ПРОВОЖАЛКА

ПРОВОЖАЛКА

ГЛАВА 1

Вдоль высоченного ограждения из колючей проволоки, укрепленной на столбах, медленно шла молодая женщина. На ней был теплый пиджак-кацавейка, и поверх два платка — нижний, светлый, да верхний, темный, сапоги на полукаблуках, за спиной торба на веревочных лямках. Она пристально всматривалась в лица новобранцев, боясь пропустить хоть одно. А лиц в проемах товарных вагонов-теплушек было великое множество, и казалось, все глазели на нее.

Утрамбованная угольной пылью погрузочная площадка Московской окружной железной дороги носила название «Красная Пресня». Каждый день отсюда уходили воинские эшелоны с мобилизованными. В середине августа сорок первого года эшелоны отправлялись днем и ночью. Никакого довольствия выдано не было, и военком предупредил: «Запас продуктов питания у каждого должен быть на пять суток!» На погрузочной был наскоро построен длинный ряд продовольственных палаток. Грузовые машины одна за другой проезжали через охраняемые ворота. Новобранцы охотно помогали разгружать продовольствие. Буханки хлеба, толстые колбасы, консервы, большие пачки чая, дешевые конфеты, пряники, яблоки — чего тут только не было — раскупались мигом и без лишней сутолоки. Продавцы здесь не обвешивали, не обсчитывали. Новобранцы шутили, брали провизию охапками, как дрова, насыпали в вывернутые пиджаки, растаскивали по вагонам.

За проволокой погрузочной площадки стоял разомкнутый сиротский рядок самых упорных провожающих, тех, кто, несмотря на строгий запрет, все-таки разузнали, куда повезли ребят из районных сборных пунктов. Они приехали, чтобы достоять до последнего стука, до хвостового вагона и тихо уйти восвояси. Новобранцам казалось, что только здесь, в вагонах, колготня, смех и предвкушение настоящей жизни, а там, за проволокой, загон для остающихся, для тех, кому уготовано серое ожидание.

Уже перестали прибывать груженые «ЗИСы» и полуторки, усталые продавцы запирали свои торговые ларьки, а провожающие все еще стояли. Ретивость часовых сама собой поослабла. Новобранцы большей частью стыдливо отстаивали положенное время возле своих сородичей, отделенных от них колючим ограждением.

Давно разнесли по вагонам бачки для воды, ведра, противопожарные ящики с песком и лопаты, проверили списки, проинструктировали, все устали ждать, кое-кто проголодался и принялся уничтожать свои съестные припасы. Оказалось, что ждут еще какую-то группу не то из Калужской, не то из Курской области, не то из какой-то другой. Наконец, прибыли и они, но свободных вагонов не нашлось и последнюю команду по двое, по трое разделили на весь эшелон.

Иван Татьянников попал в девятнадцатый вагон, состоящий сплошь из москвичей. Там уже знали друг друга, расположились на двухъярусных нарах, и на Ивана мало кто обратил внимание. Когда заносили в список, оказалось, что новичок из Курской области.

В вагоне Ивану не сиделось, он высовывался в раскрытый проем, поглядывая то вправо, то влево, и внимательно просматривал реденькую цепочку провожающих. Казалось, что эшелон прирос к этой «Пресне» и никуда отсюда уже не уедет, И вдруг Иван забеспокоился, стал искать старшего по вагону, а не найдя его, обратился к пареньку-москвичу, что стоял рядом:

— Разрешите мне туда, — он весь тянулся и нетерпеливо указывал направление. — Товарищ командир!..

— Какой я командир? — усмехнулся москвич. — Лети!

Иван ухнул вниз и, потирая ушибленное колено, побежал к ограждению.

По ту сторону шла молодая женщина и пристально всматривалась в лица новобранцев. Она сразу заметила бегущего Ивана и остановилась. Сняла торбу с плеч, опустила ее на землю. Платки она сняла и держала в руках, обмахиваясь. Было в ней что-то такое, что заставляло смотреть да смотреть — то ли чуть взопревшее лицо, простое и заметное даже издали, то ли стать прямая-прямехонькая, кофта белая — выбилась из-под пояса, пиджак распахнулся. Татьянников стоял рядом с ней, роста они были одинакового, и оттого она казалась высокой. Говорили они или нет, со стороны не было видно. А они говорили. Иван спросил:

— Марья, ты как определила, что нас на эту Пресню повезут?

— Шофера приехали бумажки подписывать, я и подошла. «Дорогой товарищ, говорю, ты моего куда отвез-то?» «Военная тайна», говорит. — Она чуть улыбнулась. — «А ты, говорю, всю тайну не распыляй, а про моего Ваньку скажи». Он и сказал. А там уж транваем одним, транваем другим, да вот тут на путях… Все нельзя да запрет. Люди помогли.

— Может, лучше тебе к дому податься? Маманя серчать будет. Да и председатель!.. Они ж там без тебя как без рук.

— Сестренки подменят — не выдадут.

— Ты не так чтоб уж очень, — неопределенно возразил Иван.

— Все одно серчать будут, а так вовсе загрызут, — отвечала молодая. — Да и твоя маманя скажут: «И-и, всего ничего за мужем прожила, а толком не проводила!» Может, у вас на буфах и так, а в наших Федорках испокон так не было, не будет, — трудно было разобрать, шутит она или всерьез говорит.

— Мели, Матрена! — отмахнулся Иван.

— Ты бы узнал, куда повезут-то?

— Разве узнаешь.

— Ну ладно, — согласилась. — Может, поешь чего?

— Так постою.

— А может, поешь?

— Ты ж меня сегодня уже кормила, а совсем не вечер.

Так они и стояли, разделенные новой, недавно натянутой проволокой.

— Круто заверчено! — Иван потрогал железную колючку. — Их специальным аппаратом загинают, — авторитетно сообщил он.

Мария понимающе кивнула:

— Ясное дело, не руками.

Тот паренек-москвич, у которого Иван просил разрешения отлучиться, чуть толкнул стоящего рядом хмурого белесого новобранца.

— Стоит со своей — ног не чует, — кивнул на Татьянникова.

— А-а-а, дальние проводы — лишняя волынка, — отозвался тот. — Это все мерихлюндии. Сейчас бы узнать, на какой фронт нас.

Вдоль вагонов пронеслась нестройная команда. Молодая за колючей проволокой расправила и накинула на голову светлый платок, темный так и остался в руке. Уже все новобранцы разбежались по вагонам, а Татьянников все еще стоял возле своей. Они разом протянули друг другу руки. Очень интересно было смотреть на это прощание, словно они, милые, расставались до завтра, или, в крайнем случае, до послезавтра, или, уж на худой конец, до следующего понедельника.

Состав долго петлял по стрелкам окружной железной дороги Московского узла, и неизвестно было, в какую сторону его понесет, если он сорвется с этого круга.

Ребята стояли рядком у распахнутого створа вагона, облокотились на струганую слегу и смотрели в пасмурное небо предместий.

Часа через два обнаружилось, что все это молодое воинство едет на Восток! Это была дорога от фронта — дорога в тыл. Само слово «тыл» казалось постыдным. Оно саднило, даже оскорбляло — прощались-то с ними, провожали-то их не куда-нибудь, а на фронт!

Шло воевать удивительное поколение, и никто тогда этого не заметил. Шло на фронт поколение, казалось бы, жестоко оскорбленных деяниями еще вовсе не отгоревших лет. Как мало из громко обещанного, в мечтах взлелеянного состоялось (или на слишком многое надеялись?). Как много фантастически жуткого, пришедшего словно из наваждения, подобралось, подползло, навалилось. Сыновья и младшие братья тех, кого не зацепило чудом или просвистело, пролетело мимо, тех, кто уже давно были в далеких крестьянских ссылках, в так называемых «исправительно-трудовых» лагерях, за колючей проволокой, на каналах, на лесоповалах, в рудниках да шахтах, на Том далеком Севере, да еще на том свете…

Так кто же тогда так рвался на фронт?

Шло на фронт удивительное поколение не готовых к войне. Шло на фронт поколение с раздвоенным сознанием, умеющих с упоением кричать оглушительное «Ура-а-а!», когда внутри вся душа в смятении, бурлит и вопит: «Да что же это, в конце концов, такое?»

Шло на фронт поколение, не умеющее додумывать, не умеющее доводить свою главную мысль до конца, до решающей точки. Они в своих суждениях, осуждениях и несогласиях всегда оставляли зазор для верности. Трудно было бы определить — верности чему?.. Но они надеялись, старались изо всех сил верить, что в оставленный зазор будет позднее вставлена хоругвь непорочности и высшей карающей справедливости… Может быть, больше всего они рвались на фронт именно из-за этой раздвоенности и желания избавиться от нее… Из-за невозможности свести концы с концами… Но не только. Они оставляли зазор еще и для верности своей матери, отцу, своей земле, самому себе, огромной, не умещающейся в сознании стране. Особенно в те дни и часы, когда она больше всего нуждалась в их защите. А там-де, после войны, разберемся!.. Все как-нибудь перекувырнется и образуется. Только бы остановить этого пугающего и непонятно сильного врага… А там видно будет… После войны все будет! Все по справедливости. И по чести. Верили — будет!

ГЛАВА 2

…И дам им отроков в начальники, и дети будут господствовать над ними.

Ветхий Завет. Исаия, гл.3 (4)

Искрили колеса. Состав тормозил, подъезжал к станции. Новобранцы забили проемы товарных вагонов, высовывались, выглядывали из них. По перрону бегали люди — одни в железнодорожном, другие в военном, и между ними мелькали белые куртки продавцов. Сумятица на перроне походила на отработанную подготовку к осаде: запирали ларьки, буфеты, убегали в казенное здание вокзала. Два человека в железнодорожной форме и один милиционер с противогазом на боку последними нырнули в дежурку. Дверь захлопнулась, перрон опустел.

Состав тянулся по второму пути вдоль высокой платформы, и нельзя было понять, остановится он или так и протащится мимо станции — сквозняком. Но вот заскрежетали тормоза, из вагонов начали выпрыгивать самые нетерпеливые, а за ними и остальные. Новобранцы штурмовали высокую платформу, кидались от одного закрытого ларька к другому, от одной запертой двери к другой — кто-то уже колотил в главную вокзальную, кто-то рвался в боковую. Звякнуло и посыпалось разбитое стекло!

По краю перрона бежал сутулый верзила, посыльный из штабного вагона, и кричал:

— Старшие вагонов! Комсорги! На перрон!! Навести порядок! Приказ начальника эшелона!

Ватага обступила единственный незакрытый парфюмерный ларек, и казалось, эта силища сейчас вынесет его с платформы или опрокинет. Счастливцы, вырываясь из толпы, несли по два-три флакона одеколона, а одурелые да запасливые — по целой картонной упаковке.

Хриплый удар в колокол и перекатная команда:

— По ваго-на-а-а-ам! — разнеслись одновременно.

За несколько минут ларек опустошили — бросали деньги и вовсе не брали сдачу, да и взять-то ее не было никакой возможности. Продавщица ларька отдавала товар без разбора, плакала и сбрасывала деньги, не считая, в ящик и мимо. Дежурный по станции бежал к паровозу с жезлом в руке, семафор вздрогнул и задрал вверх зеленую голову, паровоз вскрикнул, судорожно дернул состав, и махина покатила по рельсам. Эшелон уходил. Из группы, облепившей ларек, вырвался Иван Татьянников — флакон одеколона он держал над головой, — растерянно оглянулся по сторонам, спрыгнул с перрона, пересек первый путь и бросился догонять свой вагон. Ему протянули руки, ухватились сначала за флакон, потом за запястья и втащили в вагон. Вдоль состава бежали парни, их подхватывали, заволакивали в свои и чужие вагоны— кричали, свистели, подбадривали. Машинист до пояса высунулся из паровозной будки и тревожным гудком подгонял отстающих. Состав набирал скорость. Сгребли всех — не потеряли ни одного.

Старший девятнадцатого вагона Николай Сажин отчитывал Татьянникова:

— Ты гляди, теперь война! Отстал: раз! — и дезертир.

Сажину трудно было разъяснять прописные истины и стыдно, он сдержанно улыбался, понимая, что не умеет командовать.

Николай был года на два постарше остальных — среднего роста, коренастый, ладный, с круглой, хорошо посаженной головой, а улыбка легкая, располагающая. И говорок волжский — окающий. В размашистом жесте, в походке чем-то похож был на артиста Боголюбова, что играл в кино Сергея Мироновича Кирова. Его сразу признали вожаком и старшим вагона назначили сразу.

Татьянников смотрел на Сажина и не мог уразуметь: ведь сколько их штурмовало этот ларек, и взяли-то всего один флакон — не как другие…

— Лозовой, — позвал Сажин того высокого худого москвича, что отпустил Татьянникова попрощаться с Марией, — побеседуй с ним, что ли?

Москвич кивнул и сел рядом с Иваном. В тот же миг с верхних нар свесился юркий Мизенков и предложил Ивану:

— Давай в компанию, — он шустро двигал руками, жестов было больше, чем слов. — Группа собирается… Боевая… Знакомиться будем… Вноси пай!..

Татьянников глянул на него и ни слова не ответил. Он завернул флакон в газетный обрывок, замотал тряпицей, стал завязывать двумя узлами. Мизенков долго не понимал, что он собирается делать с одеколоном, а когда Иван стал засовывать сверток в середину вещевого мешка, понял и выругался:

— Ну и засранец ты! Тюря!

Иван не моргнул — показал выдержку. Мизенков исчез. Чтобы как-то сгладить этот нелепый наскок на новичка да начать беседу, комсорг сообщил Ивану:

— У французов, например, это слово считается не ругательным.

— Как еще? — не понял Иван. — Засранец, он и есть…

— Да брось спорить, мне специалист сообщил, — вполне серьезно продолжал комсорг.

— Ну ладно, у французов, а у нас? — ухмыльнулся Иван.

— У нас?.. Что у нас?! — Он подмигнул и кивнул в сторону Мизенкова.

Тут Иван откровенно широко улыбнулся, и на щеке обозначился скрытый временем шрам.

Питьевая вода быстро убывала из бачка — новобранцы разбавляли, — в ход пошел «Тройной»! Запахи в телячьем вагоне чередовались: «Сирень», «Ландыш», «Шипр». Колеса отстукивали привычные ритмы, и новобранцев полегоньку потянуло на коллективное пение. Нары дрожали не только от мерной вагонной качки, но и от хмельного припева с грозным предупреждением:

Ой! Топится, топится

В огороде баня;

Женится, женится

Мой миленок Ваня!

Не топись, не топись

В огороде баня;

Не женись, не женись,

Мой миленок Ваня…

— Это невеста тебя провожала? — спросил комсорг, чтобы только что-нибудь спросить.

— Жена! — ответил Татьянников.

— Ты с какого?

— С двадцать второго. У нас молодая за старого не пойдет. Ей ровню давай или годик туда-сюда, а на три года постарше — уже старик. Вы с какого будете?

— С двадцать третьего — восемнадцать.

На нарах начались громкие бубнящие разговоры, компании сплачивались, и уже затевались военно-стратегические споры: куда немец пойдет, куда он не пойдет; где он нам накостылял, где ему накостыляем…

— Меня зовут Даниил.

— Данила, что ли?

— Нет — Даниил, с двумя «и».

— А меня Иван. Татьянников.

— Я знаю.

— Спасибо за знакомство.

— Говори мне «ты», а то я не привык.

— Это я могу, — легко согласился Татьянников.

— Знаешь, мне отец советовал: «Женись сразу после школы». А я не мог понять. А он говорит: «Как зачем? Еще совсем молодой, а у тебя взрослый сын будет. Шутка ли?!»

— А на примете есть кто? — Иван говорил как опытный семьянин.

На такой вопрос Даниил ответить не мог. Во втором классе он влюбился в девочку, которую звали Кира, — курносая, спокойная была девочка; в шестом классе он уже по-настоящему влюбился в Лану, но она жила в другом городе — очень далеко, и этот роман мог продолжаться как угодно долго; потом еще были… А в самом конце восьмого класса внезапно появилась Ира: вытянутый торс, длинная открытая шея, копна волос, серые глаза спокойно рассматривали, словно говорили: «Ты кто?.. ты зачем?.. подойди ко мне». Она училась в параллельном классе, ждала его у школы, не пряталась, не обращала внимания на мальчишеские взгляды и кривляния, на пересуды подруг. Они вместе ходили домой, вместе в кино, на выставки, в консерваторию (на «Пер Гюнта»), в промежутках между тригонометрией и немецким все-таки целовались, чутко прислушиваясь к шагам в коридоре. Но это уже в девятом!.. А со Светкой никогда не целовались, не объяснялись, но она нравилась больше других. Даже толком представить себе не мог, как это вдруг обнять и поцеловать ее. Казалось, она удивленно посмотрит на тебя и скажет: «Ты что, охолпел?» Только когда позднее отец сказал ему: «Женись сразу после школы. Советую!» — он подумал о Светке, но тут как раз началась война. Вот тебе и «на примете». Так вполне холостым он и укатил в армию.

— За моей-то табуном ходили по всему селу, — сказал Татьянников, — я и гадать не гадал, только «эх» да «ах»; все в стороне стоял, а она — раз! — и меня выбрала. «Засылай, — говорит, — сватов».

— Так прямо и сказала? — не поверил Даниил.

— А что?.. Не сразу, конешно, а сказала.

— А ты ей что?

— А я что? Я так. В нашей местности, значит, Сапегов-буян с Витькой Сидельниковым задрались. После гулянки на Николин день. Значит, за Машутку бьются. Витька — мой дружок. Сапегов отделал его в кровь. Я и ввязался. Гляжу, оба-два уже меня молотят. Мне с ними двумя не совладать. Буян мне и один накостылять могет свободно. Я уж так бьюсь, для порядку. Они меня вгорячах и отходили чуть не до полусмерти. Ушли куда-то добивать друг дружку. Сижу на бревне, утираюсь. Темнотища! А все одно не тоскую — вроде бы как за дело получил. Тут ктой-то меня за рукав тянет. Опять, думаю, бить будут. Отвел левую, дай, думаю, врежу напоследок, и тут, понимаешь, просто глаза вытаращил — она! Ну, значит, умылся, она мне то, я ей сё: «Без тебя мне день — ночь», — это я, значит, ей. И мы так до свету. Солнце встало — здравствуйте! Так что у нас взаимность. Прямо скажу— любовь.

— А она?

— Что она? Она сказала: «Это ничего, что они тебя, паразиты, так отделали. Крепче будешь». «А ты видела?» — спрашиваю. «Ну, а как же? — говорит. — Это тебе вроде крещения на долгую жисть». Так и сказала, а сама смеется, язви ее. «Засылай, — говорит, — сватов!»

— И больше ничего? Не обняла, не поцеловала?

— Да у меня вся рожа распухлая. Куда там? А фамилия ваша, извините, как будет?

— Лозовой. Даниил Лозовой.

Даниил неожиданно для самого себя позавидовал Ивану. Ему привиделось, что его самого какие-то парни вот так же отволтузили в кровь, а потом подошла к нему Она — ни та, ни другая и ни третья, а совсем иная — и потянула за рваный рукав… Сегодня он узнал одно: нет, никого он «на примете» не оставил. Просто еще не было Ее. Или, может быть, он пропустил? Не заметил?

Эшелон катил себе и катил. По небу пошли тучи, еще не наступил обеденный час, а мерещилось, что накатываются сумерки. Даниил задремал, укутавшись отцовским плащом… Проснулся — Иван рядом. Вагон било на стрелках, мотало из стороны в сторону. Бачок с питьевой водой был пуст — давно не останавливались.

ГЛАВА 3

… пойду по городу, по улицам и площадям, и буду искать того, которого любит душа моя…

Ветхий Завет. Песнь песней, гл. 3 (2)

В четырнадцати километрах от города Оренбурга в степи раскинулись на большом пространстве летние военные лагеря. Туда и прибыл эшелон с новобранцами. Московскую команду девятнадцатого вагона назвали взводом, оставили с ними и Татьянникова. Обмундировали, снабдили вещевым довольствием самой что ни на есть последней категории. Только пилотки выдали новые, но почему-то очень большие. Вот такой перевернутый баркас покачивался на бритой голове Ивана. Звездочки для пилоток резали сами из консервных банок. Нашлись мастера, и звездочки получились хорошие, выпуклые и пришпиливались плотно. Звездочки звездочками, но ремни брезентовые, но ботинки… А обмотки? Нет! Глядеть на это воинство было горько, и командиры взводов и рот старались не глядеть, перепоручив надзор за новобранцами младшим командирам. А сами строчили рапорты и пили водку. В эти месяцы многие писали рапорты, заявления, просьбы, требования: «Меня!» — «Меня!» — «Меня!» — имя, отчество, фамилия — «Туда!» — «На фронт!». И дело не в том, кого брали, кому отказывали, а в том, кто хотел сам и считал, что без него не может идти эта война, а кто затаился и ждал — авось пронесет.

Даниила Лозового назначили командиром отделения. Ему, коренному москвичу, лагеря под Оренбургом казались краем земли, отгороженным от настоящей войны степью и вечностью. «Постыдная глухомань», — говорил он. А Ивану Татьянникову ничего такого не казалось — как считал лес лесом, так и степь посчитал степью. А войну, как полагается, считал войной.

Шла вторая неделя пребывания в лагерях.

Строевые занятия проводили на краю лагерной зоны. Взвод разучивал азы солдатской шагистики и, скажем прямо, не сильно преуспевал в этом деле — все больше спорили: «Так или не так?» Назначенный помощником командира взвода Николай Сажин добросовестно наблюдал за занятиями и все время заглядывал в строевой устав пехоты, чтобы хоть как-то разобраться в непрерывно возникающих спорах.

— Московский народ — особый, — говорил он, — шага не могут сделать без теории… — Себя он считал практиком.

Поляна была разбита солдатскими ботинками. Пыли хватало. В отдалении виднелась редкая кустарниковая поросль, за ней скрывалась река, но туда солдатам ходить не разрешалось. Это была уже не зона военного лагеря, а необъятные просторы нашей великой Родины!..

Вот оттуда, из того самого простора, появилась некая движущаяся точка, а чуть позднее глазастые наблюдатели определили, что это не просто точка, а женская фигура в сапогах и темном пиджаке. Рядом с низкорослым кустарником фигура казалась высокой. Солдаты вертели головами, вглядывались. Ряды искривились. Сажин все громче покрикивал, не понимая, почему это вдруг учение разладилось.

На самом краю поросли женщина остановилась, стала снимать заплечный мешок, опустила его на землю, и тихий, молчаливый боец Володя Титков радостно выкрикнул:

— Ребя! Так это ж татьянниковская провожалка!

Строй сам собой развалился. Смущенный Татьянников подошел к Сажину, вытянулся, приложил руку к пилотке, локоть задрался, правое плечо оказалось выше левого, невнятно зарапортовал и еле выговорил:

— Товарищ взводный… помощник командира… отлучиться разрешите… по причине… — задумался.

— По причине… По причине! — Сажин невесело усмехнулся. — К командиру отделения сначала обращаться надо, — он ткнул пальцем в обложку устава. — Придете через час к палаткам, а своей скажи, что здесь лагерная зона, может сцапать охрана.

— Да нет ее тут, охраны, — проговорил Татьянников, не умея представить себе того, чего нет на самом деле.

— Мне-то что, — перешел на гражданский тон Сажин, — а охрана может появиться. Идите. Только насчет выпивки ни-ни!

— Ни-ни! — вместо «есть» повторил Иван и побежал.

Потом перешел на степенный шаг. Снял с головы пилотку. Дальше уже так и двигался в направлении своей внезапно появившейся благоверной.

Помкомвзвода смотрел-смотрел ему вслед и вдруг прокричал взводу:

— Перекур!

Все разом покинули пыльную поляну и разлеглись на сухой траве под одиноким деревом. Солдаты закурили, и все головы были повернуты в Иванову сторону. Татьянников тем временем подошел к Марии. Они медленно шли в сторону реки, как на прогулке, расстояние между ними было почтительное. Они ни разу не оглянулись. Только торбу теперь нес Иван.

В редких кустах, недалеко от реки, он и она сидели на траве, тихо говорили о своем:

— Трудно будет поднимать-то без отца.

— Ну уж и без отца, — она улыбнулась. — А легко с малым дитем не бывает. Вон у мамани пять — все девчонки, — легко ли!

— Так ведь поднять-прокормить, провоспитать надо, — Иван расправил складку на юбке жены и притулился к ее коленям.

Она не ласкала его, а смотрела и ждала, что он еще хочет сказать. Он и сказал:

— Совсем замаешься провожаючи. Нельзя так.

Она смотрела-смотрела на него и хохотнула:

— Какой-то ты неладный. Обучают хоть?

— Обучают, — хмуро ответил Татьянников, — одна винтовка на отделение.

Ей стало жалко Ивана:

— Чего вы с ней делаете?

— Разбираем и собираем обратно — дергаем ее туды-сюды, как козу.

— Тепло ли в казарме?

— Тепло.

Он, не поднимаясь, повернулся, обнял ее и ухом прижался к животу. И только удивлялся той боли и жалости, которые поднимались в нем, и все до капли относилось к ней, к Марии. А что касается казармы, то — никакой казармы не были, не было даже никакой палатки, были только квадратные углубления, вырытые в земле и обложенные дерном. В каждой такой апарели одно большое земляное возвышение, выстеленное выгоревшими на солнце серыми досками. На отделение выдали всего две шинели. Укладывались на правый бок, дежурный укрывал всех одной шинелью, и хватало ее как раз, чтобы закрыть девять левых боков, а вторую растягивал по ногам, и тоже хватало. Переворачивались по команде. Крайние менялись от ночи к ночи, и сам командир отделения для себя исключения не делал. Вот только когда начинал накрапывать дождь, мокли поясницы, а там уж утром просыхали от внутреннего тепла, если, конечно, дождь к утру переставал.

— Ты сама-то где пристроилась?

— Я-то? Километра три-четыре. Там ваша ферма или подсобное. Ниже по реке прачечная. Ваша.

— А солдаты не пристают?

— Пристают, да идут дальше.

— Ты мне смотри, — нестрого сказал Иван.

Она ему ответила для порядка:

— А я что? Я — смотрю.

Расстались они на закате, когда со стороны штаба над всеми лагерями голодная хрипловатая труба заиграла на ужин.

Договорились на завтра, и тут Иван побежал.

Во время перекура, после ужина, помкомвзвода Сажин наставлял Татьянникова:

— Если все наши женщины начнут провожать нас на войну, можешь понять, какой сумбур в стране поднимется? Загрузят, к чертовой матери, все дороги! Понять можешь?

Татьянникову все это понять было раз плюнуть, но до конца понимать не хотелось, и он молчал.

— Ты ей разъяснить должен. Досконально.

— Я разъяснил. Да она ни в какую.

— Ну тогда прикажи. Глава ты или хренбозначто?! — терял терпение Сажин.

— Глава, должно быть, — соглашался Иван, а сам думал, что приказать-то можно, только Мария все равно найдет, что ответить, и опять будет ее верх, а потом и не хотелось это ей приказывать.

— Ведь если все наши бабы станут провожать нас на войну, — терпеливо начал повторять Сажин.

— Все не станут, — резонно ответил Иван.

Разговор сам собой разваливался, потому что Сажин тоже хорошо знал: не станут все наши бабы провожать своих мужиков на войну. Не станут. Для этого какая-то особая кость нужна и обычай.

На следующий день Даниил спросил Ивана вроде совсем безразлично:

— Ну как там? — и кивнул далеко в сторону.

— Да, кажись, ничего.

— Ты хоть с ней договорился?

— К вечеру просила на речку. Где мостки.

— Иди, — почти приказал ему Даниил. — Только к ужину не опаздывай.

Командир отделения приказать приказал, а через некоторое время не утерпел и сам туда пошел.

У самых мостков сидела она и что-то шила. Сидела без пиджака, без платка, в той самой белой кофточке, что выбивалась у нее еще тогда из-под одежек. Иван в нательной рубахе удобно облокотился на ее заплечный мешок, пилотка съехала на глаза, и смотрел он куда-то далеко за реку, в степь.

Там, где был выход к реке, несколько лагерных старожилов, возрастом сильно постарше, затеяли на бережку солдатскую постирушку. Даниил устроился на траве поблизости от них.

Мария только раз глянула мельком в их сторону и продолжала шить.

— Ты, Ванюха, теперь сам себя соблюдай.

— Оно конешно. Есть такое требование воинское — подворотничок, например, должон высовываться на полтора-два миллиметра. Это по уставу. А я пришиваю его, как хомут правлю — вся нитка на энтот бок проскакивает.

Оба рассмеялись.

— А ты за краешек цепляй, за краешек, а пальцем выводи кромочку.

— Рубить или что ладить, так я против них, москвичей, — будь здоров! Топором доску тесал, они кругом стоят, глаза навыкате. Все «ох» да «ах»…

— Чегой-то ты расхвастался?

— К слову… Безработно больно уж мы здесь живем.

— Это, Ванюша, они отгул вам дают перед сражением. Женщины-беженки сказывают: лют и силен немец. Пред да прет и не притомится.

— Может, еще и притомится, — неожиданно зло сказал Иван.

— Ну, как же?! Как только ты на том фронте появисси, так он, зараза кислая, назад и покатится. Вон твой грозный командир сидит у мостков, прутиком помахивает — план изничтожения фашиста обмозговывает.

— Я, Марья, и без плана такую надежду имею. Еще чего хочу тебе сказать: Маруся, ты там с маманей полегче.

— Да я разве ее тереблю?

— Не-е, не то. Она старого закалу. Ей главное, чтобы люди чего не сказали да в пример всей деревне ставили.

— Командириста больно. Всё туда да сюда. Не привыкну никак.

— Это она верх боится потерять в дому, чует в тебе напор. Молода ты, здорова, собой хороша, и любовь у нас по взаимности. Ей каково?

Про любовь Мария вроде бы пропустила, да не пропустила и ответила:

— Не нужон мне ее верх. Пусть держит.

Иван глядел, глядел на реку и произнес загадочно:

— Я тебе кое-чего…

— Чегой-то? — приняла его игру Мария.

— Да так, — Иван запустил руку в карман, вытащил тряпичный сверточек, стал не спеша развязывать узелки. Она сжала губы, перестала шить и смотрела то на сверточек, то на Ивана. Он размотал тряпицу, развернул газетный кусок и торжественно приподнял флакон, с тех самых пор лежавший в его вещевом мешке. Он протянул его жене. Она приняла, понюхала возле пробочки, обрадовалась знакомому запаху и для достоверности прочитала вслух надпись на этикетке:

— «Спар-та-ки-а-да», фабрика ТЭЖЭ, Москва!

Иван был доволен тем, что умудрился сохранить флакон и пронес его через серьезные испытания.

— Уважил, — произнесла она с благодарностью. — Спасибо.

— Раскупори. Не жалей, — великодушно предложил Иван.

— В дороге разлить можно, пусть так лежит, — завернула флакон в газетный обрывок, потом в тряпицу, а потом завязала Ивановыми узелками.

На следующий день кое-кто обратил внимание на то, что внешний вид Ивана Татьянникова претерпел заметные изменения: гимнастерка и ворот были подогнаны, обмотки не бахромились, и, главное, пилотка, хитро схваченная ниткой сзади, на голове не качалась. Да и весь он стал куда как стройнее…

ГЛАВА 4

… как заря, прекрасная… грозная, как полки со знамёнами?

Ветхий Завет. Песнь песней, гл. 6 (10)

Еще со школьных недавних лет в памяти засел треугольник: «Бугуруслан-Бугульма-Белебей» — Заволжье! Так вот, как раз в Бугульму и привезли молодых солдат, прямо из лагерей, на доучивание и формирование. Шел сентябрь — третий месяц войны.

Поселили в наскоро перестроенном бревенчатом здании бывшего клуба. Посреди большой комнаты мастерили трехъярусные сплошные нары. Тут Иван, сам по себе, без всякой команды, стал главным — размышлял вслух, объяснял тем, кто оказывался рядом, и делал дело. На глазах росла странная конструкция, словно предназначенная для того, чтобы надежно подпереть потолок — тут даже командиры слушались его, кивали, да и почти весь взвод трудился у него в подмастерьях. А плотником Иван действительно оказался отменным. Он даже запах древесины вдыхал по-особому, словно на нюх определял, куда эта или та доска годится, и пускал в дело.

Оставили только узкие проходы вдоль окон и длинной глухой стены. Нормальных досок было мало, Иван пустил их на верхнюю третью нару: «Энтим и так здесь несладко будет», — сказал он, имея в виду тех, кому предстояло поселиться под потолком, — а весь косой горбыль пошел настилом на второй и первый яруса. Клали покатостями кверху, чтобы сооружение крепче держалось и не качалось под напором целой роты. Каждому отделению старшина отмерил по два с половиной метра готовой лежанки (выходило двадцать пять сантиметров на брата). Толстяков, правда, не было, но широкие в плечах попадались, и помкомвзвода Николай Сажин с перехлестом по оптимизму заявил:

— Спать на боку научились, а тут зато крыша есть. Немец прет на Вязьму, так что не залежимся.

Худо было тем, кто получил свои сантиметры на третьем ярусе — бились с непривычки головами о потолок, да и дышать к утру становилось трудновато (зато доски были гладки, и не двадцать пять, а тридцать сантиметров на брата!).

А внизу горбыль! Командир отделения лег крайним— в ярус первый! А рядом выделил место Татьянникову. И теперь спали они вплотную. Шинели уже выдали всем — как-никак осень, — пола на ноги, один рукав под плечо, другой под бедро, вот и вся постельная принадлежность — перина!

Бугульма оказалась заштатным городком без малейших признаков приближающейся середины двадцатого столетия. Эвакуированных еще не было, отношение жителей к солдатам приветливое. Питание хоть немного и улучшили, но ведь солдату всегда не хватает. Грязь на улицах — преодолимая, кое-где даже булыжник совсем исправный, а самое главное — базар! Настоящий базар. Самосад, махорка, масло, мед в большом количестве, да и хлебом разжиться можно, если проявить некоторую находчивость. Не город, а заповедник! А вот женщины в городе какие-то притихшие, озабоченные, настороженные. Мужчин молодых и даже среднего возраста ни на базаре, ни в городе почти не встретишь.

Водили два раза на стрельбище. Каждому дали по три патрона, долго приноравливались, целились. Отстрелялись. Подтянулись по строевой подготовке, петь учились (орали уже довольно слаженно, особенно перед обедом и перед ужином). Штыковым боем начали заниматься — винтовки оказались слишком тяжелыми, кололи чучела штыком и били прикладом, удары наносили вроде бы и сокрушительные, но все шло как-то лениво. Успели подзаняться тактикой. Только эта тактика тоже показалась странной. Командир роты указывал на холмики за городом и говорил:

— Товарищи бойцы, противник наступает со стороны высоты безымянной, силой до двух рот, при поддержке (он почесал затылок) четырех танков!.. Помкомвзвода Сажин — ваше решение!

Никакого решения у Сажина не было и не могло быть, но довольно-таки противно было слышать пусть учебное, но предположение о том, что сюда, в Заволжье, пролезли эти самые две немецкие роты, да еще их танки поддерживают — четыре штуки. Находчивый Сажин уверенно отвечал:

— Уничтожим врага. Н-н-начисто! — вид у него был бравый, но ощущение горечи не пропадало.

Из тактических занятий ничего толкового не получалось, потому что и командир роты плохо представлял себе эти безымянные высотки, занятые фашистами.

Потом ползали по-пластунски. Учились. Оказалось, совсем не просто. Сажин, как мог, учил, а сам подшучивал:

— Я понима-а-аю, все, что висит на тебе, мешает, лезет под брюхо; плечи и лицо прижмешь к земле — задница к небу сама задирается; наконец распластался и даже ползешь вперед, так с винтовкой приключение — канал ствола забит землею!

— Скажи, что это? Месяц! Больше месяца! Фашисты прут, а мы все рядовые недоученные. Да за месяц как можно было натаскать, если учить по-настоящему?! Ведь все шаляй-валяй!

Сажин тоже день ото дня мрачнел, и шуточки его становились все чернее и горше, но что касается оценок, то он больше помалкивал. А Иван вовсе не кипятился и доверял ходу событий. Он верил в разумность всякого руководства, а если его и брало сомнение, приговаривал:

— Оно конешно… Голь хитра — берет с утра.

Ребята в отделении подшучивали над Иваном:

— Твоя-то куда девалась? Провожалочка.

— Не заманил ли кто в свои силки?

— Может, заблудилась? Страна-то огромная!

Иван долго молчал, потом зло прищурился:

— Авось не заблудится.

Даниилу Лозовому, как командиру отделения, удалось выбраться в город. В молочном ряду бабы продавали кислое молоко в банках и солдатам без особой просьбы выдавали по куску домашнего хлеба. День был яркий, но не теплый. Даниил краем глаза увидел молоденькую бабенку в теплом пиджаке с мешком за спиной. Лица он разглядеть не мог, но крикнул не задумываясь:

— Татьянникова!..

Та оглянулась и направилась к нему, как к давнишнему знакомому.

— Здравствуйте, это вы, значит, Даниил батькович Лозовой?

Он чуть не поперхнулся.

— Догнали?.. Приехали? — спросил он.

— Приехала.

— А Иван знает?

— Так я ж его еще не нашла. Все спрашиваю. То ли не понимают, то ли говорить не хотят, — она широко и свободно развела руками, вроде бы даже сердилась на местных жителей.

Даниил смотрел на нее и еще хотел смотреть. Как соскучился.

— Не раскидали вас? Вместе? — продолжала она вежливую беседу и словно никуда не торопилась. — И Сажин, и Титков, и Файнер, еще Овчинников и этот, как его… Мизенков Сергей?.. — Она знала всех в отделении, хотя ни разу ни с одним вот так, как сейчас, не встречалась.

Даниил глядел на нее и молчал. Вблизи Мария была совсем другая. Намного моложе, чем казалась, чуть меньше росточком, глаза карие с редкими ресничками, и легкий, чуть заметный пушок по строгому овалу лица.

— А Иван-то, как вы, все в пилотке ходит?

— В пилотке, — подтвердил он, — зато шинели всем выдали к присяге.

Марья хитро шмыгнула носом:

— Так мне его к морозу платком, что ли, повязать? Моего платка вам на все отделение хватит… — Она улыбнулась. — Повидать-то его можно?

Она пошла так быстро, что Даниил еле поспевал за ней. По пути два или три раза пытался завязать разговор, но, видно, ей уже было не до того — лицо затянуло усталостью, она шла частым плывущим шагом, будто ее несла сама мостовая, по сторонам не оглядывалась, ладони лежали на животе — рука в руку.

Увиделись они с Иваном только мельком. Солдат до принятия присяги в увольнение не пускали.

Стояли у забора всего две-три минуточки. Говорили, но слова не имели смысла и связанности:

— Ну, как там у вас?

— Да вот оно все на виду.

— Твой командир швыдкий какой, на базаре народу полно, а он меня издали признал.

— Познакомились?

— Ничего. Обходительный.

— Тебя-то где носило?

— Там уж нету. Повидаемся — расскажу, — помолчали, посмотрели друг на друга. — Харчуют-то по-людски?

— Это не оренбургская! — И нельзя было понять, лучше или хуже.

Раздалась команда на построение.

— Встану на фатеру — скажу. Ты беги, не перестаивай.

Угол Мария сняла за бесценок у многодетной башкирки и целыми днями помогала ей по хозяйству.

Четыре дня Татьянникова в увольнение не пускали. Виделись они больше издали, бойцы то строем шли на стрельбище, то один раз на разгрузку повели; Мария обычно стояла где-нибудь на уголке. Ждала. А тут холодным днем вывели во двор, было общее построение, вроде праздника. Винтовок на всех не хватало, бойцы передавали один другому старенькие трехлинейки образца 1889 года. Вслед за политработником повторяли торжественный текст — клятву на верность Родине:

«Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик, перед лицом своих товарищей…», и еще — «Не жалея сил и самой жизни!».

После присяги был усиленный обед. Усилили его за счет густоты щей, мясной подливки ко второму и куском пирога с повидлом к компоту — ну, такого никто не ожидал!

Ивана Татьянникова отпустили в город. Мария ждала его на той стороне улицы, в светлом платке, прибранная и строгая.

Сидели они в палисаднике у башкирки, а хозяйкины ребятишки сновали вокруг да около, лопотали и глазели на Ивана. Мария хотела их шугануть, но ребята приняли это за игру и стали кривляться, дразнить. Оставалось не обращать внимания и говорить дальше.

— … В Бузулуке стала разузнавать. Туда-сюда… Тут один дядечка попался. Ничего. Разговорились.

— Военный, гражданский? — спросил Иван.

— Военный, фелшер. В летах. Чего, говорит, тебе так— без толку — кидаться? В нашем госпитале (в ихнем, значит) большая необходимость в людях. Давай потрудись. А там отыщется!.. Я девять дней-ночей работала в этом Бузулуке. Этот дядечка пиво страсть как любит. А пива нет вовсе! Он и хлеба, и сала, и сахару мне на дорогу выдал и говорит: в случае чего — вертайся.

— Чего это тебе туда вертаться? — жестко сказал Иван.

— Я и говорю, — согласилась Мария. — У него вся семья там в пограничных краях сгинула. Шесть душ — как не бывало… Молчком молчит. И курит одну за одной. Работает-работает круглы сутки — не спит. Нянечка Платоновна мне все сообщила. А он молчит…

Иван стал какой-то рассеянный, вопросов больше не задавал, начал мурлыкать себе под нос; он даже не спросил, как в первый день она нашла себе ночлег в городе, как поначалу устроилась.

— У тебя не припасено? — ни с того ни с сего спросил он.

— Сальцо есть, хлебушек, огурцов-капусты у хозяйки спросим, — захлопотала она.

— Да не-ет, — раздосадовался Иван.

— Тебя ж за это… — она даже испугалась.

— Моя забота, — и достал из кармана две сложенные пятерки.

— Сиди уж, — Мария денег не взяла, побежала к хозяйке, та к соседке, и принесла под платком бутылку, заткнутую газетным катышем.

Иван сидел и ждал, а когда жена все приготовила и позвала, встал, одернул шинель и пошел в дом. Пилотку он снял, раздеваться не захотел.

— Ты чего это как на походе, — упрекнула его Мария. — Успеешь еще.

Она догадывалась, отчего он такой пасмурный, но виду не показала.

Выпили по первому разу. Мария налила себе половину лафетника и отпила немного вместе с мужем, а хозяйка наотрез отказалась. Иван закусил огурцом, малой скибочкой сала, отломил от горбушки и налил себе вторую. Самогон был неплохой, но Иван против обыкновения не хвалил. Выпил вторую и совсем помрачнел.

— Чегой-то ты какой смуротный… — начала Мария, но тот ее перебил:

— Я-то что? Гляди, чтоб у тебя нога не подвернулась.

— Да будет, — улыбнулась она, — ты про что разговор ведешь?

Иван снова налил и выпил. Сидел и ковырял вилкой стол.

Еще не подошел час окончания увольнительной и можно было поговорить еще, но он сказал сухо:

— Пора мне.

— Так я тебя провожу, — пошла с ним Мария.

Бутылка так и осталась недопитой. Вечерело по-осеннему тяжело и быстро. Перед построением на вечернюю проверку Лозовой учуял запах самогона и проговорил шепотом:

— Ты, Татьянников, смотри. Нарвешься. И тогда прощай увольнительная. До самой отправки.

— Это я сдуру, — признался Иван. — По правде говоря, я ее не терплю совсем.

На дворе труба заиграла «отбой», команду дублировали дневальные. Татьянников пробурчал что-то с неприязнью и резко развернулся вокруг себя — потревожил все отделение. За несвоевременный разворот сосед ругнул соседа, а Иван произнес с тяжелым вздохом:

— Воевать пора. А то…

Даниил думал: «Почему?..

В отдаленной, выдуманной жизни девушки были такими непостижимыми, а женщины — то неизъяснимо загадочные, все время уходящие куда-то, то открыто зовущие (но это в книгах и кинофильмах), то облагороженные, доведенные до совершенства всеми гениями мира. Может быть, они такими и были на самом деле, по замыслу и предназначению? Но в обыденной жизни тут концы с концами не сходились».

И все-таки для Даниила все они были плотно упакованы в манящую и непроницаемую тайну.

Сама девичья невинность выглядела бы многоопытной по сравнению с любовной лопоухостью да ухарской языкатостью этого воинства. Как бы они тут ни выламывались, ни выхвалялись друг перед другом, по существу, отправлялось на фронт поколение девственников, не познавших не то что любви, но и подступов к ней.

— А ну, чтоб я этого больше не слышал! — уже покрикивал Сажин. — Целкачи маринованные! Раскудахтались! Ни-ку-да не годится. Сплошь абсолютная похабель!

Тоску по непознанной половине своей, всю неподготовленность к мужской цельности и совершенству они прикрывали неистово, каждый по-своему. Настоящую мысль о женщине, настоящее чувство и чаяние о ней здесь заменяли удалью и дуростью. Так было доступнее и веселее. Иван эту игру пропускал вовсе — она к нему отношения не имела.

ГЛАВА 5

Отошел торжественный день с присягой, и оставалось терпеливо дожидаться того часа, когда придется ее выполнить. Только ведь наперед никто не знает, что это за час и чего он от тебя потребует. Молодого, необстрелянного бойца оторопь берет и обволакивает вопросами: «а смогу? а не хуже ли других?..» Даниил и Иван так и заснули лицом друг к другу, даже лбами уперлись. Одному Бузулук с пивом все мерещится. И дядечка из госпиталя курит, дымит и пиво отхлебывает. Машка это пиво здоровенными кружками (литра по два) все разносит, разносит. Раскраснелась, зараза, торопится, похохатывает, да еще в наколочке, словно официантка на Курском вокзале. А ей все деньгами сорят бумажными не без намека. Сон то наплывал, то откатывал… Другому снится безымянная высота, что торчит за Бугульмой, — стоит не шелохнется, — и четыре вражьих танка наползают на нее без всякого шума, словно большие дома, гусеницами опоясанные. Всеми своими башнями крутят, но не стреляют. Крутят, крутят, пугают нашего брата, рядового необстрелянного…

Сквозь храп и бурчание дверь казармы ядовито скрипнула, двое запыхавшихся побубнили с дневальным и полезли на вторую нару, сдвигая собратьев. Сонное воинство отозвалось руганью и угрозами:

— Разъелозились!

— Завтра получите сполна. Полами отработаете, — это уже командир четвертого отделения сквозь сон заверил опоздавших.

— Да ладно, отмоем свое, — уговаривал командира один.

— Развести грязь да высушить, делов-то, — пробурчал второй.

А первый, оправдываясь, азартно зашептал соседу, да так, что и остальным было слышно, о том, что какие-то парни на краю базарной площади деревенскую девку или бабу, одним словом, обидели.

Иван сел на нары и громко, на всю казарму, спросил:

— Как так обидели?

Сверху донеслось:

— Как обижают? Прижали у хозмага, аж доски трещат.

— Где? — Татьянников в тот же миг сгреб из-под головы все, что там лежало, соскочил в узкий проход.

— Сказал тебе, на базарной.

А Иван уже простучал ботинками, уронил по дороге ремень и опрометью бросился к выходу.

— Ты куда?! — крикнул ему вдогонку Даниил и спрыгнул с нар.

— Вы что… сорвались?! — закричал дневальный и словно командой «подъем!» разбудил всю роту.

У ворот часовой орал:

— Стой! Стой, стрелять буду!

Калитка возле ворот была распахнута. Даниил бежал вслед за Татьянниковым. Часовой сопел, передергивал неподатливый затвор.

— Татьянников, назад! Стой, Татьянников! — кричал командир отделения, стараясь на бегу застегнуть ремень и при этом не потерять тяжелый ботинок.

Сзади бабахнул выстрел и прозвучал как пушечный. Во двор выбежал дежурный по части, путаясь в лямке противогаза. Караул был поднят «в ружье», в суматохе всю учебную роту сдернули с нар по тревоге. Связные кинулись рысью к соседним домам будить своих командиров.

Подбегая к базарной площади, Иван по деревенской привычке хотел выломать кол из плетня, но ни кола, ни плетня не было, он рванул что попало, и в руках оказалась штакетина от забора. Собаки в городе, не приученные к переполохам, лаяли надрывно и хрипло.

Еле управившись с дыханием, Лозовой встал на перекрестке, озираясь по сторонам, и сразу услышал возню. Он кинулся влево, к краю базарной площади, угодил в здоровенную лужу, зачерпнул полботинка. До него донесся голос Ивана: