Глава 4 Снова Франция

Глава 4

Снова Франция

<…> Я поднимаюсь к маркизе, объявляю, что кушать подано, но обедать мы будем вдвоем, ибо важные причины принудили меня отослать аббата[113]– Бог с ним, он не умен. А Кверилинт?

– После обеда спросим совета у Паралиса. У меня возникли подозрения на него.

– У меня тоже. Мне кажется, он переменился. Где он?

– Лежит в постели с мерзкой болезнью, кою я не смею вам назвать.

– Уму непостижимо. Это деяние черных сил, но такого, сколько я знаю, никогда еще не случалось.

– Никогда, но сперва поедим. У нас сегодня будет много дел после освящения олова.

– Тем лучше. Придется совершить Оромазисов очистительный обряд, ужас-то ведь какой! Он должен был перевоплотить меня через четыре дня, а сам в таком ужасном состоянии?

– Давайте обедать, прошу вас.

– Я боюсь, что наступит час Юпитера.

– Ни о чем не беспокойтесь.

После отправления обряда Юпитера я перенес обряд Оромазиса на другой день и занялся каббалой, а маркиза переводила цифры в буквы. Оракул поведал, что семь Саламандр отнесли истинного Кверилинта на Млечный Путь, а в постели в комнате на первом этаже лежит коварный Сен-Жермен, которому некая гномида[114] сообщила ужасную болезнь, дабы стал он палачом Серамиды и та скончалась бы от того же недуга прежде назначенного срока. Оракул гласил, что Серамида должна предоставить Парализу Галтинарду (то бишь мне) отделаться от Сен-Жермена и не сомневаться в счастливом исходе перерождения, ибо сам Кверилинт ниспошлет мне Слово с Млечного Пути на седьмой день совершаемого мною обряда Луны. Последние слова оракула были: я должен оплодотворить Серамиду спустя два дня по завершении обрядов, когда прелестная Ундина омоет нас в ванной в той самой комнате, где мы сейчас находимся.

Обязавшись переродить милую мою Серамиду, я подумал: негоже будет мне оказаться не на высоте. Маркиза была красива, но стара. Могла у меня случиться оплошка. В тридцать восемь лет роковое это несчастье стало частенько меня одолевать. Прекрасной Ундиной, будто ниспосланной мне Луною, была Марколина[115], которая, обратившись купальщицей, должна была помочь мне обрести мужскую силу, в коей я столь нуждался. Тут сомневаться не приходилось. Читатель увидит, как я пособил ей спуститься с небес. <…>

Послезавтра, как сели мы обедать, маркиза, улыбаясь, протянула мне длинное письмо, которое этот подлец Пассано написал ей на прескверном французском – но что-то разобрать было можно[116]. Он извел восемь страниц, дабы убедить ее, что я обманываю ее, и в доказательство сей непреложной истины пересказал все как есть, не упуская ни малейших обстоятельств, кои могли бы мне повредить. Еще он писал, что я приехал в Марсель с двумя девицами, он не знал, где я держу их, но уж, конечно, я отправляюсь с ними спать каждую ночь.

Я спросил у маркизы, возвращая письмо, достало ли у нее терпения дочесть до конца, а она отвечала, что ровно ничего не поняла, ибо пишет он на каком-то варварском наречии, да и не старалась она понять – ибо ничего там не может быть, кроме измышлений, призванных сбить ее с пути истинного в тот самый момент, когда ей никак нельзя от него отступать. Такая ее осмотрительность весьма пришлась мне по душе, ибо я не хотел, чтобы она заподозрила Ундину, одного взгляда на которую мне хватило бы, чтобы завести телесный свой механизм.

Пообедав и наскоро совершив все обряды, потребные для укрепления духа бедной моей маркизы, я отправился к банкиру и выправил вексель на сто луидоров в Лионе на имя г-на Боно, и отослал ему с уведомлением, что ему надлежит деньги эти выплатить Пассано в обмен на мое письмо, кое Пассано должен предъявить для получения ста луидоров в тот самый день, каковой будет означен в письме. Если он представит его после означенного дня, то в уплате следует отказать.

Предприняв это, я написал Боно нижеследующее письмо, которое Пассано должен был ему вручить:

«По предъявлению сего уплатите г-ну Пассано сто луидоров, если вам его представят сегодня, 30 апреля 1763 года. По истечении этого срока распоряжение мое теряет силу».

С письмом в руке я вошел в комнату этого предателя, которому за час до того скальпелем продырявили пах.

– Вы – предатель, – говорю я ему. – Г-жа д’Юрфе не стала читать ваше письмо, но я прочел его. У вас есть выбор, но делайте его побыстрее, ибо я спешу. Либо вы немедленно перебираетесь в больницу, нам тут таких болезней, как у вас, не надобно, либо через час отправляетесь в Лион и едете без остановок, ибо даю я вам всего шестьдесят часов на сорок перегонов. В Лионе вы немедля относите г-ну Боно сие письмо, и он по предъявлению его уплатит вам сто луидоров – я вам их дарю; потом делайте что хотите, ибо у меня вы больше не служите. Я вам дарю карету, что мы выкупили в Антибе, и вот еще двадцать пять луидоров на дорогу. Выбирайте. Но учтите, что, если вы предпочтете больницу, я вам заплачу лишь за месяц, ибо сей же час прогоняю вас со службы.

Поразмыслив немного, он объявляет, что поедет в Лион, хоть и рискуя жизнью, ибо сильно болен. Тогда я позвал Клермона, чтоб он собрал его вещи и упредил трактирщика, что постоялец съезжает, – пусть немедля пошлет за лошадьми. Потом дал я Клермону письмо к Боно и двадцать пять луидоров, дабы он вручил их Пассано прямо перед отъездом, как увидит, что тот сел в карету. Покончив с сим предприятием, я отправился к любимой. Мне надо было о многом переговорить с Марколиной, в которую, я чувствовал, день ото дня все сильнее влюблялся. Всякий день она твердила мне, что ей, чтобы быть совершенно счастливой, еще бы понимать по-французски да иметь хотя тень надежды, что я возьму ее с собой в Англию.

Я ей того не обещал, и мне становилось грустно при мысли, что придется расстаться с сей девицей, исполненной любострастия и обходительности, которую врожденный темперамент делал ненасытной в постели и за столом: она ела, как я, а пила еще больше. Она от души обрадовалась, что я отделался от брата и от Пассано, и заклинала хоть изредка брать ее в комедию, где ей льстило, что все непременно хотели знать, кто она такая, и сердились, что я запрещаю им отвечать. Я обещал пойти с ней на следующей неделе.

– Ибо нынче, – сказал я, – я все дни напролет занят одной магической операцией, в коей понадобится мне твоя помощь. Я одену тебя мальчиком, и в таком виде ты предстанешь перед маркизой, с которой я проживаю, в назначенный мною час и вручишь ей письмо. Достанет у тебя храбрости?

– Конечно. Ведь ты там будешь?

– Да. Она с тобой заговорит, но поелику по-французски ты не говоришь, то ответить не сможешь и сойдешь за немого. Так в письме и будет сказано. Еще там будет написано, что ты поможешь ей и мне в купальне; она примет твои услуги, и в тот час, как она велит, ты разденешь ее догола, разденешься сама и разотрешь ее от носков до бедер, не более. Пока ты в ванне будешь все это с ней проделывать, я скину одежду и крепко обниму маркизу, а ты будешь на нас лишь смотреть. Когда я от нее отстранюсь, ты ласковыми ручками своими омоешь любовные места ее и вытрешь насухо. Потом ты окажешь мне ту же услугу, и я хорошенько обниму ее второй раз. После второго раза ты опять омоешь сперва ее, потом меня и покроешь флорентийскими поцелуями[117] инструмент, коим я недвусмысленно выкажу ей свою нежность. Я обниму ее в третий раз, и тут ты послужишь нам, лаская обоих до конца поединка. Тогда ты в последний раз совершишь омовение, вытрешь нас, оденешься, возьмешь то, что она тебе даст, и вернешься сюда. Через час я приду к тебе.

– Я все сделаю, как ты хочешь, но знай, мне это будет стоить дорого.

– А мне? Я ведь буду хотеть целовать тебя, а не старуху, которую ты увидишь.

– Она и впрямь старуха?

– Скоро семьдесят стукнет[118].

– Так много? Мне жаль тебя, бедняжка Джакометто. А после ты придешь, и мы будем ужинать и спать вместе?

– Ну конечно.

– В добрый час. <…>

Безудержной откровенностью и безмерной самовлюбленностью Казанова из авантюрной жизни очаровательного плута создал сюрреально громадную историю о неотразимом соблазнителе. Так он стал легендой. Но Казанова жил на самом деле. И сам написал свои мемуары. Он был естественным сыном жизнерадостного восемнадцатого века…

Герман Кестен. «Казанова»

Я заказал для Марколины короткую зеленую бархатную курточку и такие же кюлоты, купил ей зеленые чулки, сафьяновые туфли и перчатки того же цвета, зеленая сетка на испанский манер с длинной кисточкой сзади скрыла ее пышные черные волосы. В этом костюме она была столь восхитительна, что, случись ей пройти по улицам Марселя, за нею увязалась бы толпа мужчин, ведь женскую ее сущность было видно за версту. Прежде чем отправиться на ужин, я отвез ее, одетую в женское платье, к себе, дабы показать, где ей спрятаться в моей комнате после операции в тот день, когда мне предстояло ее производить.

В субботу с обрядами было покончено, и я через оракула назначил перерождение Серамиды на вторник на часы Солнца, Венеры и Меркурия, что в планетарной системе алхимиков идут один за другим, если верить Птолемею. То должны были быть девятый, десятый и одиннадцатый час дня, ибо во вторник первый час принадлежит Марсу. В начале мая час длится шестьдесят пять минут; и читателю, пусть он и не алхимик, очевидно, что я должен был совершить сие деяние с г-жой д’Юрфе с полтретьего до без пяти шесть. В понедельник, едва наступила ночь, повел я в час Луны г-жу д’Юрфе на берег моря, сопровождаемый Клермоном, каковой нес ларец весом в пятьдесят фунтов. Убедившись, что за нами никто не следит, я сказал г-же д’Юрфе, что время пришло, и велел Клермону поставить ларец на землю и дожидаться нас в карете. Мы проговорили подходящую случаю молитву Селене и швырнули ларец в море – к великой радости г-жи д’Юрфе, но еще большей моей, ибо в преданном морю ларце покоилось пятьдесят фунтов свинца. Другой был в моей комнате, укрытый от нескромных взоров. Воротившись в «Тринадцать кантонов», оставил я маркизу, сказав, что ворочусь в гостиницу после того, как вознесу благодарность Луне в том самом месте, где семикратно поклонялся ей.

Я пришел ужинать к Марколине и, пока она переряжалась мальчиком, написал квасцовым камнем на белой бумаге крупными буквами:

«Я нем, но не глух. Я вышел из Роны, чтоб омыть вас. Час настал».

– Вот это письмо, – сказал я Марколине, – ты вручишь маркизе, как только явишься пред ней.

Мы выходим из дома, никем не замеченные проскальзываем в гостиницу, а потом я в своей комнате прячу Марколину в шкаф. Надеваю халат и вхожу к маркизе, дабы сообщить ей, что Селена назвала час и перерождение должно начаться завтра до трех и завершиться не позже пяти с половиной, чтоб не попасть в час Луны, следующий за часом Меркурия.

– Распорядитесь, сударыня, чтобы после обеда тут, у изножия вашей кровати, была приготовлена ванна, а Бруньоль не входила к вам до ночи.

– Я отпущу ее на весь вечер, но Селена обещала нам Ундину.

– Верно, но мне не ведомо, где она.

– Спросите оракула.

– Как вам будет угодно.

Она сама составляет вопрос, прося дух Паралиса не откладывать деяние, пусть даже Ундина и не появится, она готова омыться сама. Оракул ответствует, что предначертания Оромазиса неотвратимы и сомнения ее напрасны. Тут маркиза встает и совершает очистительный обряд. Мне трудно было жалеть эту женщину, уж очень она была смешна. Поцеловав меня, она молвила:

– Завтра, милый Галтинард, вы станете мне мужем и отцом. И пусть ученые впредь разгадывают сию тайну.

Я выхожу и отправляюсь к себе: извлекаю из шкафа Ундину, каковая, раздевшись, укладывается в мою постель, хорошенько уразумев, что должна поберечь мои силы. Мы проспали всю ночь, не взглянув друг на друга. Утром, перед тем как позвать Клермона, я покормил ее завтраком и напомнил, что после деяния ей надобно возвернуться в шкаф: нельзя было, чтобы кто-нибудь увидал, как она в таком виде покидает гостиницу. Я вновь повторил ей урок, посоветовал быть веселой и ласковой, помнить, что она нема, но не глуха, и ровно в два с половиной войти и, преклонив колено, протянуть бумагу маркизе.

Обед был заказан к двенадцати, и, войдя в комнату маркизы, я увидал у изножия кровати ванну, на две трети наполненную водой. Маркизы не было видно, но через две или три минуты она вышла из туалетной комнаты с нарумяненными щеками, в тончайшем кружевном чепце; шелковая ажурная косынка прикрывала грудь, краше коей сорок лет назад не сыскать было во Франции; на ней было старого покроя богатое платье, шитое золотом и серебром. В ушах – изумрудные серьги, на шее – ожерелье из семи аквамаринов, увенчанных изумрудом чистейшей воды, а цепочка была из сверкающих алмазов, в полтора карата каждый, числом восемнадцать или двадцать. На пальце у нее сиял карбункул, мне хорошо известный: она ценила его в миллион, но он был поддельный; все же прочие камни, коих я до тех пор не видал, были, как я потом удостоверился, отменного качества.

Его изумительная память бережно хранит все: имена людей, названия гостиниц, меню обеда, цвет камзола, число проигранных монет, слова женщины, занимавшей его два дня. Все это еще раз оживает в его мемуарах удивительно точными, осязаемыми образами.

П. П. Муратов. «Образы Италии»

Увидав Серамиду в таковом убранстве, я понял, что должен польстить ее самолюбию, и опустился на колени, чтоб облобызать ей руку; но она, не допустив этого, обняла меня. Сказав Бруньоль, что до шести она свободна, мы принялись беседовать, пока не подали обед.

Одному Клермону было дозволено прислуживать нам за столом, а она ничего, кроме рыбы, в тот день не пожелала. В полвторого велел я Клермону запереть ото всех наши комнаты и тоже отправляться погулять до шести, если есть у него охота. Маркиза начала волноваться, да и я стал показывать вид, будто бы волнуюсь: смотрел на часы, исчислял наново планетарные часы и твердил только одно:

– Теперь все еще время Марса, час Солнца еще не наступил.

Наконец часы пробили два часа с половиною, и спустя две или три минуты явилась прекрасная Ундина с улыбкой на устах и, мерным шагом подойдя к Серамиде, опустилась на колено и протянула листок. Увидав, что я не встаю, она продолжает сидеть, но велит подняться Духу стихий, взяв листок, и с удивлением видит, что он с обеих сторон белый. Я тотчас протягиваю ей перо, она понимает, что должна посоветоваться с оракулом. Она вопрошает его, что сие означает. Я беру у нее перо, преобразую вопрос в числовую пирамиду, она расшифровывает ее и получает: «В воде писанное, в воде читается».

– Мне все понятно, – говорит она, поднявшись, подходит к ванне, разворачивает листок и опускает в воду; засим читает проступившие буквы:

«Я нем, но не глух. Я вышел из Роны, чтоб омыть вас, час Оромазиса настал».

– Так омой же меня, дивный Дух, – произносит Серамида, бросает листок на стол и опускается на кровать.

Тогда Марколина, верная моим наставлениям, снимает с нее чулки, платье, рубашку, нежно погружает ноги ее в ванну и, мгновенно скинув одежду, входит в воду по колено, тогда как я сам тоже раздеваюсь и молю Духа омыть ноги Серамиды и быть божественным свидетелем моего с ней соединения во славу бессмертного Оромазиса, короля Саламандр.

Едва произнес я молитву, как немая, но отнюдь не глухая Ундина внимает моей мольбе, и я познаю Серамиду, восхищаясь прелестями Марколины, коих дотоле мне не случалось зреть столь благостно.

Серамида, некогда очень красивая, в то время была того же возраста, что я сейчас, и, не будь Ундины, деяние бы не свершилось. Впрочем, Серамида, нежная, влюбленная, благоухающая, отнюдь не была неприятна, и я не испытывал отвращения.

– Теперь надо дождаться часа Венеры, – произнес я, кончив.

Ундина отирает с нас следы любви; она обнимает супругу мою, омывает ей ноги, ласкает, целует, потом то же проделывает со мной. Серамида, вне себя от счастья, восхищается прелестями сего божественного создания, понуждая и меня насладиться ими, я нахожу, что никакая земная женщина не может с нею сравниться. Серамида становится еще нежнее, час Венеры настает, и, возбужденный Ундиной, иду я в другой раз на приступ, что должен был длиться более первого, ибо час-то длится шестьдесят пять минут.

Казанова… рассказывает про свою огромную жизнь без моральных прикрас, без поэтической слащавости, без философских украшений, совершенно объективно, такой, как она была, – страстной, опасной, беспутной, беспощадной, веселой, подлой, непристойной, наглой, распутной, но всегда напряженной и неожиданной…

Стефан Цвейг. «Три певца своей жизни. Казанова»

Я вступаю на поле брани, тружусь полчаса, обливаясь потом, утомляя Серамиду, но никак не могу кончить, стыдясь своего обмана; она утирает мне со лба пот, стекающий с волос, смешавшийся с помадой и пудрой; Ундина, дерзновенно лаская меня, возвращает силы, меня оставляющие, лишь коснусь я дряхлого тела; природа отвергает негодные средства, избранные мной для достижения цели. Через час я решаюсь кончить, изобразив все обыкновенные проявления счастливого исхода. Выйдя из боя победителем, с видом еще угрожающим, я не оставляю маркизе повода сомневаться в моей доблести. По всему видать, она сочла, что Анаэль был несправедлив: он заявил Венере, что я – фальсификатор.

Даже Марколина обманулась. Начался третий час, надлежало ублажить Меркурия. Четверть его времени провели мы в ванне, погрузившись до чресел. Ундина ублажала Серамиду такими ласками, о коих герцог Орлеанский и помыслить не мог[119]; она полагала их обычными среди речных Духов, и все, что проделывала с ней женщина-Дух своими пальчиками, приводило ее в восторг. Разнеженная от благодарности, она попросила прелестное создание одарить и меня своими милостями, и тогда-то Марколина показала все, чему только может научить венецианская школа. Вдруг обратилась она лесбиянкой и стала принуждать меня ублажить Меркурия; но у меня все то ж: хоть молния и сверкает, гром никак не грянет. Я видел, что труд мой уязвляет Ундину, видел, что Серамида мечтает окончить поединок, длить его я больше не мог и решил обмануть ее второй раз агонией и конвульсиями, а затем полной неподвижностью, неизбежным следствием потрясения, кое Серамида сочла беспримерным, как она мне потом призналась.

Его приключение с маркизой д’Юрфе (которая ждет от сексуального суперколдуна Казановы, что он преобразит ее в мужчину) – одна из самых ошеломительных историй, когда-либо случившихся в жизни (или хотя бы рассказанных).

Филипп Соллерс. «Казанова Великолепный»

Сделав вид, что пришел в себя, вошел я в ванну и совершил короткое омовение. Увидев, что я начал одеваться, Марколина стала одевать и маркизу, влюбленно глядящую на нее. Марколина скоро облачилась, и Серамида, вдохновленная своим Гением, сняла колье и повесила его на шею прекрасной купальщице, каковая, поцеловав ее по-флорентийски, убежала и спряталась в шкафу. Серамида спросила оракула, успешно ли свершилось деяние. Испугавшись вопроса, я заставил его ответить, что солнечное Слово проникло в ее душу и она родит в начале февраля себя самое, но только другого полу, а для того она должна сто семь часов лежать в постели.

Исполнившись счастья, она сочла повеление отдыхать сто семь часов исполненным божественной мудрости. Я поцеловал ее, сказав, что проведу ночь за городом, дабы забрать остаток снадобий, оставшихся после свершения лунных обрядов, и обещал обедать с нею назавтра.

Так как он хочет только свободы, так как деньги, удовольствия и женщины ему нужны лишь на ближайший час, так как он не нуждается в длительности и постоянстве, он может, смеясь, проходить мимо домашнего очага и собственности, всегда связывающей.

Стефан Цвейг. «Три певца своей жизни. Казанова»

Я от души забавлялся с Марколиной до половины восьмого, ибо не хотел, чтобы кто-то увидел, как я выхожу с нею из гостиницы, а потому был должен дождаться ночи. Я скинул красивый свадебный наряд, надел фрак и довез ее в фиакре до дому, прихватив ларец с небесными дарами, кои я честно заработал. Оба мы умирали с голоду, но отменный ужин обещал вернуть нас к жизни. Марколина сбросила зеленую куртку, облачилась в женское платье и отдала мне великолепное ожерелье.

– Я продам его, моя милая, и верну тебе деньги.

– Сколько может оно стоить?

– Не менее тысячи цехинов. Ты вернешься в Венецию обладательницей пяти тысяч дукатов звонкой монетой, там сыщешь мужа, будешь поживать с ним в свое удовольствие.

– Я отдам тебе все эти пять тысяч, только возьми меня с собой, милый друг, я буду тебе нежной подругой, буду любить тебя больше жизни, никогда не стану ревновать, буду холить тебя, как родное дитя.

– Мы еще поговорим об этом, красавица ты моя, но сейчас, раз мы как следует подкрепились, пойдем в постель, я влюблен в тебя как никогда.

– Ты, верно, устал.

– Устал, но не от любви, ибо, слава небесам, излился всего лишь раз.

– Мне показалось, два. Какая милая старушка! До сих пор не лишена приятности. Лет пятьдесят назад она, верно, была первой красавицей Франции. Но старость и любовь – вещи несовместные.

– Ты изрядно распаляла меня, а она охлаждала еще сильнее.

– Ужели ты всякий раз, как начинаешь нежничать с нею, ставишь перед собой юную девицу?

– Отнюдь, да ведь прежде[120] не требовалось делать ей ребенка мужеского полу.

– Так ты поставил целью обрюхатить ее? Ой, не могу, сейчас помру со смеху. Она, небось, и впрямь верит, что тяжела?

– Ну, разумеется, ведь она знает, что приняла от меня семя.

– Ну насмешил! А отчего сия блажь – на три раза подряжаться?

– Я мыслил, что, глядя на тебя, легко сие справлю, но ошибся. Руки касались дряблой кожи, а перед глазами совсем иное, и миг блаженства никак не наступал. Но сегодня ночью ты увидишь, на что я истинно годен. Ложимся же скорее, говорят тебе!

– Слушаюсь!

<…> Я не покидал постель четырнадцать часов и четыре из них посвятил любви. Я велел Марколине принарядиться и ждать меня: мы поедем в комедию. Большего удовольствия я не мог ей доставить.

Он любил со смехом, он любил со слезами, он любил с клятвами и с фальшивыми обещаниями, с искренними обетами и с правдивыми словесными каскадами, на свету и в темноте, с деньгами, без денег, для денег, а когда он не любил он говорил о любви и вспоминал о любви, и желал любви, и был полон любовью, полон единственной в своем роде и по-настоящему земной священной песнью любви, звучным гимном всему женскому роду.

Герман Кестен. «Казанова»

Г-жу д’Юрфе застал я в постели, всю разодетую, причесанную под молоденькую и такую довольную, какой я ее никогда прежде не видал. Она объявила, что обязана мне счастьем, и принялась совершенно здраво изъяснять безумные свои идеи.

– Женитесь на мне, – говорила она, – вы станете опекуном моего ребенка, вашего сына, и тем самым сохраните мне мое богатство, станете хозяином всего, что я должна унаследовать от г-на де Понкарре, моего брата – он уже стар и долго не протянет. Если не вы позаботитесь обо мне в феврале месяце, когда я возрожусь в мужском обличье, то кто же? Бог весть, в чьи руки я попаду. Меня признают незаконнорожденным, лишат восьмидесяти тысяч ренты, а вы можете мне их сохранить. Подумайте хорошенько, Галтинард. Я уже чувствую себя мужчиной в душе и признаюсь, влюбился в Ундину, мне хотелось бы знать, смогу ли я спать с ней через четырнадцать или пятнадцать лет.

Думаю, да, если будет на то воля Оромазиса. Что за прелестное создание! Доводилось ли вам видеть подобную красавицу? Жаль, что она немая. Должно быть, ее любовник – водяной. Но, конечно, все водяные немы, в воде ведь не поговоришь. Странно даже, почему она не глухая. Я дивилась, отчего вы до нее не дотрагиваетесь. Кожа у нее немыслимо нежная. Слюна благоуханная. Водяные изъясняются знаками, их язык можно выучить. Как бы мне хотелось потолковать с сим созданием! Прошу вас, спросите оракула, где я должна родить; если же вы не можете жениться на мне, тогда, мне кажется, надобно продать все, что у меня есть, дабы обеспечить мою будущность, когда я возрожусь: ведь в раннем детстве я ничего не буду знать и понадобятся деньги, чтобы дать мне образование. Распродав все, можно было бы поместить огромную сумму в надежные руки, и тогда одних процентов достанет на все мои надобности.

Я отвечал, что оракул будет единственным нашим проводником, и я ни за что не потерплю, чтоб ее объявили незаконнорожденным, когда она изменит пол и станет моим сыном; она успокоилась. Рассуждения ее были чрезвычайно справедливы, но поелику основывались они на бессмыслице, то ничего, кроме жалости, она у меня не вызывала. Если кто-либо из читателей найдет, что я как честный человек обязан был разубедить ее, то мне жаль его: это было невозможно; но даже если б я и мог, то все равно бы не стал, чтоб не делать ее несчастной. Суть ее была такова, что она могла питаться одними химерами. <…>

На третий день после перевоплощения она просила меня узнать у Паралиса, где должна ожидать смерти, то бишь родов, и, воспользовавшись сей возможностью, извлек я предсказание, повелевающее совершить обряд поклонения духам воды на двух реках в течение одного только часа, после чего все и решится; тот же оракул предписал мне три искупительных обряда, дабы умилостивить Сатурна за то, что слишком жестоко обошелся с лже-Кверилинтом, а Серамиде в них вмешиваться не должно, а надобно поклониться Ундинам.

Нарочито задумавшись, где же сливаются две реки, я услыхал от нее самой, что Рона и Сона омывают Лион, и нет ничего проще, чем исполнить обряд в сем городе: я согласился. Задав вопрос, какие для того нужны приготовления, получил я ответ, что надобно только вылить бутыль морской воды в каждую реку за две недели до обряда, каковую церемонию Серамида может свершить самолично в первый Лунный час любого дня.

– Значит, надобно здесь наполнить бутыли, ибо все прочие французские морские порты находятся в отдалении; я уеду, едва лишь позволено будет мне покинуть постель, и буду ожидать вас в Лионе. Раз вы здесь должны умилостивить Сатурна, вам со мной отправляться не должно.

Я признал ее правоту, изобразив, как тяжело мне отпускать ее одну; назавтра приношу я ей две запечатанные бутыли, наполненные соленой средиземноморской водой, мы сговорились, что она выльет их в реки пятнадцатого мая, обещав прибыть в Лион до того, как истекут две недели; отъезд ее мы назначили на послезавтра, одиннадцатое мая. Я записал ей все Лунные часы и присоветовал, где ей остановиться на ночлег в Авиньоне. <…>

Мы выехали из Валанса в пять утра и, под вечер въехав в Лион, остановились в гостинице «Парк». Я тотчас поспешил на площадь Белькур к г-же д’Юрфе, каковая, как всегда, объявила, будто не сомневалась, что я нынче приеду. Она захотела узнать, правильно ли совершила обряды, и Паралис, разумеется, все одобрил, и она была весьма польщена; <…> я обещал, что буду у нее завтра в десять.

Мы посвятили день совместным трудам, дабы получить от оракула должные наставления касательно ее родов, завещания, того, как изыскать способ, чтобы ей, возродившись в мужском обличии, не оказаться в нужде. Оракул решил, что ей надлежит умереть в Париже, все завещать сыну, и отпрыск ее не будет незаконнорожденным, ибо Паралис обещал, что по приезде в Лондон я пошлю ей дворянина, каковой женится на ней. Напоследок оракул повелел ей собираться и через три дня ехать в Париж, взяв с собой маленького д’Аранда, которого надлежало мне отвезти в Лондон и сдать матери с рук на руки. Его подлинное происхождение не было уже для нее тайной, ибо маленький негодник ей все рассказал.

Но я воспользовался тем же средством, каким поборол нескромные откровения Кортичелли и Пассано. Мне не терпелось вернуть неблагодарного мальчишку матери, что беспрестанно слала мне наглые письма.

Дальнейшие похождения Казановы

В июне 1763 года Казанова отправился в Англию, надеясь продать ее властям идею государственной лотереи. Опираясь на свои связи и потратив бо?льшую часть драгоценностей, полученных им от маркизы д’Юрфе, он добился аудиенции у короля Георга III. Казанова, как обычно, не забывал и об амурных похождениях. Не говоря как следует по-английски, но желая найти женщин для своих удовольствий, он поместил в газету объявление о том, что «порядочный человек» снимет квартиру, и устроился у некой «госпожи Полины», которую вскоре соблазнил.

Многочисленные интимные связи наградили его венерическим заболеванием, и в марте 1764 года, будучи обвиненным в мошенничестве, Джакомо, разоренный и больной, покинул Англию. Он уехал в Бельгию, где оправился от болезни и пришел в себя.

В последующие три года он странствовал по Европе, посетив в числе прочих стран Пруссию.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.