В. Б. Адамский Становление гражданина
В. Б. Адамский
Становление гражданина
А. И. Солженицын в книге «Бодался теленок с дубом» пишет: «Чудом было появление А. Д. С. в сонмище продажной беспринципной интеллигенции». Неясно, кого имел в виду Александр Исаевич под «сонмищем беспринципной продажной интеллигенции». Всю ли научно-техническую интеллигенцию или только ученых-атомщиков, в «сонме» которых находился Андрей Дмитриевич Сахаров до 1968 г. Субъективно мне кажется, что в этом тексте подразумевается именно профессиональная корпорация ученых, занимавшихся разработкой атомного оружия. И вот произошло чудо: не из какой-либо, а именно из этой среды вышел самый выдающийся правозащитник, первый гражданин Советского Союза, удостоенный Нобелевской премии мира. А может быть, это не чудо. Я думаю, совсем не случайно было появление такого человека, как Сахаров, в среде разработчиков атомного оружия. Произошло, как мне кажется, счастливое сочетание внутренних качеств, психологических и интеллектуальных, присущих Андрею Дмитриевичу, с условиями, сложившимися в коллективе, в котором он работал, и теми преимуществами, которые возникали, как следствие успешной работы по важнейшей, как тогда представлялось, государственной проблеме.
Прежде всего хочу напомнить особое положение физики как науки в нашем послевоенном обществе. Это была, пожалуй, единственная наука, которая избежала идеологического вмешательства со стороны партийно-государственной системы. Гуманитарные науки уже давно закостенели под властью схем и догм, и ни о каком самостоятельном направлении, не контролируемом партийными идеологами, в этой сфере не могло быть и речи. В естественных науках положение было не столь безнадежное: все-таки существовал некоторый объективный научный базис, который труднее было сломить, чем самостоятельные направления в гуманитарных науках. Наиболее сильный удар был нанесен биологии — всем известный разгром генетики и установление монополии так называемого мичуринского направления. Но наступление велось не только против биологии. Подверглось разгрому одно из направлений органической химии. Объявлена была буржуазной лженаукой также кибернетика, что послужило одной из причин нашего катастрофического, если не сказать навечного отставания в вычислительной технике. Не избежала нападок и современная физика. Так, в заключительной речи на философской дискуссии 1947 г. А. А. Жданов высказался в том смысле, что у некоторых физиков «электрон — не то волна, не то частица, не то еще какая-то чертовщина». В 1950 г. в одной из центральных газет появилась статья «Против реакционного эйнштейнианства в физике». Но была нужна атомная бомба, которую, как понимали руководители страны, без физиков высокого класса сделать невозможно. Поэтому физику не тронули, хотя какие-то попытки организовать дискуссии против физики в учебных заведениях были. Можно сказать, что физика и физики прошли через эти тяжелые времена почти без потерь. Более того, авторитет и престиж физиков благодаря успешному выполнению обязательств в деле укрепления обороны выросли. Крупные физики чувствовали к себе уважительное отношение властей. Эта ситуация лучше всего охарактеризована в стихотворении поэта Бориса Слуцкого, от которого пошло знаменитое противопоставление «физики — лирики».
Что-то физики в почете,
Что-то лирики в загоне.
Дело не в сухом расчете,
Дело в мировом законе.
Значит, что-то не раскрыли мы,
Что следовало нам бы,
Значит, слабенькие крылья —
Наши сладенькие ямбы.
Сознавая свой авторитет в научных и правительственных кругах, крупные физики чувствовали ответственность за судьбу в СССР естественных наук вообще, а не только физики, и в первую очередь биологии, как наиболее перспективной, а также кибернетики и связанной с ней вычислительной техники. Необходимость в вычислительной технике стремительно возрастала по мере дальнейшей работы над атомным и водородным оружием. Институты, занимавшиеся этой проблемой, становились самыми крупными заказчиками вычислительной техники, и в качестве таковых стимулировали ее развитие в СССР, приостановив уже на ранней стадии преследование кибернетики. Что касается биологии, то долг физиков, как об этом не один раз высказывался Игорь Евгеньевич Тамм, — перенять эстафету знания молекулярной генетики и донести ее до тех времен, когда можно будет восстанавливать биологию. И сами биологи считали, что сохранить биологию можно только под покровительством физиков. И действительно, кое-что все-таки удалось сделать. На Урале работала лаборатория радиационной биологии с участием Н. В. Тимофеева-Ресовского. В Москве при Институте атомной энергии И. В. Курчатов создал генетическую лабораторию. Но восстановить курс генетики в вузах не получалось. Тут позиции Лысенко были непробиваемы. Одним из авторитетных физиков, который чувствовал ответственность за судьбы науки в СССР, был Андрей Дмитриевич Сахаров.
Особенностью его мышления как физика была безошибочная физическая интуиция. Он удивительным образом умел наглядно представить сложное физическое явление. И дальнейшее изучение этого явления, так сказать по всем правилам, т. е. с применением соответствующих экспериментальных и вычислительных приемов, подтверждало его первоначальные представления. С появлением вычислительной техники, удельный вес которой в теоретическом конструировании ядерного и термоядерного оружия постоянно возрастал, Андрей Дмитриевич использовал эту технику для постановки и решения принципиальных задач, после которых следовала серия вариаций и уточнений, выполнявшихся в коллективе теоретических отделов. Думаю, что благодаря этим качествам Андрею Дмитриевичу удалось внести решающий вклад в разработку советского термоядерного оружия. По мере расширения вклада в эту работу возрастал его авторитет как среди специалистов, так и среди руководства, причем самого высокого уровня. Этот авторитет подкреплялся и рядом формальных актов, имеющих в нашей стране существенное значение. Таких, как избрание действительным членом Академии наук (1953 г.), присвоение трижды звания Героя Социалистического Труда, лауреата Ленинской премии, а также исполнением должностных обязанностей, в силу которых были неизбежны контакты с руководством Министерства среднего машиностроения и Министерства обороны, ответственных за программу ядерного вооружения, и в отдельных случаях — с высшими руководителями государства.
В марте 1950 г. Андрей Дмитриевич прибыл на постоянную работу в институт, занимавшийся разработкой ядерного оружия, в составе теоретической группы, возглавлявшейся всемирно известным физиком-теоретиком Игорем Евгеньевичем Таммом. Прибыл с определенным «приданым» — с идеей по созданию нового вида ядерного оружия, проработка которой достигла уровня, близкого к реализации, и поэтому требовала участия автора в дальнейших работах, проводившихся в институте.
В институте уже существовал около двух лет теоретический отдел, руководимый Я. Б. Зельдовичем. С приездом И. Е. Тамма и А. Д. Сахарова был создан еще один теоретический отдел, начальником которого был назначен И. Е. Тамм. А после его отъезда в 1954 г. начальником отдела стал А. Д. Сахаров. В 1955 г. Сахаров и Зельдович были назначены заместителями научного руководителя института Ю. Б. Харитона. Кроме того, научный руководитель и его заместители были членами научно-технического совета Министерства среднего машиностроения, председателем которого был до своей смерти И. В. Курчатов. Все эти перечисления должностей и званий являются иллюстрацией того, что физики, возглавлявшие разработку ядерного оружия, — И. В. Курчатов, Ю. Б. Харитон, Я. Б. Зельдович, А. Д. Сахаров находились на особом положении в стране. (Трижды Героями Социалистического Труда, кроме них, в стране были всего пять-шесть человек.) Их работа над оружием признавалась правительством чрезвычайно важной, заслуги оценивались высоко. Они могли в случае необходимости выходить на членов правительства и в Политбюро. Это обстоятельство создавало определенные возможности добиваться ограниченных положительных решений в вопросах, лишь косвенно связанных с выполняемой государственной задачей. Как уже упоминалось, убедив руководство в абсолютной необходимости для разработки ядерного оружия высокопроизводительной вычислительной техники, авторитетные физики-ядерщики поддержали кибернетику, защитив ее от идеологического прессинга, не говоря уже о самой физике. Удавалось иногда отстоять того или иного научного сотрудника, допустившего неосторожные высказывания или не нравящегося отделу кадров «дефектами» своей анкеты. Отдельные удачные акции такого рода создавали, пожалуй, преувеличенные представления о возможностях физиков-ядерщиков и их близости к «начальству».
Близость к «начальству» имела еще один аспект. Она позволяла рассмотреть вблизи самые высшие эшелоны сложившейся у нас власти и составить о них свое представление. Важно, что это было представление не тех людей, которые принадлежат той же системе, но располагаются на одну или две ступеньки ниже и придерживаются тех же социальных ориентиров и приоритетов, а совсем других людей, более высокой культуры, находящихся не внутри, а вне этой системы и состоящих с этой системой как бы в договорных отношениях: мы, специалисты, работаем над ядерным оружием, так как считаем эту работу для страны необходимой, а вы, руководители, обеспечиваете ее материально. Это, конечно, упрощенная, если не сказать утрированная, схема взаимоотношений научного руководства атомной проблемы в СССР с верхними эшелонами власти. Да и не ко всем из научного руководства можно применить эту схему. Наиболее близок к такой схеме отношений был И. Е. Тамм, человек резкий, импульсивный, нетерпимый ко всякой фальши и неспособный к какому-либо конформизму, оказавший, как мне представляется, большое влияние как учитель и гражданин на Андрея Дмитриевича в начале его пути. Другие авторитетные физики чувствовали себя значительно менее отчужденными от системы власти.
Проблема доверия и взаимопонимания между учеными и властью существует, но очень редко проявляется остро и влияет на принятие государственных решений. Пожалуй, единственным примером такого влияния была ситуация с разработкой атомного оружия в США и Германии. Своеобразие ситуации состояло в том, что из-за необычности и новизны проблемы от ученых фактически зависело не только решение вопроса о технической возможности создания бомбы, но и вопроса целесообразности направления усилий на ее реальное изготовление, т. е. вопроса, находящегося в компетенции правительств. Острота вопроса возникла из-за того, что не было априорной уверенности в возможности создания атомной бомбы, и для того только, чтобы выяснить эту возможность, необходимо было пройти промежуточный этап: создать устройство (атомный реактор), в котором осуществлялась бы не взрывная, а управляемая цепная реакция. Ни одна страна, создавшая свое атомное оружие, не миновала этого этапа. Но чтобы осуществить этот этап, требовались огромные затраты, не идущие ни в какое сравнение с прежними расходами на научные исследования. Об этом нужно было четко и ясно сказать своему правительству, предупредив его, что затраты могут оказаться напрасными — атомная бомба может не получиться. И вот тут-то и проявилось различие во взаимоотношениях американских и немецких ученых со своими правительствами, определившее в конечном счете успех в одном случае и безрезультатность в другом. Американские ученые-ядерщики, среди которых едва ли не большинство составляли эмигранты из Европы, обратились напрямую к президенту страны и изложили эту непростую ситуацию. Особенную активность проявляли ученые-эмигранты, так как опасались, что в Германии ведутся интенсивные работы над атомной бомбой, и считали, что единственная возможность предотвратить ее использование Гитлером — это приложить усилия и опередить Германию. После проволочек, неизбежных даже в демократическом обществе, в США было принято решение придать исследованиям тот размах, который требовался логикой разработок, независимо от уверенности в конечном результате.
У немецких ученых доминировало чувство неуверенности, что эту работу можно завершить в обозримые сроки. В научных исследованиях, носящих пионерский характер, не бывает гарантированного результата. Это обстоятельство затрудняет положение властей, от которых зависит материальная поддержка исследовательских работ широкого масштаба. Оно требует для принятия правильных решений определенного уровня доверия и взаимного понимания между государственным руководством и учеными. А этого в Германии не было. Недоверие со стороны ученых принимало различные формы. Одни не хотели лично содействовать передаче в руки фашистского правительства атомного оружия, другие работали по программе «уранового» проекта, но задумывались над моральным аспектом этой проблемы в конкретной политической ситуации того времени. Были и такие, которые работали с полной отдачей, не мучаясь моральными проблемами. Правительство также не доверяло ученым, в особенности физикам. В отличие от специалистов в технических науках, физики больше чувствовали себя членами единой семьи ученых — некоего международного ордена, хорошо понимающих друг друга людей, постоянно встречающихся, обсуждающих им одним доступные глубокие научные проблемы. Фашистские власти чувствовали, что немецкие физики не восприняли господствующую в стране идеологию, поэтому не может быть доверия к ученым со стороны властей. Весь этот комплекс взаимоотношений привел к тому, что участники проекта не решились поставить ни перед собой, ни перед правительством работы над атомным оружием в качестве первоочередной задачи и не запросили средств, необходимых хотя бы для создания атомного реактора.
Следует отметить, что сомнения и раздумья о моральной стороне проблемы были нетипичны для немецких ученых в годы войны. Подавляющее большинство ученых безоговорочно поставили свои знания на службу германской военной машине. Ученые, занимавшиеся другой серьезной проблемой, конструированием ракет, не испытывали никаких сомнений и добились значительных успехов.
У нас ситуация была значительно проще. Во-первых, в августе 1945 г. возможность создания атомной бомбы и даже факт ее изготовления и применения стали общеизвестны. А о том, что в США ведется работа над атомной бомбой, определенному кругу руководителей, и в том числе ученым, было известно раньше. Во-вторых, у всех ученых было убеждение, да оно и сейчас представляется правильным для того времени, что государству необходимо обладать атомным оружием, нельзя допускать монополии на это оружие в руках одной страны, США, считавшейся главным противником в ходе холодной войны. К сознанию выполнения важнейшего патриотического долга добавлялось чисто профессиональное удовлетворение и гордость от работы над великолепной физической и не только физической задачей. Поэтому работа шла с энтузиазмом, без счета времени, с самоотверженной отдачей. Таков был темп работы в теоретических отделах и до приезда А. Д. Сахарова, когда работали над атомной бомбой, и позже, когда работали над различными вариантами водородной бомбы. Таким образом, вопрос о доверии между учеными и властью не стоял, если не считать традиционного недоверия властей к своим гражданам, что выражалось в детальном анкетировании, проверках и отказе в приеме на работу в случае «дефектов» в анкете. Такого рода отбор касался больше молодых специалистов и был более щадящим к тем, кто уже имел достаточно солидное положение в научном мире, еще до переключения на новую тематику. Впрочем, для большинства из них в научном плане это было по существу продолжение прежних работ.
Как и для зарубежных физиков, для наших физиков-теоретиков старшего поколения, приехавших на работу в наш институт или работавших в нем со времени его основания, было характерно естественнонаучное и одновременно гуманитарное мышление, в отличие от специалистов более технических направлений, склонных к чисто техническому прагматизму. В какой-то, может быть, малой степени и они были частью когда-то существовавшего, а к тому времени уже разорванного единения физиков, закладывавших фундаменты современной физической науки. Это относится, пожалуй, не только к тем ученым, которые некоторое время, как И. Е. Тамм и Ю. Б. Харитон, учились и работали до войны за рубежом. Но все это не препятствовало деловому сотрудничеству и доверию между учеными и «начальством», хотя можно сказать, что они принадлежали к различным субкультурам. Впоследствии ряды «начальства» министерского уровня стали пополняться из среды научных работников, но за счет тех, кто был близок «начальству» по духу.
В работе над атомной и водородной бомбами в составе теоретических отделов Зельдовича и Тамма работали молодые физики, направленные в институт по распределению после окончания Московского, Ленинградского и Харьковского университетов и МИФИ, или проработавшие один — два года в Москве и приехавшие в институт вместе со своими научными руководителями. Между «старшими» и «младшими» была определенная служебная дистанция. Она создавалась в основном тем, что «старшие» имели доступ ко всем производственным секретам, а «младшие» только к тем, которыми занимались непосредственно. Это приводило к некоторой скованности в отношениях. Но после смерти Сталина и устранения Берии эти преграды перестали существовать. Пока теоретический коллектив был небольшим, общение между сотрудниками на работе и в нерабочее время, по горизонтали и по вертикали было непосредственным. В дальнейшем, по мере разрастания коллектива, прихода молодых специалистов, формировавших новые горизонтальные слои, и внедрения более явной иерархической структуры общение по вертикали уменьшилось. Андрей Дмитриевич был самым молодым из старшего научного руководства, хотя имел скромный научный ранг — кандидат физико-математических наук. В 1953 г. он сразу шагнул через три ступени и стал академиком (такого, по-видимому, ни до, ни после у нас не бывало). С ним у нас, физиков младшего поколения, было чисто товарищеское общение, сопровождаемое все-таки известной почтительностью, связанной скорее не со служебным положением, а с научным авторитетом как в производственных делах, так и в сфере открытой науки.
Итак, в институте существовал творческий коллектив ученых, человек 25–30, с увлечением работающий над прикладной научной проблемой огромной государственной важности и очень интересной и престижной с профессиональной точки зрения. Коллектив работает, не раздираемый внутренними противоречиями. Все участники коллектива — физики-теоретики различного возраста, различного темперамента, различного интереса к окружающему миру, живут в изолированном городке и поэтому общаются в основном между собой и не только на работе. Университетское образование, да и сама университетская среда способствовали зарождению интереса к процессам в науке и обществе, стремлению не ограничиваться рамками своей специальности. Поэтому среди молодых специалистов были и такие, которые живо интересовались тем, что называется «политикой». Это было тем более интересно, что можно было в неформальном общении услышать мнение по тому или иному политическому вопросу Игоря Евгеньевича Тамма, который был уже в то время известен как «живой классик» теоретической физики, и в другой ситуации был бы недоступен для вчерашнего студента. Очень интересным было общение с начальником лаборатории в отделе Зельдовича профессором Давидом Альбертовичем Франк-Каменецким, человеком высокой культуры и разносторонних гуманитарных знаний. Надо сказать еще об одном сотруднике, существенно влиявшем на возбуждение интереса и понимание всеми нами, и молодыми, и солидными, того, что происходило и происходит в нашем обществе. Это Николай Александрович Дмитриев, ученик академика Колмогорова, талантливейший математик и физик. О масштабе его таланта можно судить по курьезному эпизоду, имевшему место в период первоначального развития электронно-вычислительной техники. Когда руководство института обратилось к академику Колмогорову за советом по поводу внедрения электронно-вычислительных машин, Колмогоров ответил: «Зачем вам ЭВМ, у вас же есть Коля Дмитриев». Н. А. Дмитриев обладал необычной, поражающей собеседника остротой мышления. В любом явлении политической жизни, литературы, истории, оценка которых уже утвердилась или взгляд на которые только формируется, он вскрывал какую-то неожиданную грань, после чего это событие или явление начинало выглядеть совсем по-другому. Это сейчас в эпоху сплошной политизации интерес к «политике» является всеобщим. В то время люди были заняты семьей, работой и интерес к чему-то отвлеченному был не таким уж частым.
Можно сказать, что в нашем коллективе существовал более высокий информационный фон, чем в средних научных коллективах. Он дополнялся еще и тем, что наша библиотека получала американский общественно-политический журнал «Bulletin of atomic scientists» («Бюллетень ученых-атомщиков»). Этот журнал обсуждал общественные и моральные проблемы американских ученых, работающих в той же отрасли, что и мы, наших, так сказать, заокеанских коллег. Доходящее до нас через этот журнал свободное обсуждение американскими учеными и профессиональных проблем, и политических вопросов, непосредственно не связанных с атомными делами, заставляло о многом задумываться. В 1952 г., в период наиболее жесткой научной и прочей изоляции нашей страны, мы знали о великом научном открытии XX века — двойной спирали молекул дезоксирибонуклеиновой кислоты — материальных носителей наследственности. Об этом открытии и его значении, замалчивавшемся нашими средствами информации, нам рассказал Игорь Евгеньевич Тамм. Он был человеком эмоциональным и не мог сдержать гнева, когда разговор касался положения в биологии. В этот же период мы слышали и о книге Орвелла «1984». О ней говорил Д. А. Франк-Каменецкий, который очень подробно рассказывал нам содержание, восхищался названиями «Министерство Правды», «Министерство Любви». Пожалуй, услышанное от наших учителей производило большее впечатление, чем информация зарубежных радиостанций, воспринимавшаяся все-таки с некоторым недоверием, как умелая пропаганда.
Для большинства советских граждан процесс частичного внутреннего самораскрепощения начался с массовых читок разоблачительного доклада Н. С. Хрущева на XX съезде КПСС. У нас для многих толчком к этому послужила смерть Сталина и ближайшие последовавшие за ней события. Между объявлениями о болезни Сталина и о его смерти был промежуток в четыре дня. Все ученые, которые находились в командировках в Москве или еще где-нибудь, постарались за это время вернуться домой. Общим настроением были тревога, ожидание чего-то худшего. Но спустя неделю появился первый признак будущих изменений в положительную сторону, о которых нам стало известно раньше, чем было объявлено в газетах. Дело в том, что на строительстве в нашем городке работали заключенные. По пути от коттеджей, где мы жили, до работы мы проходили мимо строящегося Дома культуры, который возводили заключенные. Однажды, проходя поблизости от забора, ограждавшего зону строительства, мы увидели и услышали необычное возбуждение среди заключенных. Они не работали, выкрикивали: «Ура Ворошилову», подбрасывали вверх шапки-ушанки. Мы ничего не могли понять, пока офицер охраны не разъяснил, что полчаса назад заключенным был зачитан Указ Президиума Верховного Совета об амнистии, подписанный К. Е. Ворошиловым, получившим при распределении должностей после смерти Сталина пост Председателя Президиума Верховного Совета. Эта амнистия не касалась политических заключенных, но все же была гуманным актом. Она воспринималась как желание нового правительства показать, что оно не собирается продолжать эскалацию репрессий, проводившуюся до смерти Сталина. Месяц спустя появилось сообщение по «делу врачей», в котором само дело признавалось провокацией, кроме того сообщалось, что убийство известного актера Еврейского театра Михоэлса, совершенное в 1949 г., также было провокацией КГБ. Андрей Дмитриевич прокомментировал это сообщение дословно так: «Они сыграли не на три месяца, а на три года назад». Это было первое его высказывание на политическую тему, которое я запомнил. Андрей Дмитриевич имел в виду, что новым руководством взят курс на некоторое смягчение, либерализацию режима. Новое руководство демонстративно отмежевывается не только от самых последних репрессивных акций, но и от каких-то более ранних.
Следующим крупным событием было устранение Берии. Оно коснулось нас непосредственно, так как Берия курировал нашу отрасль. В нашем городке, образовавшемся вокруг института, был установлен очень жесткий режим, затруднен выезд сотрудников. Степень секретности в работе института и, в частности, в теоретических отделах также превосходила рамки разумности. Как уже упоминалось, существовал принцип, согласно которому каждый научный сотрудник имеет право знать только то, что необходимо для его непосредственной работы, вся прочая научная информация ему недоступна. По мере продвижения по служебной лестнице его посвящают в некоторые секреты. Научные руководители, конечно, знали все. Такой порядок секретности сильно мешал не только работе, но и общению между сотрудниками. Можно было войти в комнату, где двое обсуждают какой-то научный вопрос, к которому у тебя нет допуска, и сразу оказаться в дурацком положении и в такое же положение поставить тех, кто обсуждает «секретный» от своих же вопрос. Нетерпимость такого положения была всем очевидна. Она препятствовала быстрому подключению молодых сотрудников к новым разработкам. Она создавала и некоторое чувство отчужденности между молодыми сотрудниками и научными руководителями, которым доступно все. Спустя несколько месяцев после устранения Берии Зельдович и Сахаров добились ликвидации этого «принципа» секретности. Общение и научное, и человеческое стало более свободным, дистанция между научными руководителями и молодыми специалистами как бы сократилась.
Период 1953–1962 гг. был наиболее плодотворным в деле создания термоядерного оружия. Это был период дружной, увлекательной, в значительной степени совместной работы сначала небольшого, но потом постепенно разраставшегося коллектива. Именно на этот период, включивший в себя мораторий на ядерные испытания 1959–1960 гг., приходятся личные научно-технические достижения А. Д. Сахарова. В этот период он был трижды удостоен звания Героя Социалистического Труда — в 1953, 1956 и 1961 гг. Этими наградами был заложен фундамент той неприкосновенности от репрессивных органов, которая оказалась впоследствии необходимой для его правозащитной деятельности.
Успешное решение задачи обеспечения страны ядерным оружием, важнейшей, как тогда представлялось, придало и научным руководителям, и физикам чувство уверенности в себе, причастности к делам государственной важности и ответственности, не вообще формально-декларативной, а в какой-то степени личной, вернее сказать, корпоративной ответственности физиков-ядерщиков, оказавшихся в исключительно благоприятной ситуации. Эту ситуацию можно охарактеризовать примерно так — мы своими знаниями и трудом обеспечили оборону страны ядерным оружием. Это было одной из главнейших задач, стоявших перед страной. Благодаря этому руководители страны прониклись уважением к наиболее авторитетным физикам, участвовавшим в этой работе, таким как Курчатов, Харитон, Сахаров, Зельдович. И они должны, используя свой авторитет и налаженные контакты с руководящими кругами страны, добиваться решения некоторых серьезных вопросов, прежде всего положения в науке, в биологии, вычислительной технике и вопросах военно-технической политики. В действительности было далеко не так. Истинное отношение к ученым лучше всего выразил маршал Неделин, рассказав на банкете по случаю успешного испытания притчу-анекдот, вывод которого сводился к простой мысли: вы, ученые, работайте, создавайте и совершенствуйте ядерное оружие, а уж как им распорядиться — это наше дело. Но все же кое-что сделать удалось.
После смерти Сталина, ареста Берии и особенно после XX съезда КПСС в нашем коллективе становились все оживленнее и глубже обсуждения политической ситуации в стране в обстановке высокого и необычного для всей страны свободомыслия. Эти обсуждения происходили не на кухне или в курилках, а в коллективе, на рабочих местах и в кабинетах. Это выражалось в откровенном, ничем не стесненном обмене мнениями о положении в стране и мире, в беседах и дискуссиях на эту тему. Центром таких обсуждений бывал Андрей Дмитриевич. Он высказывал свои мысли, с ним спорили, соглашались и не соглашались, выносили на общий суд собственные суждения. Такие дискуссии возникали случайно в ходе обсуждения производственных вопросов. Можно сказать, что тогда у нас существовал своеобразный политический клуб. Надо предполагать, что идеологические и охранительные органы знали о таком «клубе», но смотрели на него снисходительно. Никуда эти дискуссии за пределы творческих секторов не выплескивались. По-видимому, считалось, что это невинные забавы, без которых не могут обойтись теоретики. Лишь бы делали нужное стране дело. А делали его в то время хорошо. Если бы они знали тогда, становление какого «великого диссидента» при этом происходит!
По причудливой ассоциации вспоминается мне нечто аналогичное, но, можно сказать, противоположного свойства, тоже относящееся к снисходительности властей, когда они имеют дело с резко выделяющейся по поведению, но чем-то полезной группой, когда я был на фронте. В нашей дивизии существовала группа разведчиков, которая специализировалась на захвате «языков», т. е. захвате в плен солдата или офицера с передовых позиций противника специально для последующего его допроса. Эти отчаянные ребята, среди которых были и недавние уголовники, никогда не возвращались без живого «языка» и тем самым обеспечивали нашу службу разведки свежей информацией. Когда они возвращались со своим «трофеем», у них прежде всего отбирали оружие, с которым они охотно расставались, зато предоставляли неограниченное количество спирта и еды. Они удалялись в свое расположение, там ели и пили, потом учиняли дебоши и скандалы, которые ничем страшным не кончались, так как у них не было оружия. Никаким другим солдатам такого, конечно, не дозволялось. В представлении начальства безрассудная смелость и удачливость в поимке «языка» неизбежно переплетались с буйством в тылу и необходимостью дать ему выход.
«Привилегия» на разговоры по политическим вопросам «предоставлялась», по-видимому, сознательно. Во всяком случае, один министерский чиновник высокого ранга рассказывал, что ему приходилось не раз объяснять в соответствующем отделе ЦК, что физики-ядерщики — люди особые, с точки зрения обычных советских людей — чудаки, что им нельзя запрещать говорить то, что они думают, пусть даже самую несусветную чушь, иначе они разучатся думать и разбираться в научных вопросах.
Я думаю, что обсуждения политических вопросов, возникавшие спонтанно, но происходившие каждодневно, развивали в какой-то степени наше понимание процессов, идущих в обществе, повышали политическую культуру и были полезны для Андрея Дмитриевича. В ту пору он еще не был кому-либо известен за пределами обычного своего круга общения, а без интенсивного обмена мнениями невозможно выработать систему политических взглядов. Мы в то время не были ни диссидентами, ни героями. Нам просто повезло, и мы имели возможность свободно обсуждать все, что хотели. В своей обширной статье «Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе» Андрей Дмитриевич пишет, что его «взгляды сформировались в среде научной и научно-технической интеллигенции, которая проявляет очень большую озабоченность в принципиальных и конкретных вопросах внешней и внутренней политики». Существенной частью этой среды, о которой он упоминает, был научный коллектив теоретических подразделений в 50-е и 60-е гг. То, что именно наш коллектив имел в виду Андрей Дмитриевич, он сам сказал мне, когда давал посмотреть один из первых машинописных вариантов своего, как он выразился, «футурологического сочинения».
Андрей Дмитриевич занимал в коллективе особое положение. И не только благодаря своему статусу руководителя, а главным образом по причине высокого, не подвергавшегося сомнению нравственного авторитета, который как-то сразу оказался его неотъемлемой принадлежностью. Составляющей частью его нравственного авторитета был его большой научный авторитет, и я бы не побоялся сказать, большое научное превосходство над всеми молодыми сотрудниками. При этом дело было не только в опыте, но и в способе физического мышления, а также в изобретательности. Я уже упоминал об острой физической интуиции Андрея Дмитриевича и его поразительном умении делать наглядными сложные явления. Видимо, есть определенная связь между этими особенностями мышления Андрея Дмитриевича и тем, что им предложено много основополагающих физико-технических идей в той отрасли, которой мы занимались, в прикладной ядерной физике. Это позволяло ему быть, можно сказать, идеальным научным руководителем, редко вмешивающимся в ход разработок, но прекрасно чувствующим все существенные моменты. Хорошо известно, что в любом творческом, в том числе и научном, коллективе возникают такие явления, как соперничество, зависть, споры из-за авторства. Андрею Дмитриевичу не раз приходилось бывать арбитром в таких спорах, и его вердикт обычно удовлетворял обе стороны.
Поведение Андрея Дмитриевича резко отличалось от поведения большинства ученых, делающих вполне заслуженную карьеру в сфере военно-промышленного комплекса. Для нашего общества, имевшего во всех своих звеньях до недавнего времени иерархическую структуру, характерным поведением ученого по мере восхождения по служебным ступенькам было перенесение центра тяжести своей деятельности с научной на административную. Может быть, это было и необходимо, но вело к отчуждению от научного коллектива, к разрыву неформальных связей, к поддержанию контактов в основном уже на новом иерархическом уровне. Поведение Андрея Дмитриевича не менялось на протяжении 18 лет работы в нашем институте, хотя его социальный статус поднялся от кандидата наук до академика, от старшего научного сотрудника до заместителя научного руководителя крупнейшего института, от рядового гражданина до трижды Героя Социалистического Труда и лауреата Государственной и Ленинской премий. К нему можно было любому сотруднику и практически в любое время зайти с научным, производственным или каким-либо другим вопросом, несмотря на то, что вход к нему в кабинет был через приемную, в которой довольно длительное время, в период с 1954 по 1957 гг., располагался секретарь-телохранитель. Это тем более легко было, что и сам Андрей Дмитриевич любил иногда зайти к кому-либо из сотрудников и завести разговор на интересующую его тему. Такой интерес и уважительное отношение к чужому мнению и даже его оттенкам было присуще Андрею Дмитриевичу. Иллюстрацией к этому может быть один запомнившийся мне эпизод. Проходило совещание, которое являлось подготовкой к более узкому и ответственному совещанию с участием высокого министерского начальства. Предполагалось проинформировать на этом совещании высшее руководство о тех идеях и перспективных направлениях работ, которыми институт предполагает заниматься. Идет шлифовка выступлений перед приезжающим начальством. Решается вопрос о сокращении числа выступлений, поручении одному-двум человекам сделать обобщающие доклады. Андрей Дмитриевич неожиданно предлагает: «Давайте дадим возможность руководству выслушать непрофильтрованные через нас выступления». Это предложение не прошло. Такое уважение к любому мнению, стремление к максимально демократическому характеру обсуждения, тенденция избегать, где это возможно, узкокелейных решений, или, сказать обобщенно, своеобразный интеллектуально-демократический стиль поведения в не меньшей степени, чем научный потенциал, создавали тот высокий нравственный авторитет Андрею Дмитриевичу, которым он пользовался. Что касается словосочетания «интеллектуально-демократический», то несмотря на его громоздкость и непривычность, оно, как мне кажется, выражает сущность линии поведения Андрея Дмитриевича, т. е. совмещение высокого, может быть, неожиданного и поначалу не очень понятного содержания высказанных мыслей научного, политического или технического характера с желанием их всесторонне обсудить. Следует добавить, что не всякий коллектив бывает восприимчив к такому обсуждению.
Не последнюю роль в восприятии и влиянии личности Сахарова играло его чисто человеческое обаяние, его милая, застенчивая улыбка, исходящее от него ощущение глубочайшей интеллигентности, не вызывающее никаких сомнений чувство, что с тобой говорит человек, глубоко продумавший свои мысли, в которых нет ничего суетного, конъюнктурного, какого-то скрытого смысла или целей. Это был необыкновенно мягкий, доброжелательный, уступчивый человек. Но стоило коснуться каких-то вопросов, связанных с его убеждениями, особенно относящихся к политическим или моральным проблемам, как приходилось убеждаться, что Андрей Дмитриевич — несгибаемый стержень, и ничто не способно его сломить, когда идет борьба за истину. Эти нравственные качества делали еще более убедительными его соображения и высказывания по сравнению с тем, как если бы они исходили от другого человека, не имевшего такого морального авторитета.
Как и все мы, советские люди, Андрей Дмитриевич прозревал и начинал видеть то, что происходило и происходит в нашей стране, не сразу, постепенно. Но у многих этот процесс затормаживался естественным, по-человечески понятным, не всегда осознанным желанием уберечь себя от ужасной, беспощадной правды или смягчить очень болезненный процесс расставания с иллюзиями. У Андрея Дмитриевича это произошло быстро, сразу же после смерти Сталина, когда оказалось невозможным, кто бы этого ни пожелал, продлить режим сталинского террора. Первые пять-шесть лет пребывания в институте были и для А. Д. Сахарова, и для других сотрудников годами полной поглощенности производственной работой, которая всем нам казалась в то время самым важным делом, не допускающим отвлечения на посторонние дела. Но после смерти Сталина ход событий заставлял серьезно всмотреться в то, что происходит в стране. Как и все наше общество, Андрей Дмитриевич проходил через последовательные этапы прозрения, но только быстрее и радикальнее. Этому способствовало ясное объективное мышление, выработанное в процессе профессиональных занятий. Андрей Дмитриевич называл это научным методом, понимая под ним, как это сказано в его «Размышлениях», глубокое изучение фактов и теорий, непредвзятое, бесстрастное, не боящееся неожиданных, но логически следующих выводов открытое обсуждение. Именно так обсуждал в разговорах с нами он и текущие политические события, и факты нашей истории. И в этих дискуссиях проходили апробацию и оттачивались политические взгляды. При оценке тех или иных событий чувствовалось, что Андрей Дмитриевич ориентируется также и на нравственные критерии. Это шло, по-видимому, от семьи, от врожденной интеллигентности. Ведь у нас, оценивая то или иное решение или мероприятие, говорят о его полезности, целесообразности, эффективности и очень редко о его нравственном аспекте. Андрей Дмитриевич избежал всеобщей деформации нашего мышления, проявившейся в пренебрежении к моральной стороне того или иного вопроса.
А нравственные проблемы возникали не только при обсуждении нашей истории, но и в нашей профессиональной деятельности. Никуда не деться от того факта, что мы занимались оружием массового уничтожения. Мы считали, что это необходимо. Таково было наше внутреннее убеждение. Но все-таки эта моральная ситуация не оставляла в покое Андрея Дмитриевича и некоторых из нас. Однажды он принес мне статью или, точнее, литературное сочинение известного физика Лео Сцилларда. Фигура этого ученого нас очень интересовала. Ведь именно он был из плеяды физиков-эмигрантов наиболее настойчив в том, чтобы правительство Соединенных Штатов развернуло работы по созданию атомной бомбы. А когда выяснилось, что у Германии в этом направлении ничего не сделано и опасения по этому поводу были напрасны, он первый поднял вопрос перед правительством об отказе от атомного оружия и протестовал против бомбардировки Хиросимы. Сочинение называлось «Голос дельфина» и принадлежало к жанру политической фантастики. Вот его сюжет: война между СССР и США, очень разрушительная война, завершилась победой СССР. Сциллард и другие физики арестованы и предстали перед судом как военные преступники, создавшие орудия массового уничтожения. Ни они сами, ни их адвокаты не в состоянии представить убедительную систему оправдания. Может быть, мы не уловили в этом сочинении скрытый подтекст, но если понимать его буквально, автор считает физиков, в том числе и себя, как бы военными преступниками. Насколько я помню, Андрей Дмитриевич расценил это сочинение как хороший литературный прием, обнажающий серьезную моральную проблему, которая и нас беспокоила.
Можно было надеяться, что после Хиросимы и Нагасаки новых жертв атомного оружия больше не будет. У человечества хватит благоразумия не пускать его в ход. На этом, собственно говоря, и основывалось моральное успокоение: это оружие делается не для войны, а чтобы войны не было. Но испытания этого оружия в атмосфере сопровождаются образованием радиоактивных осколков, которые в конце концов оседают на землю. Излучение этих осколков оказывает вредное воздействие на человека, вызывая онкологические заболевания и генетические повреждения, жертвы этих негативных последствий — и современники, и потомки. Их количество нетрудно подсчитать. Это порядка 10 человек на одну килотонну взрыва, связанного с делением вещества. Термоядерная часть мощности дает существенно меньшее количество онкологических и генетических повреждений. Но что невозможно сделать, так это указать, кто именно, когда, в каком поколении и от какого конкретно испытательного взрыва станет такой жертвой. Эта анонимность жертвы и виновника создает чувство отсутствия вины за будущие несчастья. Эта ситуация очень беспокоила Андрея Дмитриевича. Считая в то время еще необходимым совершенствование оружия, он боролся против тех испытаний, которые казались ему излишними. Драматическая борьба против одного из таких испытаний подробно описана в его «Воспоминаниях». Я же хочу здесь подчеркнуть, что она велась в обстановке непонимания со стороны большинства коллег и руководства, обусловленного теми особенностями восприятия этой проблемы, о которых говорилось выше. Отношение к этому вопросу целиком укладывалось в формулу «Мне бы ваши заботы». Как и во всяком большом коллективе, а наш коллектив к этому времени разросся, имелись носители различных точек зрения. Разумеется, не весь коллектив состоял из единомышленников Сахарова. Но существенно то, что он находил в нашей среде тех, которые разделяли его убеждения. Это замечание относится не только к вопросу о воздушных испытаниях. В действиях Андрея Дмитриевича в этом вопросе, несмотря на поражение на первых порах, проявилась настойчивость в достижении цели, которая представлялась ему его моральным долгом. Мне кажется, это был один из тех редких людей, которые не смущаются и не боятся того, что со стороны они будут выглядеть в позиции Дон-Кихота, борющегося с ветряными мельницами. Если моральная правота на его стороне, то это достаточно для того, чтобы надеяться на конечную победу, пусть не сейчас, но в будущем.
Так и получилось с проблемой испытаний в воздухе. Решение этого вопроса пришло в 1963 г. благодаря заключению договора о запрете ядерных взрывов в трех средах (воздух, вода и космос). Заключению этого договора содействовал Андрей Дмитриевич и гордился этим, считая его очень важным в двух аспектах: во-первых, прекращение вредоносных воздушных испытаний и, во-вторых, первый международный договор, тормозящий гонку ядерных вооружений. Переговоры о полном запрещении испытаний велись давно, но упирались в проблему контроля. А по существу ни одна из сторон не была готова к отказу от испытаний. В свое время американская сторона предлагала запретить испытания в воздухе, сохранив право производить их под землей. Это предложение не было принято, а потом о нем забыли. Мне показалось, что наступил благоприятный момент выдвинуть его вновь от имени Советского правительства. Я рассказал о своих соображениях Андрею Дмитриевичу и показал ему проект письма по этому вопросу на имя Н. С. Хрущева. Эта идея ему очень понравилась, письмо он одобрил, но сказал, что не стоит обходить в этом деле министра Е. П. Славского, тем более, что уверен в его поддержке. Он считал вопрос о запрещении воздушных испытаний настолько важным, что на следующий же день поехал к Славскому. Тот поддержал эту идею и сообщил о ней в Министерство иностранных дел. Спустя какое-то время он позвонил А. Д. Сахарову и сказал, что правительство это предложение приняло и по нему начались переговоры. Через несколько месяцев был заключен договор, который называют Московским.