как, хоть умру, только бы тебе было полегче… Я тебя никогда не забуду. Я всегда буду любить тебя, ждать тебя, думать о тебе.

После этого конфликта как бы само собой сложилось, что Виктор окреп в своем давно копошившемся в глубине души решении поехать в Сибирь, в родную деревню. Пока он побудет со своей сибирской родней, она, Мария, здесь наладит жизнь и добьется, чтобы флигель был квартирантами освобожден.

Невысокая эта женщина, которая сама нуждалась в защите, тем не менее своей любовью оберегала Виктора Петровича.

Итак, возник такой эпизод в его жизни, когда он сказал себе: всё, хватит, я не могу жить в такой униженности и в такой тяжести.

Перед уходом из дома Корякиных, может быть, навсегда, он выкрикнул в пространство, ни к кому не обращаясь:

— Прощайте, не поминайте лихом!

И малодушно кинулся на вокзал. Он имел на станции знакомых (ведь некоторое время был дежурным по станции), взял себе билет. До отъезда еще оставалось несколько часов, когда его разыскала Мария:

— А ты знаешь, Вить, я тебя на самом деле не удерживаю. Ты хочешь поехать в Сибирь, к себе на родину? Ну, съезди, посмотри. Как уж там у нас получится — сам решай. Но вот мне сегодня дали премию, и я думаю, что мы с тобой, пока есть эти четыре часа, можем пойти в ресторан.

— Да ты что? Какой ресторан? Тут и ресторана, наверное, нет, — засомневался муж.

Конечно же он знал, что ресторан на вокзале есть, но не был готов к такому повороту событий. Когда они уселись за столик, к ним подошла официантка, оказавшаяся знакомой Астафьева: «Так ты, оказывается, выпиваешь? И с девчонками гуляешь! А на нас-то внимания не обращал»…

Мария в этом эпизоде, о котором она мне сама рассказывала, пожалуй, дала Виктору новое ощущение, которое не могло возникнуть в тесном, перенаселенном доме. С обитавшими в нем людьми — родителями, братьями и сестрами жены с их семьями — очень трудно, почти невозможно, было ужиться.

И к тому же — двое военных: простой солдат и капитан, которого привезла с собой Калерия. Здесь возникло непримиримое столкновение позиций, и в данном случае оно было неизбежным. Ведь Астафьев исповедовал окопную правду, разделял мнения и суждения солдат. А восприятие войны у офицера-штабиста оказалось совсем иным. Их совершенно разное положение на войне определило неприязнь друг к другу. Стычки в доме возникали естественным образом и постоянно.

…Здесь, в привокзальном ресторане, Мария, давая Виктору право поискать что-то в жизни, напомнила: они живут одной семьей, они — муж и жена, и она не хочет, чтобы он просто куда-то бежал, она пришла на вокзал, чтобы проводить его достойно. Вполне возможно, что она даже придумала тогда, что у нее премия.

Они сели, выпили бутылочку портвейна. Она его проводила.

Когда переписка между ними наладилась и у Марии появилась надежда на возвращение Виктора, в доме случилась беда: заболела Калерия, и заболела серьезно. Астафьев воспринял весть об этом с тревогой, как член одной со своей свояченицей семьи. Он спешит из Сибири, чтобы застать Калерию живой, чтобы поговорить с ней, чтобы помочь домашним. В таком его поведении усматривается воздействие того урока семейных взаимоотношений, который преподнесла Мария своему супругу при прощании. Можно это назвать и уроком настоящей любви, какую Мария испытывала к Виктору. Любви, граничащей с мужеством. Так можно охарактеризовать ее чувства, испытанные на прочность всей последующей жизнью.

Этот эпизод, на мой взгляд, характеризует взаимоотношения между Марией и Виктором очень сильно и точно. Хотя в повести «Веселый солдат» он может остаться для читателя и незамеченным в среде других поступков, порожденных не всегда объяснимыми движениями души героя, его «нервных» вспышек.

И все же… Мы знаем, что лирический герой «Веселого солдата» воспринимает преподанный ему урок и возвращается к своей семье.

То же произошло и в биографии Астафьева.

Уезжая, Виктор не обещал, что скоро вернется.

Вскоре после его отъезда квартиранты освободили флигель, и Мария принялась его ремонтировать, благоустраивать. На это ушел весь февраль 1946 года. Из Сибири шли письма, из которых Мария мало что могла понять о настроении Виктора, его планах. Зато она отвечала ему обстоятельно.

Сначала рассказала о том, как она организовала ремонт флигеля, какие сшила занавески. В другом письме сообщила о том, что отделилась от родительской семьи, начала обживать их первую собственную квартирку.

Из писем Марии Виктор узнал о тяжелой и опасной болезни Калерии. В середине марта он возвратился из Сибири.

«Забегаю по скрипучей лесенке наверх, в большую комнату и вижу: возле кровати, на которой лежит больная моя сестра, сидит Витя! Мой Витя! — пишет в своих воспоминаниях Мария Семеновна Корякина. — Какое-то краткое время пережила я грустную радость, что вернулся мой долгожданный муж, обнялась с ним накоротке, над сестрой склонилась, спрашиваю о самочувствии. А она кивнула на табуретку, мол, посиди, и стала говорить о том, какой хороший человек мой Витя, вот из Сибири, из такой дали, привез ей брусники, такой вкусной, такой приятной. Она поела немножко, и вроде даже полегчало маленько.

— Спасибо, Витя, — сказала она, погладив его руку. — Спасибо! Ты на обед? — обратилась она ко мне. Я кивнула. — Ну, тогда идите: у тебя перерыв, Витя с дороги. Идите к себе, а вечером заходите посидеть… — и прикрыла глаза, отвернулась.

Мы пока не пережили бурной радости от встречи. Когда разогрелась овсяная каша, поели, попили чай с медом, который нам недавно выписали в горпромсоюзе — отоварили талоны на сахар. Я заспешила на работу, не чувствуя, чтоб меня удерживали, посмотрела на Витю с улыбкой, ожидая ответной, он кивнул и стал приглядываться к жилью: подушки на кровати пощупал, в окна поочередно посмотрел, половичок поправил…»

И все-таки с работы она очень спешила, даже к родителям не заглянула, сразу к себе в дом, чтобы поужинать и вместе куда-нибудь сходить. А Виктор с дороги крепко спал, однако, заслышав, как скрипнула и отворилась дверь в избу, вскинул голову, утер губы и сел, как бы виновато улыбаясь.

Странно, но Виктор не спрашивал, как тут она без него управлялась, не рассказывал о себе, о родственниках. Это смущало Марию, и она не понимала, как ей себя вести.

Ужинали, потом Мария прибрала все со стола. День заканчивался.

Виктор придвинулся вдруг к ней и произнес:

— А ты меня сегодня в слезу вогнала!

Мария в недоумении подняла глаза.

— Открыл я шкафчик, разобрал белье, одеваюсь, и тут носки увидел! Я же их и в детдоме-то никогда не носил… Они — глаженые, аккуратно сложенные… А уж когда носовой платок обнаружил, да тоже глаженый!.. Тут из моего глаза и покатились слезы горючие одна за другой. Засунул голову поглубже в тот ящик, будто ищу чего или достаю, а сам шмыгаю носом да утираю слезы свои непрошеные…

23 марта 1946 года перед обедом Калерия умерла. Ушла из жизни она на двадцать седьмом году от роду, оставив месячного сыночка Толика.

Большая семья стала меньше на одного человека. Все в доме были подавлены свалившимся на них горем. И капитан Смерша, казалось, тоже переживает из-за потери своей молодой жены. Когда Калерию хоронили, он, как привиделось Астафьеву, даже изобразил желание упасть в могилу.

— Театр, — жестко сказал Виктор.

Так оно и оказалось. После поминок на девятый день Петр сказал семье о том, что родина требует от него очередной жертвы, он должен будет ехать в Японию — для него, мол, война пока не кончилась…

Год-два он еще заезжал на день-другой проведать сыночка, даже привозил какие-то гостинцы. Однажды даже заикнулся о том, что заберет ребенка к родителям в Ростов, когда тот немного подрастет. Впрочем, больше он этого разговора не заводил.

Родителям все тяжелее было заниматься с растущим Толиком, и Астафьевым все чаще приходилось его брать к себе. Спустя какое-то время Витя написал беглому папаше письмо с довольно жесткими, но справедливыми упреками. В ответе ничего вразумительного не было, пропавший родитель жаловался на несчастную судьбу, неудачи. На этом все дело с воспитанием сына и закончилось. А Анатолий стал членом семьи Марии и Виктора Астафьевых.

1 мая 1946 года — первый день рождения Виктора, который они отмечали вместе. Отнеслись к делу серьезно. Мария сшила себе платье из бордового шифона. Повыше, на груди, вышила мелким крестиком две полоски и тем еще больше украсила свой наряд. У Виктора была нарядная белая рубашка в зеленоватую полоску. Приодевшись, они пошли в фотоателье, чтобы сделать первый семейный портрет.

— И еще, — вспоминает Мария Семеновна, — Витя мне преподнес накануне своего праздника нарисованную цветными карандашами летящую птицу, на фоне облаков. В верхнем углу написал: «1-е мая, 1946 год». Под рисунком, наискосок, зеленым карандашом, оттенив крупные довольно буквы желтым, как бы солнечным цветом, добавил: «Машенька моя!» А на обороте чернилами фиолетовыми вывел:

«Поздравляю тебя от души с самым жизнерадостным, самым прекрасным из всех существующих праздников весны — 1-е Мая!

Будь так же радостна и бодра, как этот чудесный день — 1-е мая 1946 года, всю жизнь цвети, как май, и всю свою будущую жизнь будь также молода душой, как май! Пусть все твои дни будут прекрасны и не омрачены тоской!

Целую! Виктор».

А продолжение добавил уже в стихах:

«Цвети, как май!

Будь вечно юна!

Мечтай и в мыслях вспоминай

Дни прошлые… (души порывы)

Их никогда не забывай!

Люби и будь всегда любима,

Надежду в счастье не теряй!

30. IV.46 г.».

Вскоре Мария поняла, что забеременела. В связи с этим было над чем задуматься. Для себя она тогда решила: надо рожать детей — двух, трех, сколько будет, но не столько все-таки, сколько было их, сестер и братьев, у ее родителей. Надо растить детей и ставить их на ноги, жить до тех пор, пока будут силы содержать дом и семью, обихаживать себя.

В декретный отпуск она ушла с опозданием — все не выписывали больничный, так как сроки, определенные в женской консультации, не совпадали с расчетами Марии.

Накануне 1947 года Виктор перешел работать в артель «Металлист». Там была хорошая норма на хлеб, выдавали неплохие продовольственные карточки. Кроме того, появилась возможность выписать старое железо и гвозди для починки крыши.

11 марта 1947 года в семье Астафьевых появилась дочка, названная по настоянию отца Лидочкой.

Зима в тот год была лютой, а весна запоздалой. Особых доходов у супругов не было. Стараясь, чтобы расходы были минимальными, экономили на всем, одевались плохо. Мария застудила грудь, у нее пропало молоко. Только полгода прожила Лидочка, скончалась от диспепсии. Случилось это 2 сентября 1947 года.

Несчастье навсегда оставило зарубку на сердце Марии:

«Какое это горькое горе и чувство — родительское бессилие, тяжелое, жестокое, совершенно немилосердное. Мой младший брат Вася, добрый и уже несчастный, часто летними днями держал, бывало, Лидочку, свою племянницу, на руках. Усядется с нею на крыльце, в тень, похлопывая одной рукой, а другою листает страницу за страницей — читает. Он очень много читал, иной раз спросишь, чего он читает? А он виновато, скорее, застенчиво, улыбнется и то скажет название книги, то покажет обложку и тут же успокоит: мол, за нее не беспокойся, я же с нею не только сижу, мы и погуляем — шаги меряем от угла до угла дома, или по бороздам, меж зеленой ботвы моркови, к тополям вон ходим. Ты не беспокойся. Она у вас такая тихая, спокойная. Мне нисколько с ней не трудно…

Когда Лидочка умерла, Вася чаще стал жаловаться на головную боль. У него, когда он работал на строительстве дома в Новом городе — штукатурил, красил, — однажды голова закружилась, он упал с лесов, долго был без сознания. А потом врачи осмотрели, признали сотрясение головного мозга, мол, нужен покой, обязательно нужно больше лежать, отдыхать, а в больницу не обязательно его класть, можно и дома, только очень следить нужно, чтоб не нервничал, ничего не делал в наклон — больше, как можно больше покоя. А книги пусть читает, раз грамотный, раз нравится, может, и на поправку пойдет быстрее».

О Васе разговор здесь неслучайный — приумножит он горя в семье. Пройдет не так много времени, и он вдруг ни с того ни с сего покончит с собой. Оказывается, диагноз врачей был неверным — у него был менингит, который надо было лечить. И конечно же не чтением, которое он так любил.

— Потеряли на войне Толю и Валю, а после войны — Калерию, Лидочку, а теперь и Васю. Что же это делается?! — в отчаянии вопрошал за поминальным столом Семен Агафонович.

Вася умер, когда не прошло еще и трех недель после смерти Лидочки. Эти две смерти, такие страшные и непостижимые, нанесли удар по всей семье и внесли очередной разлад в отношения Марии и Виктора. Астафьев места себе не находил и снова пришел к мысли, что ему надо непременно уехать. Так он, недолго думая, и сделал, и не удержало его даже то, что Мария вновь была беременна. Уехал почти что тайно, оставив совсем краткую записку с припиской: «Не поминай лихом. Целую. Виктор».

На этот раз он отсутствовал долго, почти полгода. Время от времени от него приходили из Красноярска письма, разные по настроению и содержанию. То писал, что скучает и постарается поскорее вернуться, как только уладит кое-какие дела. То с гневом, не выбирая выражений, обрушивался на Марию, заявлял, что давно надо было разойтись и не создавать видимость нормальной жизни. То жаловался на то, что близких и родных ему людей оказалось меньше, чем думал на самом деле. «С большим опозданием, но хвалю себя, что взял и все разом оборвал! Хватит, побатрачил, поел оговоренный кусок, похлебал баланды, под названием пища…»

На все письма Мария отвечала сдержанно и кратко. В подробности, как это бывало прежде, не вдавалась.

Однажды от Виктора пришло письмо, в котором он сообщал о трудностях в работе, а в конце неожиданно ударился в лирику. Дескать, не представляю, какая весна бывает на Урале, какие первые весенние цветы появляются. И все в таком роде. Это было что-то новое, о чем раньше в его письмах ни разу не упоминалось. И, пожалуй, самое важное для Марии: приписал, что целует и любит, что думает и домой подаваться…

Как же все это переносила и воспринимала супруга Астафьева? Предоставим ей слово.

«Потом, когда Витя вернется домой, а до этого не так уж долго оставалось ждать, я уничтожу все эти письма, изорву, оплачу каждое — и в печку… Они, письма эти, такие для меня мучительные и долгожданные. Но думать о Вите не переставала, и он уж мне казался не таким, каким был, каким уезжал, а каким-то недоступным уж для меня, что ли, тем более что я, дохаживая последние сроки, выгляжу плохо, неуклюжа, мало улыбчива — это только когда дома, когда наедине со своим, еще не родившимся, но таким уж бесценным существом, когда дороже и ближе не бывает. Только пока я еще не могу излить на него всю свою любовь и нежность, потому что он еще не появился на свет, и я даже не знаю, кто это будет: девочка или мальчик? Для меня это не имеет значения. Я знаю точно: это моя радость, моя мука, моя тревога и любовь — безмерная на всю жизнь!

Мне хотелось написать обо всем этом Вите моему — он бы представил, поверил и без раздумий вернулся бы. Он бы узнал, какой для меня он самый дорогой, самый умный и красивый! Что никаких обид я уже не помню и не хочу вспоминать, как и обо всем том, что произошло. Что я готова повторять и повторять за поэтессой М. Зиминой, которая в своем стихотворении призналась в переживаниях, очень созвучных моему сердцу и уму»:

Исчезли мелкие подробности,

Ушла обыденность поспешно.

И ты до неправдоподобности,

До ненормальности безгрешный.

Мы перед временем бессильны:

Что было близким, стало дальним.

Но чем ты дальше, тем красивее,

Чем недоступней, тем желаннее.

Твоим величием подавлена

И удивляюсь то и дело:

Да как же я в ту пору давнюю

Такого полюбить посмела?

Весна 1948 года началась дружно, радостно, солнечно. В марте Виктор прислал жене письмо-поздравление. На конверте нарисовал цветочек, в письмо вложил засушенный стародуб и десять рублей. Приписал: мол, знаю, что на цветы не потратишь, тогда купи чего-нибудь к чаю.

А Мария — с головой в заботах. Для ее семьи родители выделили в огороде, с краю, три гряды под мелочь разную. Посадила она морковь, лук, чеснок, горох и репу. Трудно было, срок родов приближался, но все равно решила еще помыть пол. После мытья окинула свое жилье усталым, но удовлетворенным взглядом, надела чулки, чтобы не суетиться потом, рубашку, лифчик — все чистое надела. Приготовила халат, туфли и пальто. Когда схватки начались, избушку на клюшку — и к маме. Та распахнула дверь, охнула, схватила шаль шерстяную большую под мышку — на случай, если дорогой роды начнутся. До больницы — бегом…

«В приемном покое, — вспоминает Мария Семеновна, — велели раздеваться, чтоб на топчан ложилась, всю обмеряют, потом в ванну и тогда в родильную палату…

Пока залезала на высокий стол в родильной палате, воды отошли, роды начались. И я закричать от боли не успела. Обступили меня, переговариваются акушерки, на живот давят… И вот он! Крик! Прорвался, через момент какой-то повторился. Я приподняла голову и тут уж крикнула так крикнула: акушерка держала за ножки вниз головой мою дочку, в полоску! Синеватую-розовую, белую и как кровоподтек…

— Успокойтесь, мамаша! Успокойтесь же! Девочка живая, хорошенькая, полосатенькая… это пуповинка ее так перепоясала, бывает… Все будет хорошо, вот увидите…

Когда во время обхода я стала настаивать на выписке, врач подумала, попыталась отговорить, но больничный принесла, положила на тумбочку.

Был теплый майский вечер, девятнадцатое число 1948 года, пятница. Мы идем домой.

Дома тихо, тепло, чисто. Сестра Полина разогрела самовар, стала накрывать на стол. Я тщательно вымыла руки и развернула малюсенькую девочку — два килограмма семьсот граммов!

Полина послушала, подождала, потом подошла к кровати и сказала:

— Марийка! А ты чего плачешь-то?! Смотри, какая у тебя лялька! Прелесть! Завертывай ее давай, пока она не замерзла, покорми, и она уснет, а мы с тобой „за жизнь“ разговаривать станем….

Попросила я ее купить пустышек… И еще, чтоб дала Виктору телеграмму: „Родилась дочь, как назвать, на какую фамилию записать? Мария“.

Виктор ответил быстро, тоже телеграммой: „Пусть будет Ирина Астафьева. Приеду, оформим, как положено. Виктор“.

С Витиной телеграммой мы с доченькой Иринушкой сходили в ЗАГС, зарегистрировали ее. Наведались домой, чтоб покормить ее да перепеленать, — и в детскую поликлинику.

Иринку окрестила Шура Семенова, веселая, самоуверенная молодая женщина, у которой уже был свой сынок. А у меня подходил срок выходить на работу — в ту пору не давали длинные отпуска роженицам. Что делать? Работать так работать. Принес папа от соседей, а может, и сам когда-то сделал, да забыл за давностью лет, „дупло“ — такое хорошее сооружение для малых. Внутри сиденье — маленькая скамеечка: малый может на ножках постоять, посидеть. „Дупло“ со всех сторон пеленкой теплой или одеялом стареньким обложено, на сиденьице кладут еще пеленку или платок старенький, сложенный в несколько раз. Очень это „дупло“ удобное. Все за столом, и малый как бы в компании, то до ложки дотянется и либо в рот тянет, либо уронит, то хлеб мумляет, все с ним разговаривают, он воркует на своем языке. В таком „дупле“ Иринка моя много времени проводила, иногда и жалко ее было очень, на руках бы побольше подержать, погулять. Но это уж не в обеденный перерыв, после работы — вечер наш. И погуляем с нею, Толика за руку рядом ведем.

— Маша! Витя ведь приехал! Мы вместе… он там, за оградой… Марийка, ты же умница!

Я замерла на мгновение, приподнялась затем на цыпочки и из-за Полининого плеча увидела за оградой Витю! Но что это был за Витя?! Одни глаза. Лыжный костюм из фланели чертовой кожи табачного цвета, может, темно-зеленый — грязный, и сам Витя грязный, может, и на крыше даже ехал… Исхудавший до костей. Я рванулась, припала к нему, лицом уткнулась в грудь и глажу, глажу его по рукавам, по спине, а лица от его груди оторвать не могу, может, не решаюсь. Наконец переборола в себе больную радость, улыбнулась ему, как смогла, через силу, да и чтоб не расплакаться.

— С приездом тебя, Витя! Я рада… я так рада… я так ждала… Ну, пойдем домой, — рассказываю, что к маме пол мыть идти собралась, ну да это потом. — Иди, Витя! Да иди же…

Вошли в избу. Витя сел на табуретку, оглядел кухню, увидел ванну и чуть пожал плечами, затем стал снимать сапоги, куртку. Я сижу на табуретке напротив, смотрю на него и опять — верю и не верю. Он умылся наскоро, утерся, заглянул под положок, кивком головы дал понять, мол, человечек спит-похрапывает!.. Помедлил, постоял над корытом и тихо сказал: „Может, мне помыться… хоть в корыте, хоть лишнюю грязь смыть…“».

Засуетилась Мария. Принесла из сеней ведро с холодной водой, показала, что горячая — на плите, подала Виктору мыло, мочалку, полотенце. Из чемодана достала его чистое нижнее белье, носки, рубашку черную, косоворотку, брюки, расческу поближе положила. Решила переждать у мамы, пока он помоется.

Когда возвратилась назад, он уже был одет.

— Ну, помылся маленько?

— Соскреб, чего смог.

— Ну, не все сразу. Завтра или баню истопим, или в городскую сходишь — как лучше, так и сделаем. Мне-то на работу, а ты, поскольку пока вольный казак, останешься за няньку. Или как?

— А я ведь еще и есть хочу, — с обидной дерзостью сказал он.

— И это дело поправимо: есть вареная картошка, лук, масло, даже огурчики, даже водочка! Гостя ждали, вот и дождались. Правда, с папой вечером вчера чуть не выпили по маленькой, да он, как знал, сказал: Витя приедет, тогда и выпьем.

…Мария расправила постель, подушки положила рядышком, так же, как когда-то, кажется, уже давно, откинула угол одеяла, ладонями расправила простыню и, привычно качнув люльку, вернулась в кухню. Встретилась с Виктором взглядом, сдерживая слезы, улыбнулась и кивнула на постель: мол, можно ложиться. Расстелив одеялко на протертом насухо столе, сходила за ванной, принесла еще ведро воды и стала ждать, когда дочка проснется, чтобы выкупать ее. Тем временем начистила картошки на завтра — так чтобы успеть и ребенка накормить, и к обеду кое-что приготовить. И вдруг почувствовала глубокую усталость.

Выкупав Иринку, молча легла, застыла, словно по команде «смирно!». Что-то было не так, будто стена какая-то возникла между ней и мужем. За всю ночь они с Виктором не сомкнули глаз и не сказали друг другу ни слова.

Так состоялось второе возвращение Астафьева в свою семью…

Мария поднялась пораньше, привела себя в порядок, подбросила поленьев в «экономку», соль, масло, хлеб и заварку оставила на столе, а кастрюлю с припаянным в артели «Металлист» дном поставила на печку сверху, чтобы была над огнем. Витя лежал, отвернувшись к стене, а Иринка заворочалась, запыхтела сердито, зашмыгала носом — значит, мокрая, значит, есть захотела. Взяла ее осторожно Мария из люльки, обернула сухой пеленкой и, чтобы не расплакалась и не разбудила бы папку, раскинула на коленях клеенку и стала кормить.

— Ну, вот и все! — шепотом заговорила мама с дочкой. — Теперь потерпи, пока приду на обед, и снова все будет хорошо.

Не капризничай. Пеленки не мочи одну за другой — кто ж тебя перевернет, кто тебе поможет? Скоро папа встанет, позабавится с тобой, потом бабушка придет проведать, потом, может, папа и «дупло» перенесет сюда. Пристроит его к забору, чтоб не шатнулось, и ты будешь сидеть в нем, поглядывать на травку, на небо, на птичек. А поездов, проходящих мимо, не бойся — они к тебе не подвернут, у них своя дорога… Ну, давай, поваляйся еще в своей зыбке или поспи. Я ведь недолго…

— Ты уходишь? — поднял голову Виктор. — Так и не поспала?

— Ничего. Не первый раз. Отосплюсь еще. Я тут, что можно, приготовила, позавтракай. Если сам не справишься с Иринкой, к маме ее унеси. Ну, я пошла. Я скоро…

На работе ее вдруг вызвали к телефону. Звонила Полина. Поздоровавшись, предупредила, что будет говорить кратко, о главном. Сказала, что Виктор переживает очень. Говорит, мол, если бы вернулся на белом коне, тогда и разговор был бы другим. А так… Если Мария будет попрекать меня, мол, такой-сякой оставил-бросил, — тут же повернусь, и уж более она меня никогда не увидит!..

«Вон, оказывается, в чем дело! Вон отчего все! Да Господи!.. Да разве б я могла?..»

Вдоволь наплакавшись на улице, Мария поспешила домой. Сенцы оказались не заперты, в избу дверь тоже открыта. Заглянула за шторку, которая отгораживала кухню от комнаты, и увидела мужа. Тот с нежной осторожностью возился с малюсенькой дочуркой.

— Ну, как вы тут? — спросила с улыбкой. Умылась, переоделась в халат. Поцеловала Виктора, поправила пеленки в зыбке, спохватилась, вернулась за гостинцами, прикупленными в честь приезда мужа, положила их на стул.

— Я так рада, как дура!..

— Почему «как»? Ты и есть дура!

Мария растерялась и почувствовала, как обида подкатила к самому горлу. Прислонилась к косяку — что еще мне мой милый скажет?

— Тебе бы бить меня надо, гнать в три шеи, в глаза бесстыжие наплевать, а ты — рада…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.