Глава 7. Опасная поездка в Германию

Глава 7. Опасная поездка в Германию

Дитрих не остался у нас долго; как и у Валери до него, ему не удалось сработаться с доктором Бюшэ, который был в некоторой степени нашим начальником.

Сменивший его Риттер был человеком моего возраста, тип спортсмена и охотника, большой, сухопарый и худой; его выступающие скулы и орлиный нос делали его лицо похожим на индейца, но он был эльзасцем и действительно хорошо знал Германию и немцев. Он тоже не понравился Бюшэ и несколько месяцев спустя ему вменили расплывчатые обязанности, связанные с почтовой цензурой, пока знание английского языка не позволило ему оказаться полезным на севере.

Некоторое время прежде мой брат написал мне, что освобожденный от армии после тяжелой болезни, которой он заболел в первые дни войны, он теперь хотел бы поступить снова на службу.

Я рассказал об этом капитану Саже, который мне тотчас же ответил: — Посоветуйте ему представиться в Безансоне и попросить направить его в отдел разведывательной службы в M…куре. Я направлю его к вам на подмогу.

Это был период полной загруженности, и Риттер и я едва успевали справиться с нашей работой. Приезд брата очень обрадовал меня; после Рауля он был первым членом моей семьи, которую я встретил после августа 1914 года.

Я поручил ему чтение писем, написанных семьями, так как знал об его добросовестности и был уверен, что он не пропустит ни одной подозрительной строчки. Я тогда смог вздохнуть, но мне очень требовалось средство передвижения. Я даже купил за триста франков верховую лошадь, которую немецкий жандарм в С…бахе как-то конфисковал у одного местного крестьянина. Теперь я смог хоть пару часов в день бывать на свежем воздухе. Я уезжал, чтобы развозить письма по соседним деревням или чтобы посетить Р.

Доктор Бюшэ в этом месте организовал что-то вроде светского монастыря, где с ним жило около дюжины писателей. Некоторые из них уже вышли из призывного возраста, другие были ранены или уволены со службы. Они получали сотни немецких, австрийских, венгерских и швейцарских газет; одни читали, переводили, другие составляли ответы, противопоставляя нашу пропаганду пропаганде противника, и зрелище это в восьми-девяти километрах от фронта, иногда под снарядами, эта литературная Тебаида, не испытывало нехватку в оригинальности.

Я не назову никого из тех, кто еще живы, но среди тех превосходных писателей, кого больше нет, был Поль Аккэ, с ним я подружился я в память о Рауле, с которым тот познакомился в Париже.

У меня были, — сказал он мне, — превосходные отношения с вашим кузеном, его политические взгляды были сходны с моими, хотя, он был куда правее меня.

Я улыбнулся, я никогда не принимал всерьез политических заявлений Рауля — молодого человека с «ветром в голове. И потом, а разве монархисты еще действительно существовали?

Поль Аккэ мне отвечал, что это было довольно модно во всей элите страны и в среде университетской молодежи и что многие сочувствовали им:

— У нас даже здесь они есть, не доктор, конечно, он скептик. И в С…бахе у вас был комендант Ласелль, у вас майор де Жерикур, полковник Озерэ, и другие.

Понемногу он посвящал меня в тайны политики, но мое эльзасское равнодушие ко всем перипетиям этой борьбы так и не исчезло.

В то же время ему не удавалось вовлечь меня в свой лагерь, я слишком хорошо видел, насколько глубока пропасть, разделяющая сердца и души французов. Одна их часть открыто и благоговейно любила родину, высоко ценила чувство долга и была готова добровольно, порой даже с радостью пожертвовать собой.

Но другая часть, с которой я сталкивался очень часто, по моему мнению, характеризовалась непревзойденным показным человеколюбием исключительно на словах, то ли слишком туманным, то ли слишком широким, в котором не было места понятию долга. Я также встречался с духом бунтарства и критики, с презрением к героизму, с отрицанием всего того, что сдерживает человеческие инстинкты, с интернационалистами, полными утопий, с негодующими германофилами, которые, на мой взгляд, видели свое предназначение в прикрытии и оправдании вторжения агрессора.

— Великий Боже, — сказал я однажды майору де Жерикуру, — я представлял себе французов совсем другими!

— Всегда различайте, — ответил он, — Францию и ее режим. Но никогда не отчаивайтесь.

— Тогда, господин майор, эти люди обзывали меня ура-патриотом, националистом, фанатиком и они, эти французы, отважились заявить мне, тоже французу, что их страна не должна быть предметом их исключительной любви; эти индивидуумы восхищались немцами и никогда не жалели сарказма для своей собственной родины!

— Да, это так, — ответил майор с горечью. — Кроме них были еще те, кто отравлял атмосферу своим гнусным материализмом. Сегодня они первые затыкают себе нос и говорят, что соседский свинарник смердит приятнее нашего.

Лейтенант Пиктон, ставший моим злым гением, однажды, когда я был у него, заявил:

— Германия, что бы вы не говорили, это по-настоящему великая нация и, возможно, сейчас нам приходится сражаться, чтобы грубой силой уничтожить цивилизацию, философию, мировоззрение, которые намного превосходят наши. Посмотрим, ведь вы должны были бы хорошо узнать немцев…

— Точно, — воскликнул я, не сдержавшись, — уж я то точно их знаю, и даже слишком! Их философию, их глубину, их романтичность, ах, не смешите меня!

Увидев, насколько лейтенант оскорблен и изумлен, я не смог удержаться, чтобы не сказать:

— Послушайте-ка, вам стоило бы несколько хороших лет пожить под прусским господством. И когда ваши сыновья будут маршировать во дворе казармы, с каской на голове, где их бы учили пинками хорошему исполнению гусиного шага, я держу пари, что они посмотрели бы другими глазами, чем их отцы, на прелести безусловного подчинения.

Он был в итоге германофобом лишь там, где речь шла об эльзасцах, то есть — как раз там, где точно им не следовало бы быть. Впрочем, разве я лишь однажды сталкивался с тем, как гуманитарные теории на практике соединяются с самой узколобой ксенофобией…

Начиная с этого дня, Пиктон очень заинтересовал меня; я изучал его и пытался постичь его душу. Впрочем, он сам вскоре продемонстрировал ее по случаю первой бомбардировки. Его рота, находившаяся в резерве, занимала позицию на тыловом рубеже. Это было еще в 1914 году. 77-мм снаряды безобидно разрывались на высоте в 80 или 100 метров, превращаясь в красивые белые облачка. Между тем, все зарывшиеся в траншее солдаты Пиктона повернулись спиной к противнику, прикрыв головы вещмешками, а их командир, на коленях в грязи, схватил сумку своего соседа, чтобы защитить ею свой драгоценный мозг и, несмотря на жуткий холод, крупные капли пота медленно текли вдоль его затылка.

— Если бы немцы начали атаку, — я сказал Валери, — никто из этих весельчаков этого бы даже не увидел.

— Пойдем отсюда, они мне противны, — ответил мой товарищ довольно громко, чтобы Пиктон наверняка его услышал. Он повернулся к нам, не отпуская сумки, которую держал в обеих руках, высоко подняв над головой, и увидев нас, вышел из себя и принялся кричать:

— Эй, вы двое, артиллеристы, что вы там делаете? Убирались бы лучше в чертов лагерь! Вы что, не видите, что так вы раскрываете наше местоположение?

— Да, мы идем к капитану Боранже.

Эта рота того же полка занимала позицию намного ближе к противнику, солдаты, казалось, не слишком волновались. Они болтали между собой и шутили по поводу перелетов и недолетов шрапнельных снарядов; они не падали на колени, а стоя на парапете, смотрели вперед.

Что касается капитана, он со своим хлыстом в руке, спокойно прохаживался вдоль траншеи — сто шагов туда, сто назад. Нам он сказал просто:

— Проклятые «боши»! Если они начинают нас поливать, это будет не смешно. Храни нам Бог!

— Но почему вы не укрываетесь, господин капитан? — спросил Валери.

— А разве не надо подавать хороший пример? Когда мои храбрецы видят, как я прохожу перед ними, а я же, черт возьми, вовсе не какой-то блестящий полководец, они скажут себе, что опасность не так уже и велика.

Разве это не прекрасный пример скромности и добродушия?

Но в воскресенье после аперитива, когда жена хозяина гостиницы возвратилась после большой мессы, с большим молитвенником в руке, Пиктон, оправившись от своих волнений, решительно поприветствовал ее так, как уже вошло у него в привычку.

— Итак, госпожа Н., вы, стало быть, были в церкви этим утром?

— Ну да, господин лейтенант.

— И господин кюре, рассказал вам красивые истории и вы верили, что это было на самом деле!

Затем поворачиваясь к залу: — Невероятно, насколько отсталые люди живут в этой стране. К счастью, мы наведем тут порядок!

Тот же Пиктон, однажды, когда мы с ним шли по деревне, внезапно сказал мне: — Обойдем, там стоит командир! Я действительно не знаю, почему я должен отдавать честь этому тупице, только потому, что у него на две нашивки больше, чем у меня!

Но две недели прежде я увидел, как он остановил солдата на улице.

— Эй, вы там! Что, у вас больше не отдают честь? Или вы меня не знаете?! Если я вас еще на этом поймаю, я вам устрою!

Чем закончил Пиктон? Он вскоре получил третью нашивку, о чем он объявлял уже несколько раз, хвастаясь своими большими политическими связями. Но это не могло длиться долго, это было бы слишком хорошо. В первый день, когда крупнокалиберные снаряды упали на деревню, рота, находившаяся там на отдыхе, естественно, встревожилась сама, но солдаты напрасно искали своего командира, пока пышная и богатая крестьянка, у которой он жил, сообщила мне со смехом: — Der Herr Kapit?n! Он спрятался на постели между двумя матрасами!

Неделю спустя этот славный воин окончательно оставил фронт ради приятной тыловой должности с хорошим жалованием и со званием капитана, само собой разумеется!

Когда низость души достигает такой степени у командиров, стоит подумать, какие формы она приобретает у солдат. Я уже говорил об артиллеристах, которые обслуживали батарею 150-мм длинноствольных пушек вблизи от границы. Среди них были очаровательные парни, например, один большой и красивый сержант, сказавший мне однажды:

— Это правда, что ты пошел на войну добровольцем? Итак, старина, можешь похвастаться — другого простофили в твоем возрасте я еще не встречал! Ты меня рассмешил; ну что же ты все-таки за идиот!

Эти артиллеристы, я думаю, никогда даже не чистили обувь. Работы по установке батареи были закончены уже давно; погода была сухой и морозной, но грязь трех месяцев прилипла к их солдатским башмакам так же упрямо, как желтый оттенок навозной жижи к бокам и шенкелям их несчастных белых першеронов. Что касается Валери и меня, то наши гетры и ботинки всегда сверкали как зеркала, а это выглядело для артиллеристов невыносимым провоцированием.

Потому тот же сержант однажды, смерив меня с головы до ног, показал мне свои ботинки и сказал:

— Скажи-ка, бахвал! Не мог бы ты вести себя, как другие товарищи вместо того, чтобы чистить ботинки два раза в день?

Это размышление очаровало Рауля; и я понял тогда все прелести демократии и равенства внизу!

И нужно сказать, что этот артиллерист не был невежей; по профессии он был землемером, и никто его не уровнял для определения местонахождения цели и не выдвинул на боевую позицию пушек.

Но к счастью не все французы были такими. Стоило мне отвести взгляд от этого слишком спокойного участка, где никогда ничего не происходило, и я думал о нескончаемой линии огня и крови, которая от Вогез до моря извивалась через Францию; о солдатах, защищавших родину с Богом в душе, зная, с каким примитивным вооружением они сражались против самых закаленных и лучше всего оснащенных армий в мире; безграничное восхищение наполняло мою душу.

Затем, возвращаясь в наш сектор, к нашим территориальным войскам, я говорил себе, что они выполняют свой долг с таким красивым мужеством и смирением, которые удивляют эльзасцев.

— Ваши солдаты, — сказал мне однажды кюре в С…бахе, — подобны баранам, с ними можно сделать все что угодно, они ворчат, но всегда повинуются. С немцами из Ландвера так легко не сладить.

Однако достаточно было послушать разговоры солдат и офицеров, чтобы предвидеть появления у нас после войны мощного антимилитаристского движения. Майор де Жерикур охотно с этим соглашался, добавив то, что меня поразило:

— Вина будет лежать не на кадровых офицерах, а на офицерах резерва, не овладевших в достаточной степени умением приказывать и заставлять себе повиноваться без ропота и попыток сопротивления.

Этот командир был настоящим рыцарем средневековья, заблудившимся в нашем современном мире. Однажды, когда я назвал немцев «бошами», он упрекнул меня:

— Не оскорбляйте никогда вашего врага; зачем? Не нужно даже никакой ненависти. Мой дом захвачен крысами, я защищаюсь от них, и я их истребляю. Я их не ненавижу, и я показался бы смешным, если бы выступал против них с оскорбительными речами. Прежде сражались учтиво, по-рыцарски. Сегодня все полно неслыханной ненависти, беспрецедентной лживой пропаганды. Именно все это нас заставило принять якобинскую концепцию «вооруженного народа». Для демократий война оказывается одной из наиболее отвратительных коллективных истерий.

Я заполнил целую тетрадь заметками такого рода о «словах и делах» моих обычных или случайных товарищей по оружию, и я полагаю, что добро и зло, красивое и уродливое, великодушное и гнусное почти уравновешивались там, если не количественно, то, по крайней мере, качественно, так как потребуется много мелких душонок, чтобы свести на нет ценность одного большого сердца; комендант Ласелль стоит многочисленных Пиктонов, а один святой, как подполковник Озерэ, должен весить много больше на божественных весах и в наших глазах, чем толпы пигмеев, которые позорят человечество.

Но чтобы понимать это, нужно постичь глубинную суть вещей, а не останавливаться на поверхности, которая, должен признаться, никогда не казалась мне ни красивой, ни приятной. Стоило войти, например, в зал «Белой Лошади», когда отдыхавшие солдаты предавались там наслаждению от красного вина, то я слышал там вначале только неясное гудение хриплых или грубых голосов, где ухо, привыкнув, наконец, к этому гулу, улавливало как неотвязный лейтмотив, слово, дорогое для Золя…бедный способ высказываться для народа, известного недавно как самый любезный и наиболее духовно богатый в Европе.

Но майор и Поль Аккэ объясняли мне: — Все то, что вы видите и слышите там, не затрагивает настоящей французской основы; это плачевный результат последних пятидесяти лет. Что такое полвека в жизни нации?

После этих наблюдений, которые были бы неинтересны сами по себе, если бы не отражали со всей искренностью впечатления эльзасца от его первых контактов с Францией до тех пор, образно говоря, ему неизвестной, я считаю себя обязанным вернуть читателя в последние дни сентября, к моему другу Биркелю, моему бухгалтеру Филиппу и доктору X.

Первый, которого я попросил, тотчас же после смерти Рауля, достать адрес доктора, потерял вначале несколько дней, потратив их на браконьерство в лесах С. Утратив и контроль, и защиту с нашей стороны, он дошел до того, возбудил подозрения, и когда вернулся из Иксхейма с необходимыми сведениями, его пришлось эвакуировать без больших предосторожностей.

Надо было его найти и это было нелегко; затем он отказался говорить, опасаясь подвоха, и мне пришлось послать эльзасца, которого он знал, чтобы получить, наконец, адрес доктора X., отправленного после легкого ранения в госпиталь Баденского герцогства.

Что делать? Я мог бы прибегнуть к помощи Биркеля, возвратив его из Экса. Но так как с ним во время эвакуации обошлись довольно грубо, можно было опасаться с его стороны каких-либо действий, вызванных чувством досады или желанием мести. И к тому же, уже наступил конец 1914 года, и линии фронта не так легко было пересечь, как в октябре.

Письмо доктору могло бы его скомпрометировать. Оставалось только одно решение: послать к нему надежного курьера, и при том нужно было подобрать такого человека, которого доктор действительно бы знал. Тогда ему не потребовалось бы задавать вопросы, что могло бы пробудить подозрения. Такого человека у меня не было под рукой. Я раздумывал, не пойти ли мне самому, но где взять нейтральный паспорт, который мне был нужен? Бывшие немецкие и английские агенты пишут сегодня, что уже в 1914 году их разведывательные службы изготовляли любые виды фальшивых документов; я полагаю, что мы тогда еще не были на это способны.

Мне пришел на помощь случай — или, скорее, результат использования всех возможностей, обострившихся, чтобы не упустить ничего. Я знал в Цюрихе эльзасского инженера, по фамилии Гроссман, который мне продал некогда сельскохозяйственные машины; я знал его как большого друга Франции, но я не знал, что он поддерживал связи с капитаном Саже.

Тем большим было мое удивление, когда я однажды в декабре увидел, как он входит в мое бюро в С…бахе.

— Я только что узнал в M…куре, — обратился он ко мне, — что вы находитесь здесь, и попросил капитана предоставить в мое распоряжение машину, чтобы приехать поприветствовать вас.

Так как он был «своим», мы нашли множество вещей, о которых могли поговорить, и обсудили планы нашего будущего сотрудничества. И так как мысль о докторе X. меня не оставляла, я спросил:

— Вы знаете X. из Мюлуза?

— Я учился с ним в Страсбурге. Вот человек, который бы здорово нам пригодился!

— Как раз об этом я и думал, — сказал я. — У меня есть адрес, но я не знаю, как с ним связаться.

— Не рассчитывайте пока на меня, — засмеялся Гроссман, — я все еще не смог бы получить визу — я же уклонился от военной службы.

В полдень я отвез его в гостиницу «Корона», где он разделил со мной мой обычный обед.

Мы уже закончили трапезу, и я собирался заказать кофе, когда в зал вошел часовщик из С…баха и, заметив Гроссмана, остановился в изумлении, поколебался, затем лицо его расплылось в широкой улыбке.

Ох, ох! — воскликнул он, — кого я вижу? Не кузена ли Жюля из Б.? Ой, простите, милостивый государь, но вы настолько похожи на Жюля, и чем больше я на вас смотрю, тем больше мне кажется, что вы это действительно он.

Я не уделил большого внимания этой речи, так как знал этого человека и знал, что он прекрасно умел разыгрывать комедию, в надежде привлечь нас в свой магазинчик и продать Гроссману часы.

И, действительно:

— Ой, господа, вы еще не пили кофе? Приходите ко мне, я вас им угощу, вы мне доставите большое удовольствие!

Кофе был не плох, мирабелевая настойка чудесна, и если он не продал ничего Гроссману, то не проявлял никакой досады.

— Откуда вы получаете ваш товар? — осведомился мой друг.

— Я много изготовляю сам, а прочее покупаю в Швейцарии и, представьте, как раз у моего кузена, который на вас так похож. И обратился к двум своим дочкам: — На кого походит этот господин?

Младшая, красивая малышка в возрасте шестнадцати лет, с золотыми искорками в глазах цвета лесного ореха, которая постоянно смеялась, воскликнула убежденно:

— На дядю Жюля, конечно!

На следующее утро моя идея, запутанная и неясная накануне вечером, обрела ясную форму. Я отправился к моему часовщику. Этот человек нуждался во мне для получения разрешений на пересечение границы. Я ему эти разрешения давал, он об этом знал. Потому каждый раз, когда я просил его об услугах, он оказывал их мне с большой охотой.

— Не хотите ли вы совершить маленькую поездку в Швейцарии со мной, господин Н.?

— Конечно! И куда мы поедем?

— К вашему кузену Жюлю, если это возможно?

— Ну, конечно! Он будет в восторге!

На следующей неделе мы пересекли границу, он в С…бахе, я в Делле, чтобы не привлекать ничьего внимания.

Кузен Жюль странным образом походил на Гроссмана; они были одинакового возраста и роста. Он нас встретил очень хорошо, и так как я не хотел оставлять никаких следов моего приезда в Б., то я занял в его доме единственную комнату для гостей, в то время как Н. поселился в отеле.

На следующий день я объяснил Жюлю свой план. Согласился ли бы он попросить паспорт и получить визу у германского консула? Какое вознаграждение хотел бы он получить за то, что его двойник использует этот паспорт?

Он боялся, как бы ему за это не досталось: — Из-за бернской полиции, вы понимаете, ей это не понравится. Но, в конце концов, согласился: — А что касается вознаграждения, не будем об этом и говорить!

Урегулировав этот вопрос, я немедленно отправился в Цюрих.

Речь шла о том, чтобы знать, действительно ли Гроссман воспользовался бы представившейся возможностью.

— Не слишком ли сильно ты разогнался, — говорил я себе, — это же женатый человек, отец семейства; пошел ли бы ты сам на это? — Ну да, пошел бы, если бы нашел двойника.

Гроссман не колебался, он тут же заказал дюжину фотографий, за которые немедленно расплатился, затем дал адрес Жюля в Б., и приказал отправить их туда заказным письмом.

Потом он скопировал прическу Гроссмана и попросил паспорт, куда была вклеена не его фотография, и таким же образом он избавился от визы, которая соответствовала его многочисленным коммерческим связям с южной Германией.

Я тоже усиленно заучивал подробные сведения об этой семье, делах и клиентах Жюля, потом собрал бумаги об его доме, отрывную книжку и, наконец, составил список клиентов, которых следовало посетить в Германии, причем среди них не было ни одного, кто был бы знаком с ним лично. Сверх того, я приготовил дорожный сундучок с набором образцов его часов.

— Нужно будет, — продолжил я, — уехать послезавтра. Скажите, как бы невзначай, что вы собираетесь в путешествие по Германии. Купите билет до Базеля, пересядьте в Ольтене на поезд, идущий в Лугано, где вы проведете несколько дней, проживая в «Паласе», за наш счет, конечно, и под чужим именем. Не пишите там ничего ни под каким предлогом. Когда придет время официально возвратиться в Б., я вас предупрежу.

Гроссман ждал меня в Солёре. Я отдал ему все, что мне доверил часовщик, и мы еще раз обсудили детали нашего предприятия. Дядя Жюль со своей стороны подготовил все необходимое со всеми предосторожностями. Впрочем, он, как и его кузен в С…бахе не знал настоящего имени, адреса и гражданства своего двойника, потому никакой случайной утечки информации быть не могло.

Для моего друга Гроссмана все представлялось не таким уж легким. Уже потому, что он никогда не занимался часами, ему было бы трудно обсуждать подробности этой профессии. Клиентам он должен был представляться не как фабрикант часов, а как брат фабриканта, и это было слабым местом моего плана. Однако Гроссмана это не остановило.

Он выехал в Германию с согласия своей жены в тот же день, когда Жюль, намекнув знакомым, что отправляется в Германию, на самом деле поехал в Лугано.

В ожидании его возвращения я провел долгие тревожные дни и бессонные ночи. Мой превосходный план казался мне негодным, полным недочетов и всевозможных ловушек и я уже видел себя ответственным за благополучие двух семей и за жизнь одного человека. Наконец, мне пришла телеграмма из Базеля, сообщавшая о возвращении Гроссмана, и на следующий день он явился в мое бюро в С…бахе собственной персоной, живой и здоровый, как всегда улыбчивый и спокойный.

— В первую очередь, вот паспорт Жюля с немецкими визами и отметками о въезде и выезде; может быть, он еще послужит… ох, но не мне!

— Ну, давайте, рассказывайте, — в один голос воскликнули я и доктор Х.

— Я его видел, мы прошлись вместе. Славный человек, сначала выслушал все мои идеи, а потом начал их комментировать.

Гроссман начал рассказ:

— Все прошло нормально. Мое появление оказалось для него сюрпризом, его очень заинтересовала легкость, с которой мне удалось попасть в Германию, и то, что мне задавали при этом так мало вопросов. За границей и за вокзалами тщательно следят, пройти тайком было бы очень трудно. Я не буду вам рассказывать о том, что ощутили мои нервы, когда я увидел первого жандарма на перроне в каске с острым шишаком. Это было первым, что я заметил.

И с легким волнением, больше угадываемым, нежели заметным, низким голосом мой собеседник поделился со мной впечатлением, которое произвел на него неожиданный вид этого смешного «громоотвода», который с надменностью притягивал к себе все молнии неба.

— Я проехал еще три городка, — продолжал Гроссман, — перед тем, как прибыл в М. и в каждом посещал клиентов, которым говорил, что я брат шефа, который из-за продолжительной болезни печени поручил мне эту поездку. Неприятности начались уже в М. Вначале клиент, к которому я зашел, принял меня прямо перед огромным портретом Бисмарка.

— Я вел с вами дела, — сказал он, — с вашим домом, но отныне это стало невозможно. Вы, нейтралы, думаете, что остались вне этой священной борьбы; воля ваша! Но я у вас больше ничего не куплю. Кто не с нами, тот против нас.

Не знаю почему, но я подумал, что этот оригинал сообщит обо мне полиции, и почувствовал, что мое спокойствие покинуло меня как раз в тот момент, когда оно мне было нужнее всего. Меня не волновало больше ничего, кроме этих смутных страхов, страха неизвестности, страха неопределенности… Когда я направился в военный госпиталь, мне показалось, что за мной следят. Я остановился на первом углу на улице перед табачным ларьком и погрузился в изучение большой коллекции сигар с золотистыми колечками, при этом я попытался в отражении стекла витрины увидеть того, кто следил за мной; сомнений не было — следил именно он. Но я взял себя в руки: я был на главной улице, ничего удивительного, тут же множество прогуливающихся пешеходов. Я повернул направо в переулочек, потом налево в другой — этот человек упрямо шел за мной. У меня мороз пробежал по коже, и капли пота потекли по лбу. Идти в сторону госпиталя? Но благоразумно ли это? Не скомпрометирую ли я доктора Х.? Мой страх внушал мне сотни разных причин, все исключительно разумные, чтобы отказаться от задуманного предприятия, вернуться на вокзал, запрыгнуть в первый поезд… Мои нервы были на пределе. Я напрасно пытался успокоиться, тогда я принялся ругать самого себя: подлец, жалкий трус, куда подевалась вся твоя энергия?! Первая трудность — и ты уже готов махнуть на все рукой, это же всего три трудных дня, а что ты будешь делать, если такое продлится неделями, месяцами?

Да, но безымянный страх, подлый страх душил меня за горло, я боялся не смерти, но именно такой смерти, и я видел прямо перед собой ироничных и полных ненависти судей, их жестокие лица прусских юнкеров, тяжеловесные речи обвинителя, допросы, жалкие до смешного речи моей защиты, прения, в которых они неизбежно и жестоко постараются заставить меня выдать моих соучастников, а затем тюрьма, расстрельный взвод, вся эта процедура, вся сцена явственно встала перед моими глазами и это было страшней, чем сама смерть!

А мой человек продолжал вертеться вокруг меня, не был ли он действительно полицейским в штатском? В коричневом костюме, старой фетровой бежевой шляпе, что привело его на угол этого тупика? Что он ищет? Но нет! Он не следит за тобой! Разве ты не видишь, как он смотрите по сторонам, как он улыбается? Ах, вот оно что! Вот кого он ждал — полную блондинку, которая как раз открывает окно, чтобы дать ему знак, что она готова, что она скоро спустится, что ей понадобится не больше, чем всего лишь какие-то четверть часа.

— Итак, жизнь прекрасна! Я широко улыбнулся, чем удивил пожилую даму, идущую навстречу мне, волоча ногу. Тем хуже для нее, если она подумает, что я насмехался над ее увечьем.

Я подозвал одного мальчугана:

— Эй, малыш, где тут военный госпиталь?

Он ответил, причем объяснил очень старательно. Я последовал за его жестами и вскоре добрался до пригорода: длинная улица, на правой ее стороне дома из блестящего кирпича: желтоватого, красноватого и темного, другие фасады окрашены, одни охровой краской, другие землистого цвет или грязные, как пачкотня некоторых современных мазилок, считающих себя художниками-модернистами.

Эта улица вела к казарме, построенной по неизменному немецкому шаблону: огромные кирпичные кубы с большими дворами. И всюду группы солдат — слишком молодых или слишком старых, все прочие уже на фронте. Я встречал также легкораненых, раненых с ослепительно-белыми повязками. Они казались хорошими ребятами, и я осмелился спросить их: — Где военный лазарет, ребята? Все время направо! И вот я на месте, и теперь наступает самая деликатная часть моей миссии. Просто спросить доктора Х.? Мы решили не делать этого, нам это казалось рискованным. Больше толку было бы подождать у выхода или постараться найти его в отеле «Великий Герцог», где он обычно питался. Но в котором часу идти туда? Я прошел шагов сто, отойдя довольно далеко от ограды, чтобы не слишком привлекать внимание, но в то же время видеть всех, кто проходил мимо. Но уже через двадцать минут у меня возникло ощущение, что за мной следит сотня пар глаз. Короче, я больше не выдержал. Я снова вышел на тротуар, перешел на другую сторону улицы и отправился к «Великому Герцогу». Там я снял номер, и, усевшись в кресло, заснул на несколько минут. Проснулся я внезапно, как от толчка: не жандарм ли в каске с шишаком вошел в отель и ломится в мою дверь? Нет, это был всего лишь пожилой портье с моим чемоданом и дорожным сундучком с коллекцией образцов, которые я оставил в буфете на вокзале.

— Вот, вот ваш багаж, господин! Где прикажете его поставить?

— Где вы хотите.

— Где я хочу? Ну, хорошо, тогда в этом углу, о, спасибо, господин, большое спасибо. Он получил свои чаевые.

— Скажите мне, в котором часу тут ужинают?

— Здесь начинают ужинать в семь часов, милостивый государь.

— А много народу в ресторане, особенно не здешних постояльцев?

— Путешественников мало, господин, пять или шесть в маленьком зале, потому что сейчас их совсем мало.

— А в большом зале?

— Это господа офицеры из интендантства и господа военные врачи, но врачи обычно ужинают отдельно в восемь часов, они приезжают позже, как раз к последней перемене блюд. Сами понимаете, милостивый государь, все эти раненые, все эти больные! Какое несчастье! Какой ужас! Schrecklich, so was! Вам, господин, очень повезло, что ваша страна не воюет!

Бедный старик никак не мог уйти, хотя я и не хотел его слушать.

Наконец, я спровадил его и остался один до начала ужина. Но я не спускался, пока не наступило без четверти восемь, чтобы быть уверенным, что не закончу трапезу до появления военных врачей. У меня было преимущество, что я ужинал один, и когда звон бокалов, стук вилок и ножей возвестил мне, что в соседнем зале начали крепко пить и много есть, я резко открыл дверь и прошел через весь ресторан, чтобы войти в зал кафе. В главном зале сидело около пятнадцати военных докторов, молодых и пожилых, и они беседовали так оживленно, что никто из них не обратил на меня никакого внимания. Я сразу знал того, кого искал. Проходя у него за спиной, я уронил свой платок. Поднимая его, я неловко толкнул его кресло, он живо повернулся и, заметив меня, сделал вид, что поднимается. Но я посмотрел на него неузнающим взглядом и направился в кафе, где заказал себе кружку пива.

Когда дверь открылась, я увидел с моего места, что доктор сидит за столом, и несколько раз наши взгляды пересеклись. Наконец, он вышел из-за стола и уселся недалеко от меня с еще двумя медиками.

— Ах, как мне хотелось бы сыграть партию в бильярд сегодня вечером, — сказал он, выпив чашку кофе.

— Знаете, мы оба не играем в бильярд, — ответил один из двух его компаньонов, в котором я немедленно узнал соотечественника, ведь наш злополучный эльзасский акцент ни с чем не спутаешь, на каком бы языке эльзасец не говорил.

— Спросите этого господина, может быть, он умеет играть.

Я поднялся и сказал со всей напускной чопорностью: — Я с радостью приму участие в игре. Позвольте представиться: фабрикант часов Х. из Б. в Швейцарии.

— Доктор Х. из Мюлуза, — ответил мой старый однокашник. Это был не первый раз, когда мы с ним сражались за бильярдным столом, но в тот вечер мы играли так долго, как никогда раньше, дожидаясь, пока два других врача не уйдут спать, закончив свою карточную игру.

Лишь потом мы начали разговаривать уже более спокойно, время от времени играя карамболем. Я объяснил ему причину и цель моего приезда и увидел, что черты его лица преобразились.

Он пришел в настоящий восторг от идеи оказывать нам услуги, но самую большую трудность, по его словам, представляет собой связь. Он будет писать письма в Швейцарию, как и другие солдаты из Зундгау, на адрес Биркмайера из Даннмари и подписывать письма именем Адольф. Но он и знать ничего не хочет о ваших симпатических чернилах.

— К черту все эти формулы, — сказал он мне, — вы должны знать, что в химии немцев никто не переплюнет. Уже расстреляли тех, кто во Франкфурте работал на англичан, а они ведь были уверены, что их невидимые чернила великолепны.

— На следующее утро, — продолжал Гроссман рассказ о своих приключениях, — ничто меня больше не удерживало в этой окаянной стране. Я приехал на границу вчера в полдень. Но и на этом мои беды еще не закончились. Насколько легко я проскользнул границу при въезде, настолько же тяжело пришлось мне при выезде.

— Как, уже! — сказал мне пограничный комиссар, — вот так деловая поездка! Как вы успели так быстро провернуть все дела?

Потом он долго проверял мой паспорт: обложку, бумагу, подписи, печати. Он внимательно читал описание примет, что, несмотря на мою нервозность, заставило меня улыбнуться, потому что слово «среднего роста» ну никак ко мне не подходило.

— Ладно, — сказал он, все изучив, — все было бы в порядке, если бы вы вернулись на восемь или десять часов позже.

— Я понял, что у меня больше не осталось дел, — ответил я ему, — для чего мне нужно было оставаться и напрасно тратить деньги?

— Какие фирмы вы посещали?

Он сделал отметки.

— Хорошо, мы проверим. Но сейчас вам придется пройти одну маленькую формальность, неприятную, но абсолютно необходимую.

Он позвонил.

— Обыщите его, — приказал он, — und gruendlich[13].

Обыск продлился больше часа. По мере того, как я раздевался, моя одежда и белье отправлялись в соседний кабинет, там распарывали подкладку и поспешно зашивали ее снова, моя жена потом все это заметила.

Что касается меня самого, то когда я остался, в чем мать родила, один тип, при помощи унтер-офицера и санитара, подверг меня с головы до ног многочисленным манипуляциям, не пропустив ни одной части моего тела, причем как раз в меру — он не вырвал в моем рту единственную золотую коронку. Все это время он самодовольно и угодливо объяснял мне смысл и цель всего, что он делал. Он не прекращал поучать с надменной и в то же время раболепной вкрадчивостью, характерной для пруссаков, смешанных со славянами. И пока он говорил, убеждая меня в своих добрых намерениях, у меня сложилось впечатление, что он протягивает мне руку помощи, что если у меня есть какая-то спрятанная вещь, то есть возможность договориться с ним за некоторое вознаграждение. Каждый раз, когда его помощник исчезал, он заглядывал мне прямо в лицо, его глаза улыбались и, похоже, что он чего-то от меня ждал.

Хотя мне и на самом деле нечего было прятать, тем не менее, опасность оставалась. За это время тот же комиссар принялся без промедления звонить по телефону клиентам, которых я ему назвал. Стоило лишь коммерсантам заявить ему, что я представлялся им братом Жюля Х., при том, что в моем паспорте я значился именно как сам Жюль Х., фабрикант часов, произошла бы катастрофа.

Это был самый слабый пункт моей «легенды». Странная вещь, вместо того, чтобы храбро смотреть в будущее, как солдат смотрит в лицо смерти, мною, в конце концов, овладело умонастроение пойманного уголовника с нечистой совестью, удесятеренной страхом, вызванным опасностью. Это было ощущение из самых неприятных. Дух шпиона подвергается куда более жестокому испытанию, чем дух солдата. Ведь солдат переживает вражеские атаки и бомбардировки не в одиночку, его поддерживают его товарищи, а в отряде соперничество, самолюбие и возбуждение играют большую роль. А шпион один во враждебном мире, окруженный неизвестными опасностями, которые, все равно, существуют ли они в реальности или только в его воображении, в равной мере губительны для его нервов.

В конце концов, я снова предстал перед комиссаром. Он занимался своим делом с добросовестностью патриота, выполнявшего свой долг, и с упорством чиновника, надеявшегося раскрыть «интересное дело», но вовсе не был злым человеком.

Он несколько деланно улыбнулся:

— Ваши заявления были проверены и с точностью подтвердились. Прошу прощения за задержку. Это неудобства, с которыми приходится сталкиваться путешественнику, особенно у нас. Ведь мы стали жертвами несправедливой и предательской агрессии со стороны враждебного мира, и нам приходится защищаться от шпионов, которые нахлынули на нас со стороны Швейцарии.

Тем временем он протянул мне свою ладонь, и я могу сказать, что это был редкий случай, когда я пожал руку немцу с большим удовольствием.

Теперь, когда все это закончилось, это впечатление уже немного ослабло, но я могу вас уверить, что вы подарили мне несколько ужасных дней, и я не хотел бы снова взяться за такое дело.