Как мы взяли Подволочийск

Как мы взяли Подволочийск

— Командиром боевой группы назначаю гвардии старшего лейтенанта Гамбурцева, — сказал комбат Беклемишев.

А больше и назначать некого — все в разгоне.

— Собрать подчистую!

Всех так всех. Адъютант старший[3] Курнешов исполнил приказ в точности: собрал тридцать семь автоматчиков, тех, кто был в деревне Волчковцы к этому моменту, с поваром, помощником повара, писарем штаба и двумя санинструкторами. Сам тоже снарядился полностью, но комбат сказал ему:

— Не надо. Останетесь со мной. — А Гамбурцеву приказал: — Переправиться по мосткам на тот берег речушки. Захватить весь откос. Постарайтесь зацепиться за Сахарный завод. Наша цель— каменные строения. И там держаться — ждать подкрепления.

Обычная разведка боем с надеждой на успех и развитие.

— А откуда там мостки возьмутся, товарищ гвардии майор? — спросил Гамбурцев.

— Мостки соорудят нам сапёры, — ответил комбат. — Обещали.

Всё звучало вроде бы солидно, как приказ на операцию. «Но ведь это будет мясорубка, — подумал Гамбурцев. — Немцы пятые сутки держатся на этом рубеже. Пятые сутки!..»

Командира корпуса уже с треском сняли и нового назначили… Да что там корпус — вся танковая армия застопорилась. Нас остановили здесь эсесовские подвижные батальоны, власовские роты, и везде, куда ни сунься, их подпирают новые тяжелые танки «тигр». Мы оказались не только без артиллерии: ни одной противотанковой гранаты в батальоне — ни одной. И взять негде — кругом грязь по колено, хлябь под завязку. А в той грязи все десять танков нашего разведбата: или уже сожжены, или увязли и буксуют где-то позади…

Сам Гамбурцев не новичок — двадцать два года отроду, не мальчишка, повоевал предостаточно. Исполняет обязанности командира роты, в основном делает то, что приказывают. Но всегда как-нибудь не так, чуть-чуть по-своему и с каким-то вывертом…

Ну, натура такая, отсюда и неприятности…

Санинструктор Тося Прожерина пошла с ними сама. Никто ей не приказывал — так получилось, долго объяснять. Вообще никто никогда не замечал, как она собиралась, как шла, как приходила. Вспоминали о ней только когда появлялись раненые. Кричали: «Тося!» — и она тут как тут.

Мостки сапёры соорудили из деревенских плетней и заборов, шаткие, небрежные, наступишь — подтапливаются. Но соорудили всё-таки! Никто не верил, что успеют, думали, переходить вброд придётся. А ведь паводок — река вспухла, течение несёт… После брода, сами догадывайтесь, как бежать под огнём противника, да ещё в гору. И неизвестно — обсыхать будешь на этом свете или на том.

В вечерних сумерках все переправились на ту сторону и в полной тишине едва не добрались до каменных строений, но не тут-то было. Враг ждал и огнём прижал всех к земле, из-за большого сарая вышел тяжелый танк. Это был первый «тигр», с которым наши столкнулись лоб в лоб! Залегли. А танк промял гусеницами бугор, с двух снарядов разбил драгоценные мостки и начал стрелять в упор — снаряда на одного человека не жалеет; автоматчики, как блохи, скачут с места на место, из укрытия в укрытие. Противотанковых-то — ни одной, даже подвиг перед смертью совершить нет возможности. Тут и дураку ясно: надо отходить. Сейчас же. А то некому будет…

Послышался крик:

— «Тося!.. Тосенька!..» — это ранило ефрейтора Шмакова, он звал на помощь.

Немцы накрыли бугор миномётным огнём, да так плотно — ни вздохнуть, ни охнуть.

Гамбурцев успел крикнуть Тосе:

— Лежать!.. Пережди!.. Слышишь?

А она хочет вскочить… огонь не даёт… Она второй раз, да опять её прижало к земле… Тогда она одёрнула юбчонку, посмотрела по сторонам, словно извинилась, вскочила — и рывком… Перевязала ефрейтора, только хотела подняться — снаряд… Га-ак!!

— Сначала показалось, насмерть, — рассказывал Гамбурцев. — Потом пригляделся, Шмаков убит, а Тося шевелится. Успел дать команду: «Отходить по двое!» — а Тосю себе в пару наметил. Я ближе всех к ней был. Только в этот момент «тигр» наперерез пошёл, и за ним— автоматчики. Дальше всё колесом завертелось: эсесовцы окапываются между мной и Тосей… Чую — хана!.. Рассказываю вот долго, а там всё в секунду пролетело: «Захватят Тоську, да ещё раненую — что будет?!» Пистолет у меня за пазухой… Я прицелился и выстрелил… — вот так прямо и сказал — Немцы хотят меня живьём взять. Лезут — каша! Расстрелял всё, до последнего патрона. Эта самая труба мне попалась, — он широко развёл обмотанные руки, — бетонная, с проломом. Для сточных вод, наверное. Что от сахарного завода к речке идёт. Воды в ней — Ниагара… Кипит! Нырнул туда — считай кранты… Нет— протащило через всю трубу и выкинуло. Прямо в болото… Выбрался через речку на берег — ободрало, как в шкуродёрне, весь в кровище, а живой…

Он сам пришёл в деревню — его переодели, обмотали бинтами, дали спирту… Не раненый же — так, поцарапанный.

Мы знали, что комбат его недолюбливает. За шалавость. Было такое. Знал и он сам, но это его мало заботило. Так уж получалось, что совали его во все дыры, а он оттуда неизменно выбирался с незначительными повреждениями. Был безотказный — никогда не сопротивлялся, на задания шел легко. И вокруг него собрались всё какие-то чудики: безотказные, но странноватые… Это он говаривал: «Лучше всего в тылу у противника — никто в тебя не стреляет и никто тобой не командует. Курева и жратвы на той стороне всегда больше, чем на нашей; спирт у меня свой, я ихнего не пью. Принципиально».

Вся физиономия у Гамбурцева была в глубоких и выразительных шрамах. При этом он не имел ни одного сколь-нибудь серьёзного ранения, полученного в бою или в разведке. Это были особые отметины — по его шрамам можно было вспомнить большинство наших отстойников, где переводили дух и пополнялись. Как только наши части отводили в тыл, он сразу напивался, скотина, садился на мотоцикл-одиночку — удержать его не мог никто, даже вернейший его ординарец (кстати, совершенно не пьющий). А дальше всё было, как в одной и той же скверной байке: следовало только определить, где, на каком из поворотов Гамбурцев бросит вызов всем законам механики, маневра и земного притяжения. Как правило, он врезался в забор или изгородь, пробивал преграду и затихал на одной из частных или общественных территорий. Как правило!.. Но в виде исключения он умудрялся своей башкой, плотно упакованной в коричневый лётный кожаный шлем, свернуть угол жилого дома. Объектов для истребления было много, но ведь башка-то у него была одна, и лицо, извините, тоже… не казённое.

Склеивали его всегда наскоро и небрежно, а перед самым боем он, с завидной точностью и даром предвидения, убегал из госпиталя и являлся в расположение батальона, как ни в чём ни бывало. За час или два до выезда. Всегда обмотанный, заклеенный. На второй или третий день боёв он сдирал с себя все наклейки, утверждал, что они его демаскируют. Его шрамы снова светились на страх врагам!

Горя с ним было много, но и проку немало.

Уже затемно вернулся с задания лейтенант Кожин Виктор. Все ожидали его прихода с напряжением. В этом был особый смысл — Виктор был Тосин парень, это произошло давно, само собой и без лишних пересудов.

Кожин вошел в хату, сел на край скамьи (уже что-то знает)… Смотрит на Пашку в упор — худой, высоченный, глаза ввалились, словно два чёрных колодца. Сидел-сидел, а потом тихо спрашивает:

— Где?

— Там, — отвечает Пашка.

— Как же?..

Гамбурцев шевелил губами, но слов не произносил.

— Ну, как же это?.. — Кожин не мог понять и не мог смириться.

— Ладно. Пошли к комбату, — говорит Пашка, — чтобы два раза не пересказывать.

Ординарец вскочил с лежанки, догнал в сенях, ухватил командира за ремень и шепчет: «Товарищ старший лейтенант, такое не надо рассказывать!..»

А Гамбурцев в ответ: «Дальше фронта не пошлют; хуже смерти не будет».

Пришли к комбату. Наш старик усталый такой, под глазами мешки в три ряда, дышит тяжело, кашляет, простыл, капли какие-то принимает («старику» сорок два недавно исполнилось). Гамбурцев ему всё, как было, доложил. Виктор Кожин рядом стоял. Комбат развёл руками, уставился в одну точку, словно заснул. Потом встал и к генералу — идти недалеко, через две хаты.

Генерал голову пригнул, один ёжик торчит. Сидит на табуретке, половицы разглядывает. Его только-только командиром корпуса назначили — дел и бед невпроворот. Потом посмотрел на Гамбурцева, как на покойника, и говорит комбату:

— Зачем ты его ко мне привёл? Его надо в трибунал, — и отошёл к окошку. — Что бы ты архангелу сказал, Нил Петрович, если бы на поле боя я не только бросил тебя раненого, но и пристрелил бы на прощанье?..»

— «Умный и рассудительный, думаю, человек, наш новый генерал! Вот бы мне такую башку. Только теперь она мне вроде и ни к чему»… Генерал и комбат вышли в соседнюю комнатку, дверь прикрыли. Наверное, я долго так стоял, — рассказывал потом Гамбурцев. — А у меня всё одно крутится: «Вытащить нельзя было, бросить тоже нельзя, стрелять и подавно— выходит, было у меня только одно: не раздумывая откинуть копыта в сторону и ху-у-ить на сортировку. А кто учил, чуть что— отдавай ЕЁ, жизнь! Всю без остатка! Не раздумывай! Замешкался — сразу изменник!.. И весь твой род!.. К едрене-фене!.. А как дошло до дела, все стали такие умные, такие умные, — хоть ложись и подыхай… Ну, вернулись они из этой комнатёнки. Генерал подошёл и заговорил со мной на «Вы». Я сразу догадался — раз на «Вы», значит, хана — расстрел. «На рассвете, — говорит, — вы переправитесь через речку. В том же самом месте… — смотрю, ещё пока не полная крышка— Снова атакуете врага. Зацепитесь за окраину посёлка. Санинструктора Прожерину принести живую или мёртвую. Лучше бы живую. Идите».

Вышли из генеральской избы — мать честная, весь батальон, кто был в селе — все собрались. Уже около полсотни оказалось… Сидят по завалинкам, на брёвнах, стоят вдоль забора. Гамбурцев нам в двух словах:

— Опять туда же. Тосю живую или мёртвую. Меня под суд.

Кожин сразу пошёл с ним рядом. Да и остальные сгрудились, идут за ними…

— Она у меня из головы не выходит, — сказал комбат.

Адъютант старший Курнешов — молчал.

— Всё равно… как он мог в неё выстрелить?..

— Но ведь нас там не было. И никто не видел. Он же всё это сам рассказал.

— Уж лучше бы не рассказывал… Он что, ненормальный?

— А где у нас нормальные, товарищ гвардии майор?

— Наваждение какое-то…

— Конечно, наваждение, он же суток пять не вылезает из разведки… Спросите у него, какое сегодня число?.. Не ответит.

— Попробуйте у сапёров несколько противотанковых гранат одолжить, — сказал майор.

— Не дадут.

— Но мы же опять их с голыми руками туда посылаем.

— Скажите генералу, пусть он прикажет отдать нам хоть три-четыре штуки. Взаимообразно. Они его послушаются.

— Ну и намылит мне генерал шею. «У них есть, а у тебя нет» — скажет.

— Обязательно намылит. А вы мне намылите. А я начбою…[4]

Про комбата Беклемишева мы все мало что знали — ну, ни одной награды до прихода в наш батальон; человек солидный, выдержанный, этого сословия — спокойный, размеренный, справедливый, почти никогда не ругается, голоса не повышает и не рисуется; речь грамотная, чёткая, пьёт не пьёт, а никто его нетрезвым не видел. Голова бритая, крупная, круглая… И не глупая… Очень трудно воевать под началом командира, когда мало знаешь о нём, вот мы и старались хоть что-то разузнать. Постепенно стали проясняться то ли правда, то ли легенды: на фронте у каждого хоть сколько-нибудь приметного есть своя легенда. Только попробуй не слиться со своей легендой— сразу разоблачат, доверие долой и в отходы.

Уж сколько времени майора в звании не повышали, а он как будто и не замечал этого… Кто-то сообщил: сын железнодорожного служащего. Желдор желдором, а постепенно выяснилось — род их старинный, из самих бояр и воевод Беклемишевых! А тут кто-то вспомнил, и все ахнули: на углу Московского Кремля башня-то, что выходит от Красной площади к Москва реке, называется Беклемишевской! Я сам спросил:

— Товарищ гвардии майор — ваша?..

— Ну, какая наша? — буркнул и низко наклонил голову, потом обернулся и на ходу добавил: — То бишь построенная на средства воевод Беклемишевых — не собственность, разумеется…

Очень не любил он этих разговоров.

А потом ещё выяснилось, что он сын гусарского офицера, родом из-под Вязьмы, и что вышибли нашего майора из Красной армии в 1937 году за репрессированного в том же году отца. А ещё за то, что весь их род, чуть ли не от самых Рюриковичей, Русь ту самую и Россию на плечах своих несли и защищали велико (там и Дмитрий Пожарский и Михайло Кутузов в родственниках были). Так что держали нашего Беклемишева в чёрном теле аж до разгара бед сорок второго года… Вот откуда сдержанных, образованных и демократичных, оказывается, добывали. Специально для нас!

Командовать группой на этот раз назначили Виктора Кожина. Все поняли, что это так, для балды, а вести всё равно будет Гамбурцев — он же каждую кочку там знает.

К трём часам ночи сошлись все до одного на берегу речушки. Сошлись-то все, а вот пойдут туда не все — кое-кто тут останется: комбат, помначштаба, батальонный доктор подоспел, ещё трое-четверо из тех, кто только что вернулся из разведки — ну, и девчонок-радисток туда не взяли, («чтобы ни одной женской особи больше там не было!»).

Сапёры навели новую переправу — мостки в две доски с поперечинами — не лучше тех, что были перед ночью. Четыре противотанковых гранаты они всё-таки нам одолжили. Гамбурцеву полагалось идти первым, как штрафнику. Он встал ногой на мосток, обернулся и сказал:

— Пока иду, на пятки не наступать! — и пошел, как по асфальту, легко, мостки даже не шелохнулись и не подтопились — вот чудо!

Остальные двинулись за ним, как Бог на душу… Ну, кое-кто и зачерпнул…

Начало чуть светать. Мигом переправились на ту сторону— все. И ещё не успели последние прыгнуть на землю, а мы уже бежали в гору. Фашист снова встретил нас строго. Опять навстречу вышел «тигр», и завертелась та же карусель с пулемётами, минами и обстрелом. Только на этот раз, может, кто-нибудь и пригнулся, но ни один не лёг… Двое — сержант Маркин и ефрейтор Пушкарёв — с каменного забора умудрились прыгнуть на броню немецкого танка. Маркин ватником заткнул выхлопные трубы «тигра», а Пушкарёв поливал из автомата оставшихся за танком немецких солдат. Мотор вражеского танка заглох! Маркин сидел на броне, прижался щекой к башне и ждал, не откроют ли они люк. Пушкарёв распластался на жалюзях и почти слился с бронёй. От их наглости перехватило дыхание. Не только мы — немцы перестали стрелять… Две-три секунды все ждали… Люк всё-таки начал приоткрываться — Маркин сунул туда гранату. Внутри рвануло! А их уже не было на броне, как сдунуло.

Мы снова кинулись вперёд. Только немцы-то остались без «тигра» — шутка ли?! Свист, пальба и матерщина стояли такие, что воздух густеть начал. Серые не выдержали — стали отходить. И вот тут с тыла им кто-то в спину стрелять начал. Одиночными. Прицельно! Бой шёл уже ближе к каменным домам. Гамбурцев сообразил, что стреляют от красной стены каменного сарая, и стал пробиваться туда. Двое встали у него на пути, он их снял. Ещё издали увидел — в воронке лежит Тося, стреляет из немецкой винтовки. Добежал. Прыгнул в воронку, схватил Тосю на руки и обратно. Орёт: «Тося! Тося!» — А она обняла его за шею, держится. Молодчина!.. Тут— Кожин. На ходу отнял её, прямо выхватил. — Он на голову выше Гамбурцева, бежит к мосткам, как каланча, — того и гляди, снесут, ведь даже не пригибается. А навстречу ему уже санитары… Пашка Гамбурцев опять метнулся к каменным домам. Наши автоматчики уже зацепились за край посёлка. Он крикнул ребятам: «Есть Тося!» Спрашивают: «Живая?» Отвечает: «А то?» Кто-то с чердака вопит: «Молодец, Тоська! А ну, бей их курвиных сынов! До кишок! Мать их… до самых потрохов!» — И понеслось, как полагается в настоящем бою… Вот так мы взяли Подволочийск. Пять дней не могли, а тут взяли.

Друг у друга спрашивали, откуда у Тоси немецкая винтовка взялась? А чего там спрашивать? Когда Тося увидела, что фашисты залегли и окапываются между ней и командиром, она, уже трижды раненая, притаилась в воронке от снаряда. Поблизости от неё валялся убитый с винтовкой. Как только стало смеркаться, она, еле передвигаясь, подползла к убитому, забрала у него винтовку, все до единого патроны и стала переползать к воронке, которую наметила себе ещё засветло, возле кирпичной стены сарая. Всю ночь она пролежала в этой воронке и ждала. «Каждую секунду ждала», — это её слова. А когда на рассвете мы пошли на штурм, она была готова к своему последнему бою, дождалась самого нужного момента и открыла прицельный огонь из винтовки в спины фашистам.

Не многие из достойных мужчин, да ещё с тремя ранениями, на такое способны.

Когда я вернулся по мосткам назад, Тося уже была перебинтована, укутана. Кто-то убежал искать лошадей и повозку — в сторону госпиталей, кроме как на лошадях, отправлять её было не на чем: на дорогах грязь всё ещё стояла непролазная. Тосю колотило, зуб на зуб не попадал — спирт не помог. Я кинулся в ближайшие хаты — доктор сказал: «Надо горячего молока. И поскорее!» Достать кружку молока на переднем крае не проще, чем противотанковые гранаты. Но я достал (как в бою!) и принёс, укутанную в полотенце. Тося маленькими глотками пила горячее молоко и шептала: «Вот, вот чего мне надо… Спасибо, родненькие… Я теперь до…до…доживу».

Подогнали вскоре пароконную упряжку, тоже реквизированную с боем, и уложили Тосю на сенную подстилку. Перед тем как лошади тронулись, она сказала: «Гамбурцев — лапша — с пятидесяти шагов промазал. Вы ему привет передайте». Кто-то ей успел сказать, что Пашку приказано отдать под трибунал, и вот она, чуть живая, давала первое надёжное показание в его пользу.

Промахнулся он, да не совсем, и он это знал. А Тося и подавно: у неё две пулевые раны и одна осколочная — пулевая в руку, осколочная в ногу (это немецкие), а вторая пулевая тоже в ногу, это Пашкина. А потом уже, недели через две, письмо получили из госпиталя от кого-то из наших: у Тоси заражение крови, ногу ей ампутировали. От какой раны — неизвестно. По этим сведениям Тося осталась без ноги. Но жива.

Пашу не простили, но и не судили, только предыдущее представление к награде аннулировали. «Ну, на один орден меньше», — сказал он.

Майор Беклемишев счёты с ним сводить не стал. Я же сказал: выдержанный и не мелочный был комбат. Мы между собой старались не разговаривать на эту тему. Не нашего ума было это запутанное дело. А если говорить по совести, то и не ихнего… Посмотрел бы я на любого из них, окажись он на Пашкином месте. А судить, гудеть, рядить и мораль читать у нас ведь каждый умеет.

Анастасия Прожерина была награждена орденом «ОТЕЧЕСТВЕННОЙ ВОЙНЫ» Первой степени. Вот как Там тогда давались и не давались эти ордена. Тошно вспоминать.

Хотите знать, как распорядилась судьба с каждым из участников этого повествования?

У Тоси Прожериной ногу не ампутировали, а с огромным трудом сохранили. Ходила она чуть боком, на прямой, не сгибающейся в колене, ноге. Муки пережила несусветные, как физические, так и другие— хлебнула лиха на своём родном Урале в посёлке Северский, больше чем на войне. Её, добровольно ушедшую воевать, объявили «дезертиркой с трудового фронта» и долгое время преследовали, пытались отдать под суд (!). Да-да, под суд!.. Отказывали в лечении, которое ей было жизненно необходимо, в пенсии по инвалидности, многие и многие годы — в жилье. Эта очень хорошая и стойкая женщина, никогда не жаловалась, зато чуть не прикончила там в посёлке кого-то из начальников — оружие у неё было. Но под конец жизни уже сильно пила.

С комбатом всё обошлось благополучнее. Он там, ещё на фронте, пошёл постепенно на повышение, к сорок пятому был уже гвардии полковником — так и вышел в отставку. После войны снова причалил к содружеству своих подопечных разведчиков и держался к нам поближе, но Гамбурцева до конца своих дней осуждал. За тот выстрел.

Адъютант старший Василий Курнешов умер от язвы желудка, с которой прошел всю войну, а вот на гражданке не совладал — Вечная Память…

Дух Виктора Кожина, ефрейтора Шмакова, многих сержантов, рядовых и офицеров, даже начбоя и помпохоза витает где-нибудь в беспредельном пространстве и ждёт своей новой судьбы или продолжения старой…

А вот сам Паша Гамбурцев всё ещё обитает на этой грешной земле, говорят, в недрах Госавтоинспекции одного исконно русского города.

ВОТ ТАК МЫ ВЗЯЛИ ПОДВОЛОЧИЙСК.

Действительно взяли, а что с ним делать, по сей день не придумали…