Командиры Соваж, Тилло и Попов
Командиры Соваж, Тилло и Попов
Ген. Эттер ушел от нас в конце июля 15-го года. Он оставил полк на отходе, когда все более и более долгими ночными маршами мы старались оторваться от наседавших на нас немцев.
За время беспрерывных отходов с боями, при полном безмолвии нашей артиллерии, полк сильно растрепался. Во многих ротах оставалось по 30, по 40 человек. Ротами командовали прапорщики и фельдфебеля. Часто не успевали подбирать раненых. Таким образом совершенно исчезли два отличных офицера: Николай Карцев и Михаил Тумской. Так как в плену их потом не оказалось, нужно думать, что тяжелыми снарядами они были разорваны и превращены в неузнаваемые клочья. Для полка эти два месяца, июль, август 1915-го года, были самые тяжелые и самые кровавые за всю войну. И все-таки полк ни разу не бежал, в плен попадали только тяжело раненые, которых не было возможности вынести, отходили неизменно в порядке и воинского вида не теряли ни при каких обстоятельствах и ни при какой обстановке.
Не могу сказать какого июля, но дня через два после отъезда Эттера, из штаба дивизии прислали командовать нашими жалкими, но все еще бодрыми остатками, полковника соседнего Измайловского полка, Георгия Ивановича Лескинена.
Лескинен, уже не молодой полковник, начало войны провел в Петербурге, сначала формируя, а потом командуя Измайловским запасным батальоном. К этому времени он в своем полку батальоном уже не командовал, а занимал должность старшего штаб-офицера и был первым кандидатом на получение армейского полка.
После в конец растерявшегося Эттера, получить командиром Г. И. было большое облегчение. Этот потомок «финского рыболова» имел железные нервы, обладал невозмутимостью и хладнокровием и достаточно ясной головой. «Угрюмым» и «печальным пасынком природы» его тоже никак нельзя было назвать. Он был отлично, по старо-гвардейски воспитанный, крепкий пятидесятилетний мужчина, прекрасный собеседник и не дурак выпить. К сожалению и мы, и сам Лескинен, знали, что он «калиф на час» и что командиром его все равно не утвердят. Он не командовал еще и армейским полком. Поэтому ничего нового он не вводил, а ограничивался дачей самых спешных и необходимых распоряжений. В боях с полком, где он держал себя отлично, он провел от 17-го августа до 27-го сентября. В начале октября гвардию отвели в тыл и взяли в резерв Верховного Главнокомандующего. Линия фронта стабилизировалась почти на год, т. е. до Брусиловского прорыва. В 1-ую германскую войну еще придерживались древних порядков, летом воевать, а зимой зимовать. В начале октября Лескинена проводили очень тепло и выбрали его «пожизненным членом собрания». Для чужого офицера это была самая большая честь, которую ему можно было оказать.
После Г. И. Лескинена в командование нашим полком вступил генерал-майор Сергей Иванович Соваж.
Карьера его была такая: в девяностых годах он кончил Александровский (Пушкинский) лицей, выдержал офицерский экзамен и поступил корнетом в «Кирасиры Ее Величества» (синие). Потом Академия Генерального штаба и Японская война. Затем какая-то штабная должность при штабе войск Петербургского Военного Округа. Помню в этом качестве, в форме подполковника Генерального штаба, он приезжал раз в наше собранье, сопровождая какую-то депутацию иностранных офицеров, кажется французов. Соваж прекрасно знал три иностранных языка и им постоянно пользовались для такого рода поручений. Стоя около нашего высокого закусочного стола и наливая водку французским капитанам, мог ли он думать, что в следующий раз в это собранье он войдет нашим командиром, но войдет лишь один раз.
Что делал С. И. на германской войне, мне в точности неизвестно. Знаю только, что с самого начала войны он пошел в строй, работал летчиком-наблюдателем, а затем с большим блеском командовал одним из знаменитых армейских полков, не то Апшеронским, не то Лейб-Бородинским. Свои связи с кавалерией он порвал еще в Академии, решив идти по пехоте.
В сентябре 15-го года, состоя по здоровью в 3-ей категории «непригодных к строевой службе», я принял в заведывание «команду эвакуированных» нашего Семеновского Запасного Батальона. Как я уже писал в другом месте, все это были наши солдаты, которые после разных лазаретов и госпиталей снова принимали «вид воинский», на предмет возвращения в действующий полк. Было их в команде много, до тысячи человек, причем все они были разбиты на роты, 1-ая, 2-ая, 3-ая и 4-ая, по степени выздоровления и готовности к отправке на фронт. Первая рота, например, состояла сплошь из уже совершенно здоровых людей, отправить которых можно было в любую минуту.
Так как в наших полковых казармах к 15-му году места для запасных уже не было, моя команда эвакуированных помещалась в здании пустой фабрики, через несколько улиц от расположения полка. Здание было переделано под казарму довольно удачно, но теснота была страшная. Нары были построены в 3 этажа. Верхние жильцы спать взбирались по лесенкам. Все мои офицеры в команде, числом 5, были также эвакуированные и все с боевыми орденами. Для отъезда их на фронт также существовала очередь.
В середине октября, наш добрейший и тишайший, но совершенно не строевой и не боевой, командир батальона Н-ов, который в довершение своих военных недостатков еще панически боялся начальства, созывает нас, четырех ротных командиров и 5-го начальника команды и с взволнованным видом сообщает нам, что «к нам едет ревизор». Новый командир полка генерал Соваж, который вчера приехал с фронта на три дня повидаться с женой и с утра произведет смотр Запасному Батальону.
— Не беспокойтесь, Павел Иваныч, — говорим ему — все будет хорошо… Люди у нас здоровые… едят так, как не ели и в мирное время… одеты тоже прилично, а если в казармах, которые расчитаны на две тысячи, помещается восемь, то тут идеального порядка и чистоты все равно добиться нельзя. Соваж умный человек и сам это увидит…
Успокоив «Павлю», мы все разошлись по своим помещениям готовиться к завтрашнему смотру.
В 10 часов утра вся моя Команда была построена в этажах. Я и все мои офицеры стояли на правом фланге 1-ой роты, в нижнем этаже. Состав у нас тогда был еще очень хороший. Люди отдохнувшие, отъевшееся и от войны еще не усталые. Вся первая шеренга или Георгиевские кавалеры, или медалисты. У многих кресты двух степеней. Очень много нашивочных. Представлять такую команду новому командиру было одно удовольствие.
Не в пример старым порядкам, когда высокого начальства зачастую приходилось ждать по часу и больше, ровно в 10 часов и 10 минут дневальный у входной двери подал условный знак. Затем слышим громкое и веселое: «Здравия желаю, Ваше Притство!» Отворяется дверь и на фоне почтительно дающих дорогу рыхлого Н — ва и адьютанта с университетским значком, показыватеся новый командир. Совершенно так же, как генерал, представлявший свой полк Кутузову в Браунау, «голосом радостным для себя, строгим по отношению к подчиненные и приветливым в отношении к подходящему начальнику», кричу: «Команда сми-рно, равнение направо, г-да офицеры!»
Пока ем генерала глазами, успеваю осмотреть его с головы до ног. Молодой человек лет сорока. Роста определенно маленького. Плотный блондин с голубыми глазами и с небольшими растрепанными усами. На боку георгиевское «золотое оружие», а на груди колодка орденов, внушающая уважение: белый Георгий, малиновый «Владимир с мечами», и там дальше все, что полагается, Анна, Станислав и две, три медали, одна из них за Японскую войну. На шее белый крест, похожий на нашего Георгия, но другой формы. При ближайшем рассмотрении оказалось: английский крест Михаила и Георгия, тоже за военные заслуги.
Поздоровавшись за руку с офицерами, Соваж вышел на середину и металлическим баритоном бодро крикнул:
— Здравствуйте молодцы, запасные Семеновцы!
— Здравия желаем, Ваше Приитство!
Духовный контакт между людьми, даже почти без слов, может установиться мгновенно. Достаточно было Соважу поздороваться и произнести несколько слов, как у нас, да думаю и у всех чинов, открылся какой-то невидимый, тайный приемник. Все сразу так и почувствовали, вот это командир, это начальник, вот с этим не пропадешь, вот это то, что нам нужно.
Соваж скомандовал:
— Стоять вольно — и стал обходить.
То, что на правом фланге на старых гвардейцев ему приходилось задирать голову, его нисколько не смущало. Думаю, смутить его вообще было дело трудное. Хоть и без малейшего оттенка наглости, он был мужчина самоуверенный.
Во время обхода, который он производил медленно, со всеми георгиевскими кавалерами и с нашивочными он успел сказать несколько слов. И сразу было видно, что это он не номер отбывает, а искренно хочет установить связь с людьми, которых скоро ему придется вести в бои. И что еще больше, что ему такие разговоры не в тягость, а в удовольствие. И тут я полюбовался, как некоторые люди умели разговаривать с подчиненными. Никакого напускного фамильярничанья и никаких Суворовских «кукуреку». Многие играли и под Суворова, но мало у кого это хорошо выходило. А тут, подойдет и спросит, а тот, кого спрашивают, безукоризненно стоя на вытяжку, с блестящими глазами, начинает рассказывать и не может остановиться. Разговоры шли главным образом о перенесенных боях. О всех боях, где полк участвовал, Соваж уже знал в подробностях. Обход и разговоры продолжались около часу.
После обхода всем офицерам и начальствующим лицам Соваж велел уйти и начал «опрос претензий». Претензий не оказалось. Опять все стали на свои места. Я скомандовал:
— Смирно! — и Соваж начал говорить:
— Вы знаете, — говорил он, — что в июльских и августовских боях, когда мы сдерживали немецкое наступление, наш полк очень пострадал. Полку нужны пополнения. Но других пополнений, чем из своих, мы по возможности брать не будем. Помните, вы наш резерв. Этим летом нам не хватало артиллерии. Теперь уже много месяцев, как вся наша великая страна работает на армию и к весне у нас будет все. Этой весной начнем наступление и союзники, и мы и тогда немцам будет крышка. В прошлом году австрийцев мы уже начисто разбили. Если бы не немецкая помощь, они тогда еще просили бы мира. Теперь очередь за немцами. Коли хорошенько постараемся, поколотим и их. Этим летом будет окончательный перелом и в следующем 16-ом году войну мы кончим! Не так ли, братцы?…
Раздался гул голосов:
— Так точно, Ваше Приитство… Надо кончать.
— Через три дня, — снова начал Соваж, — я возвращаюсь в полк. Если у кого есть письма, сдавайте их в батальонную канцелярию, я отвезу… И прощайте, братцы… Или лучше, до свидания, в родном полку! Помните, ваши товарищи вас ждут!
Раздалось громкое:
— Счастливо оставаться, Ваше Приитство! — И, несмотря на бессмысленность слов, чувства были правильные.
Помещение Соваж осмотрел мельком. Главное внимание он обращал на людей.
Покончив с чинами, он обратился к нам, офицерам, и сказал:
— Я, господа, вижу, что размещены вы здесь неважно. Очень тесно… Это, конечно, не казарма мирного времени. Но это не самое главное. Главное, чтобы люди были здоровы. И не давайте им скучать. Производите занятия, читайте им, рассказывайте. Делайте так, чтобы они все время были заняты. Кое-чему можно учиться и на улицах. В общем, духом и видом людей я доволен. И это, конечно, ваша заслуга. От имени полка благодарю вас. И до свидания в полку…
И крепко пожал нам всем руки.
Уже не помню сейчас, был ли завтрак в собраньи. Если и был, то без вина и самый будничный. Отнюдь непохожий на былые командирские приемы.
Соваж провел в Запасном батальоне три дня. Бедная его жена и дети видели его мало. И видели его в последний раз.
Соваж вернулся в полк, когда он стоял под Сморгонью. После Сморгони нас убрали в резерв, к северу от Молодечно, где мы простояли до декабря. В конце декабря полк перебросили в состав армии юго-западного фронта, в район В. Галиции. Там мы опять стояли в резерве, до февраля 16-го года. Потом нас перевезли на Северный фронт, к северу от Двинска. Там мы стояли в резерве до весны. После этого в первых числах мая, походным порядком нас снова двинули на Молодечно.
За исключением последнего майского перехода, все эти семь месяцев, от октября до мая, мы или ездили по железным дорогам, или стояли по квартирам, главным образом по деревням. Из всех этих семи месяцев, Соваж не потерял, можно сказать, ни одного дня. Куда-нибудь приезжали день размещались, на следующий день начинались занятия. Уже в ноябре месяце Запасный батальон стал посылать в полк маршевые роты и к марту состав был доведен до положенного числа 4.000 человек. Сразу же по приезде Соваж сформировал Учебную команду и поручил ее молодому и толковому офицеру Лобачевскому, внуку или правнуку знаменитого математика. В ротах начались курсы стрельбы, причем особенное внимание было обращено на тонкую стрельбу, будущие «снайперы», хотя оптических прицелов нам тогда еще не давали. Все пулеметчики прошли курс пулеметной стрельбы. Обращаться с пулеметом должны были уметь все офицеры и все унтер-офицеры. Для практики Соваж умудрился достать для полка несколько сот ручных гранат. Где только можно, он устраивал двухсторонние маневры с длинными и довольно утомительными переходами. Учились наступать скрыто, «змейками». По нескольку раз в неделю Соваж устраивал офицерские занятия, тактические и топографические. Всех офицеров он посадил на лошадей и даже иногда самолично «гонял смену». Самыми трудными и самыми интересными офицерскими занятиями были съемки верхом. Каждый получал задачу на участке по фронту до 5, а в глубину до 10 верст. Требовалось уметь «поднять», т. е. пополнить карту, иначе говоря из обыкновенной «двухверстки» сделать «четырехверстку». Такие задачи в мирное время давались второкурсникам Военной Академии.
Несмотря на большую работу, которой он нагружал солдат и офицеров, сколько приходилось слышать, никто на Соважа не ворчал. Людям свойственно ворчать на монотонную, скучную, нудную работу. Соваж же молодой, живой человек и большой психолог, какую угодно работу умел делать занимательной и интересной. Скучать он не давал.
С солдатами он говорил постоянно, а когда разносил, употреблял особый тон, нарочито грубовато-ласковый, никогда по-настоящему не сердясь и скверных слов, отнюдь, не употреблял. Главным образом попадало начальствующим лицам, взводным и ниже, за несообразительность, шляпство и растяпство. Ругательный лексикон его был богатый и своеобразный: «чудовище морское», «дракон китайский», и, наконец, самое любимое «кашалот египетский», что уже не имело никакого лексического смысла, но цели своей отлично достигало, будя уснувшие мозги. Разнесенный таким образом начальствующий чин не знал, что ему собственно делать, обижаться или смеяться, но тут же решал, что командир его «мал да удал» и что с ним следует держать ухо востро.
С офицерами Соваж обращался как старший товарищ, каким он и был, но без всякой фамильярности. Почти все время его командования полк располагался по квартирам и почти всегда по-батальонно. И очень часто вечером, после занятий, Соваж отправлялся в гости, то в один, то в другой батальон. Там ему давали чай, а если поблизости было Экономическое общество и можно было достать красного вина, варили «глюнтвейн». «Короткие напитки», т. е. водку и коньяк, Соваж тоже, разумеется, признавал, но потребление их не поощрял. Во время таких визитов в батальоны, он держал себя совершенно по-товарищески. Те из офицеров, которые умудрились сохраниться с начала похода, — таких было уже немного, — вспоминая Эттеровские времена, радовались, какого мы себе, наконец, заполучили командира. И действительно, перебери всю Российскую армию, трудно было найти лучше, а главное более к нам подходящего. Думали так, коли не убьют его летом, то под его командой будем мы драться хорошо, удачно и умно. Храбрых командиров было не занимать стать. Умных и знающих было мало.
И вот 8-го мая 1916-го года, на легком 20-ти верстном переходе, по пути к Мелодично, произошел случай трагичный и совершенно нелепый. Соваж держал двух верховых лошадей. Одна была молодая красавица, рыжая кровная кобыла, с тоненькими сухими ножками. Она была слишком резва и для похода не годилась. На ней Соваж ездил только для удовольствия. Для похода же была у него другая лошадь. Тоже красивый, но уже старый караковый конь, с мирной, плавной рысью и с широким спокойным шагом. Был у него только один недостаток. Был слаб на передние ноги. Звали его «Боярин».
Утром 8-го мая, перед выступлением Соваж сел на Боярина, пропустил мимо себя полк, потом рысью обогнал его, встал в голову и в самом приятном расположении духа, под еще нежаркими лучами весеннего солнца, и под пение жаворонков, с полковым адъютантом и с двумя ординарцами, двинулся вперед по шоссе. Переход был небольшой и люди шли весело. Как всегда по шоссе шли в ногу и как всегда, то в одной, то в другой роте распевали песни.
На походе раза два Соваж останавливался и пропускал мимо себя полк и, конечно, любовался им. Это был плод его неустанной семимесячной работы. Ни до, ни после в таком, поистине, блестящем состоянии полк не был. Потому что никогда, ни раньше, ни после, в боевой обстановке, мы так долго и так умно не учились. На привалах Соваж был оживлен и весел, говорил и шутил с солдатами и с офицерами. Наконец, часа в 4 стали подходить к деревне, где была назначена ночевка.
Последний раз, ловко, по-кавалерийски, сидя на грузном Боярине, Соваж пропустил мимо себя полк и каждую роту поблагодарил за молодецкий вид. Последними прошли обозные, лихо вытянув руки с вожжами вперед и молодецки задрав голову на начальство. И обозные получили ласковое слово.
В это время к Соважу подскакал ординарец и доложил ему, что ему готова изба и что командирские денщики все ему приготовили для ночлега и даже достали и поставили самовар.
Соваж снял фуражку, отер потный лоб, круто повернул тяжелого Боярина и с места поднял его в галоп. Деревня стояла тут же на пригорке, немножко в стороне от шоссе, но Соваж устал много часов подряд ехать шагом, ему было жарко и хотелось пить. Он поскакал. И тут случилось то, после чего долго не могли придти в себя и те, кто это видел, и те, кто не видел. На войне смерть вещь обыкновенная и ею никого не удивишь. Но так, как умер Соваж, не умирал наверное ни один из многих миллионов воинов, которые четыре года дрались на всех многочисленных фронтах. Грузный Боярин шел полным махом и на всем ходу споткнулся о широкий плоский камень в земле и упал на передние ноги. Будь Соваж плохим ездоком, он вылетел бы из седла и в худшем случае набил бы себе шишку. На его несчастье он был отличный ездок. Он прирос к седлу и остался сидеть. От силы хода лошадь перекинулась кувырком и крупом размозжила ему голову. Все это случилось в одно мгновение и на газах у половины полка. Со всех сторон к нему бросились люди. Прибежали наши доктора. Соважа подняли и внесли в ближайшую избу. Не приходя в себя, через полчаса он скончался. А через час о. Александр служил по нем панихиду. И когда поминали «новопреставленного воина Сергия», то с сухими глазами не было в полку ни одного человека.
* * *
После трагической и нелепой смерти Соважа, через месяц, т. е. в июне 16-го года, у нас был новый, последний назначенный царем, командир, генерал-майор Павел Эдуардович Тилло. Это был еще молодой, 45-летний мужчина, сухощавый с квадратной бородкой, выше среднего роста. В 1891 году он кончил Пажеский корпус и был выпущен подпоручиком в Преображенский полк. Ни в какие академии не ходя, он монотонно и лениво протянул лямку 24 года в своем полку и, уже сдав свой батальон, вышел на войну «старшим полковником».
В начале 15-го года он получил 187-ой Башкадыкларский пехотный полк, а в июне 16-го года — наш.
На русской службе вообще, а на военной в частности, служило множество потомков людей всевозможных национальностей. Надо полагать, что как и Соваж, Тилло был происхождения французского. Но если Соваж получил от своих предков «острый гальский смысл» и много французской живости, Тилло от своих не унаследовал ровно ничего. По характеру и по натуре это был типичнейший «хохол», ленивый и невозмутимый. Самое излюбленное его времяпрепровождение было лежать на бурке у себя в палатке, в блиндаже или в землянке, смотря по тому, где ему быть полагалось, и курить. По стилю надлежало бы ему курить трубку, «люльку», но он почему-то курил папиросы. Когда надоедало спать или просто лежать, он читал французские романы. Кутузов на войне тоже читал французские романы, но то был Кутузов. За свое постоянное лежанье пластом, от офицеров он получил прозвание: «пластун». Когда ему надоедало читать и «отдыхать лежа», он занимался ловлей мышей в мышеловку и на стене в землянке отмечал крестиками количество жертв.
В делах службы Тилло держался старой гвардейской традиции, без приглашения к подчиненным не являться и зря не беспокоить ни людей, ни себя. Строевым обучением полка он совершенно не занимался. В противоположность Соважским временам, если что-нибудь в этом направлении и делалось, то делалось исключительно батальонными и ротными командирами по собственной инициативе.
В мой последний приезд на войну я командовал ротой около полутора месяца. И ни разу ни у себя, ни в соседних ротах я командира полка не видал. Не видал его и в окопах.
С солдатами Тилло не разговаривал, но не потому, что считал это ниже своего достоинства. Он был человек простой и доступный, но он не любил говорить. По малословию в полку у него был только один конкурент, двоюродный брат моей жены, капитан Владимир Ильич Вестман, носивший название «великий молчальник». Придешь бывало в гости к Вестману в землянку. По положению он сейчас же велит «связи» согреть чайку, а потом сядет, смотрит на тебя дружелюбно и… молчит. Спросишь его что-нибудь, не спеша ответит, а потом опять молчит. Выпьешь кружку, другую в молчаньи, потом начнешь собираться домой.
— Ну, мне пора. Спасибо за угощенье. Хорошо поговорили, прощай…
— Прощай, заходи еще… — и вежливо проводит гостя до выхода.
Адъютант 4-го батальона Михаил Тыртов, молодой человек, веселый и не без остроумия, очень удачно представлял в лицах, какие оживленные разговоры, если бы представился к тому случай, могли бы вести между собой генерал Тилло и капитан Вестман.
Были, однако, у Тилло и крупные плюсы. Во вкусах и привычках он был прост и невзыскателен. Никаких «дворов» и «окружений» не заводил. Штаб его состоял из двух человек. Адъютантом его, с которым они отлично ладили, был капитан Всеволод Зайцев, офицер честно оттопавший первые два года войны младшим офицером и ротным командиром.
Прослужив в Преображенском полку безвыходно 24 года, в чисто офицерских делах Тилло всегда знал, что нужно было делать, что было «принято» и что «непринято», так что никаких сюрпризов ждать от него не приходилось. В этом отношении служить с ним было приятно.
Когда осенью 16-го года командующий армией Каледин хотел нас пополнить случайными и сборными прапорщиками, Тилло вместе со своим однополчанином и старинным приятелем гр. Н. Н. Игнатьевым, энергично этому воспротивился. Также, согласно с желанием офицеров, Тилло любезно отклонил братское предложение помощи офицеров гвардейской кавалерии, пополнявших в это время сильно расстроенные ряды гвардейской пехоты. Предложение кавалеристов отклонили только Преображенцы и мы.
Самым большим и пожалуй единственным ценным военным качеством Тилло было его олимпийское спокойствие и невозмутимость при всяких обстоятельствах. Смутить его душевный покой было совершенно невозможно. Помню, в конце августа, на походе, когда прекрасным осенним вечером мы остановились на лесной лужайке на привале и все офицеры сели обедать, немецкий летчик бросил на нас бомбу и по счастью не попал. Бросать бомбы тогда еще не научились. Снаряд упал в ста шагах от нашего стола. Все офицеры вскочили, некоторые с открытыми ртами. За столом остался сидеть один командир полка.
Летом 16-го года мы занимались позиционной войной под Луцком (июль — август), разнообразя ее жестокими, не для противника, а для нас, — атаками в лоб немецких укрепленных позиций, Стоход 15-го июля — Велицк 26-го июля. Вот картина боя перед Велицком, стоившим нам более пятисот чинов и пяти убитых офицеров. В таких атаках раненых бывал некоторый процент. Главные потери — убитые. Записано со слов участника атаки Владимира Бойе-ав-Геннеса. Смерть Льва Лемтюжникова и Михаила Пржевальского. В этот день были убиты оба брата Лемтюжниковы, Лев и Николай.
«Когда 10-ая рота, имея правее 9-ую, пошла в атаку, я видел Лемтюжникова между линиями. Затем, когда неприятельские пулеметы, скрытые в маскированных блиндажах, «рассеяли» атакующих и люди стали валиться, как подкошенные, я со связью оказался в воронке 6-ти дюймового снаряда, примерно в ста шагах от наших окопов. Пулеметы продолжали свою работу, выискивая и приканчивая уцелевших и раненых, которые решались начать ползти назад к себе в окопы. Двое раненых все же приползли к нам в яму. Второй не поместился, так что его перебитая нога торчала из ямы, а я старался держать ему голову повыше, чтобы кровь не приливала к голове при таком его неестественном положении. Затем одна из шрапнелей разорвалась совсем над нами и пуля попала ему в висок. Втащив его больше на себя, я стал выглядывать, чтобы сообразить обстановку, т. к. стали раздаваться крики о готовящейся контр-атаке.
Пулеметы продолжали та-та-та-та-та к я видел как ползущие раненые приканчивались в одиночку. Вдруг я увидел шагах в 15 вправо, не больше, ползущего Лемтюжникова. Наши глаза встретились и он как-то болезненно мне улыбнулся. Не успел я помахать ему пальцем, чтобы он не полз туда, куда он полз, а полз бы к нам, как пулемет сказал так-так. Помню как сегодня, что было только два так-так. И когда я инстинктивно отдернул голову вниз, это ведь трудно передать, это ведь часть секунды, но я видел как его глаза как-то ужасно открылись и голова сейчас же упала. Потом он больше уже не шевелился. Пржевальского видел еще кажется живым, но с огромной зияющей раной, как будто вся граната прошла насквозь».
После 26-го июля на тех же местах опять окопная война, до половины августа. Потом рытье плацдарма и неожиданный переход на Владимир-Волынское направление. Свинюхи-Шельвов-Корытница. Атака 7-го сентября, с таким же результатом, что под Велицком. Атака эта в другом месте у меня описана подробно. По нелепой подготовке к ней, она была единственная в своем роде. И опять, из полка атаковали две роты. И, пожалуй, к лучшему, что не атаковало больше.
И 15-го июля, и 26-го июля, и 7-го сентября Тилло лежал у себя в землянке. Но и то сказать, что он мог сделать? Отменить атаки он был не властен, а атаковать самому, в качестве последнего резерва, для этого тогда пожалуй не пришло еще время.
После атаки 7-го сентября несколько дней наша 1-ая дивизия стояла на старом месте. Моя 12-ая рота была без офицеров. Будучи командиром 10-ой роты, за ней «наблюдал» Бойе-ав-Геннес. 12 сентября была произведена перетасовка. Преображенцы и Измайловцы были отведены в тыл, в Скунченский лес, а на бывший Измайловский участок стала дивизия Туркестанских стрелков. 15-го сентября мы должны были повторить печальные опыты 3-го и 7-го и вместе с Туркестанцами «прорвать немецкие позиции». Веселый разговор. Вышло так, что немцы нас предупредили. 14-го числа с утра они начали пристрелку по нашему и по Туркестанскому участку. Били по окопам и по узлам ходов сообщения. Около 8-ми часов утра началось «настоящее». Был открыт «троммель фейер», т. е. барабанный огонь шрапнелью, гранатами бризантными и двойного разрыва, тяжелыми, 4-х, 6-ти и 8-ми дюймовыми и газовыми снарядами. Не считая легких, по нас палило 6–8 тяжелых батарей.
Офицеры, которые после этого огня уцелели, говорили, что никогда раньше ничего подобного они не видели. Все расположение Туркестанское и наше кипело как в котле трехсаженными черными пузырями. Грохот стоял оглушительный и одуряющий. Одним словом, «земля тряслась, как наши груди»… Кроме нас били по тылам, чтобы помешать подводу резервов. Часов около 3 дня, после беспрерывного шестичасового такого огня, Туркестанцы не выдержали и стали «драпать», сначала отдельными людьми, а потом и целыми ротами, оголив весь наш левый фланг. Наш штаб полка, при котором было знамя, а при нем знаменный взвод, стоял за самым стыком стрелков и нас, и когда немцы двинулись в атаку, было одно такое время, что между противником и нашим знаменем фактически никого не было. В этот весьма критический момент, как и раньше, ген. Тилло сохранил полнейшую невозмутимость, но все же из лежачего положения перешел в стоячее и пристегнул шашку. Много позднее, когда положение было полностью восстановлено, Тилло снова отстегнул шашку и опускаясь на бурку сказал полковому адъютанту: «А я уже собирался со связью идти в контр-атаку».
Положение было восстановлено исключительно благодаря непревзойденной стойкости наших молодцов. Ротам нашей второй линии, высланным наперерез отступавшим Туркестанцам, удалось их остановить. Самое же красивое дело выпало на долю нашего 1-го батальона, сидевшего в первой линии. Когда около 4-х часов дня немцы бросились на опустевший соседний Туркестанский участок, батальонный командир полковник Эссен, безбрежно спокойный «Карл», с вечной сигарой во рту, поручик барон Родриг Бистром, тонкий, белобрысый и умопомрачительно корректный командир Государевой роты и не отличавшийся тонкостью манер, командир 3-ей роты, капитан Алексей Орлов, он же Алеха, подняли свои полузасыпанные землей и одуревшие войска, или вернее то, что от них осталось, человек 80, и с диким криком «вдарили» атакующим немцам во фланг и в тыл. Несколько человек покололи, остальные кинулись назад.
Выше я писал, что немцы «бросились» на оголенный Туркестанский участок. Выражение «бросились», пожалуй, тут не совсем подходит. По словам Сергея Дирина, который накануне во второй раз принял 12-ую роту и всю эту картину наблюдал, немцы шли неохотно и вяло, подгоняемые сзади офицерами и унтер-офицерами. Размахивая револьверами и палками, начальство гнало в атаку «господскую расу», как гонят ошалелый скот.
Попутно Дирин рассказал забавный случай. Поздно вечером, часов в 9, когда огонь уже затих и стало совсем темно, вдруг он слышит, что с тыла, по разбитым ходам сообщения, а то и просто поверху, с треском и звоном, изрыгая пламя, несется на его роту какое-то невиданное орудие истребления. Когда орудие подскакало ближе, оказалось две ротные походные кухни. Дирин к ним: «Обалдели вы что ли? Куда вы прете? Тут первая линия, а впереди в 200 шагах немцы!?» Тогда с козел первой кухни слезает офицер и говорит: «Не беспокойтесь, капитан, дальше не пойдем. Здесь останемся. А часа через два все наши, кто жив остался, все сюда соберутся. Голод не тетка». И действительно, к утру в передних окопах Туркестанцев оказалось порядочно.
Утром 15-го полк сменили Преображенцы, 10-ую и 12-ую роты, занимавших все туркестанское расположение — Измайловцы.
В то же утро была получена телеграмма командующего армией Каледина, где он поздравлял полк и говорил, что на этом участке Семеновцы своей стойкостью и мужеством спасли положение. Последовали «высокие и богатые милости». На роту было дано по 10 Георгиевских крестов. Родриг Бистром был представлен к Георгиевскому оружию, офицеры 1-го батальона к «вне-очередным» наградам, а все прочие к «очередным».
После отбитой атаки немцев, фронт опять закрепился и, немного сблизившись, — на некоторых участках расстояние между нами и немцами было до 150 шагов — мы на тех же позициях простояли друг против друга до поздней весны. В тылу, как всегда в резерве, занимались и учились, а в боевой линии старались делать немцам всякие мелкие гадости «снайперами» и минами. У нас были получены особенные пули, свободно пробивавшие стальные щиты. В каждой роте такими пулями было снабжено несколько «охотников за черепами». Нужно, однако, честно признаться, что у немцев эта часть, как и всякая техника, была поставлена много выше нашей и наши потери от такого рода войны были крупнее ихних. Довольно много наших пострадало от немецких газовых снарядов, которых мы, не из гуманности, конечно, а по бедности вооружения, не употребляли.
Этой же зимой мы очень глупо потеряли двух прекрасных офицеров — Георгия Гребнера и Сергея Хренова. Гребнер был ротный командир, а Хренов — только что прибывший из Петербурга, едва обстрелянный прапорщик. Сами того не сознавая, они оба разыграли сцену на подобие ранения кн. Андрея на Бородинском поле: «Стыдно, господин офицер». Уже под вечер, шел обстрел наших передовых окопов минами. Я не знаю, какие мины бросали в эту войну, но в первую германскую полет этих мин, особенно в сумерки, можно было легко проследить. И если она летела на тебя, рекомендовалось немедленно же припадать к матери сырой земле. Стыдного тут, разумеется, ничего не было, т. к. валились на землю не в панике, а вполне сознательно, в качестве, «применения к местности». Когда начался обстрел, люди все сели в блиндажи, а в окопах на местах стояли только часовые и офицеры. Когда летела та мина, которая стоила им жизни, Гребнер, который неважно слышал, очевидно ее не видал и, несмотря на то, что ему кричали, остался стоять во весь рост. Младший же офицер, опять-таки по-видимому решил, что если ротный командир стоит, то ему ложиться тоже неловко. «Стыдно, господин офицер!»… Мина разорвалась очень близко и силой взрыва им обоим снесло черепа.
Все эти длинные и скучные месяцы окопной войны, осень и зима 1916–1917 года, мы, без боев, регулярно теряли по 10–15 человек в день ранеными, убитыми и больными.
П. Э. Тилло неукоснительно лежал в своей землянке на бурке и, будучи поклонником закона сбережения энергии, проявлял минимум деятельности.
О том, что происходило в это время в столице, — «министерская чехарда»: премьер Штюрмер, министр Протопопов, Распутин — обо всем этом доходили слухи и до фронта, но интересовались этим мало и чем ближе к первой боевой линии, тем меньше.
2-го марта пронесся слух о революции в Петербурге и об отречении государя, а на следующий день он подтвердился официально.
Тилло собрал полк, и, прочел телеграмму командующего армией. На следующий день была назначена присяга Временному Правительству.
* * *
Человек безвольный и безцветный, император Николай Второй популярностью среди офицеров пользоваться не мог. Он не умел ни зажечь, ни воодушевить людей и процарствовал 21 год, живя так сказать «на капитал».
Не могу забыть, как я последний раз ему представлялся. В самых первых числах июня 1911 года, мы все офицеры, окончившие в этом году высшие военные учебные заведения, кроме Военной Академии, которая представлялась отдельно, должны были в 11 часов утра прибыть на Царскосельский вокзал, где нам был подан особый поезд. На станции «Царское Село» нас ждали певческие линейки (на них обыкновенно возили придворных певчих) и другие придворные экипажи и через 10 минут мы уже подкатили к одному из подъездов большого Екатерининского дворца. Было нас офицеров человек 120. Все были одеты в походные летние мундиры, у кого были — при орденах, и у всех на правой стороне труди новенький академический знак. У инженеров серебряный, у артиллеристов золотой, у юристов серебряный с золотым столбом «закона» и т. д. В большом Екатерининском зале построились в одну шеренгу, на правом фланге Инженерная академия, левее Артиллерийская, за ней Юридическая, дальше Интендантская, и, наконец, на самом левом фланге, пять человек нашего выпуска из Восточных Языков. Офицеры были самые разнообразные, в самых разнообразных формах, в чинах от капитана и до поручика. Но у всех было одно общее. У всех в глазах светилась сдержанная радость и спокойное удовлетворение после хорошо исполненного трудного дела. Каждый из них, ценою трехлетнего упорного труда, после многих волнений и огорчений, наконец, выбился из многотысячной серой офицерской массы, «выбился в люди» и обеспечил себе на будущее сносное существование. Многие из этих офицеров были женихами, которые откладывали свадьбу «до окончания академии». Эти люди в тот день были, конечно, самые счастливые. Как бы то ни было для каждого из этих 120 офицеров этот ясный свеженький июньский день был знаменательный день и можно было поручиться, что никто из них этого дня не забудет до самой смерти. Можно было также поручиться, что если бы в этот день царь сказал им не речь, а всего лишь несколько слов, но те, которые нужно, они бы их также никогда не забыли.
Наконец, издалека по анфиладе послышались шаги и в дверях показался государь, в сопровождении, министра двора, старого графа Фредерикса, дворцового коменданта, генерала Воейкова, и дежурного флигель-адъютанта.
Полковник постоянного состава Инженерной Академии, который был у нас за «воспитателя» и стоял на правом фланге, громко сказал: «Господа офицеры!» Государь нам поклонился и мы из строя ему ответили. Он начал обход. Подошел к правофланговому офицеру.
— Вы какой бригады?
— 3-ей Гренадерской Артиллерийской бригады, Ваше Императорское Величество!
— Ваша стоянка в Москве?
— Так точно, Ваше Императорское Величество.
Кивок головы, офицерский полный поклон и к следующему:
— Вы какого батальона?
— 16-го Саперного батальона, Ваше Императорское Величество.
И так далее и так далее, все 120 человек. С теми, кто был на японской войне и имели боевые ордена (таких было несколько), разговор велся более осмысленный. Со всеми же остальными это была длинная, нудная и никому ненужная канитель. Продолжалась она часа полтора. Дойдя до меня — я стоял последним и во всей партии был единственный гвардеец, — царь, увидев знакомую форму, остановился и стал спрашивать о полку и об известных ему офицерах. С видимым облегчением на эти легкие темы он говорил со мной минуты две.
После этого он вышел на середину, потеребил манжету верхней частью руки разгладил усы и своим отчетливым голосом сказал несколько слов.
Если бы умел он хоть немножко играть на человеческих душах, вот что следовало бы ему сказать этим офицерам:
«Господа, ваши труды увенчались полным успехом. Перед нами открыта широкая дорога. В нашей армии со временем вы будете занимать самые большие и самые ответственные должности. В этот важный и счастливый для вас день, говорю вам: не гонитесь за карьерой и никогда ни при каких условиях не вступайте в сделки со своей совестью. Вас ждут соблазны и искушения, но пусть чувство долга будет для вас всегда мерилом того, что можно и чего нельзя. Уверен, что на служение Родине вы отдадите все ваши силы. Желаю вам успеха на этом трудном, но славном пути!»
И если бы он так сказал, какое оглушительное «ура» крикнули бы ему все эти офицеры.
К сожалению, ничего даже похожего на это сказано не было. Сказано было текстуально следующее:
«Желаю вам с пользою применить ваши знания, — и повернувшись к нам, восточникам, — а вам — ваши языки».
После этой речи государь, как писалось в официальных отчетах, «удалился во внутренние аппартаменты», а нас провели в соседний зал, где был приготовлен холодный завтрак «а ля фуршет», иначе говоря такой, который естся стоя.
Украшение русской литературы, роман Л. Толстого «Война и мир», я в первый раз прочел, когда мне было 14 лет. Сколько раз я его перечитал с тех пор, сказать не берусь. Может быть 10, может быть 15 раз. От времени до времени читаю его и теперь и думаю, что надоесть он мне никогда не сможет. Одна из любимых глав, это описание того, как Павлоградский полк, в конном строю, встречает Александра I. Молодой Ростов, сидя на Бедуине, кричит «ура» подъезжающему императору, кричит с восторгом, с самозабвением, до боли, желая этим криком повредить себе… Николай Ростов в ранней молодости был восторженный юноша. Но по роману видно, что не один только Ростов так кричал «ура». С одушевлением кричали все Павлоградцы, и офицеры и солдаты. Обожание «вождя» свойственно человеческой природе.
В конце декабря 14-го года император Николай II, вблизи Варшавы, под Гарволином делал смотр Семеновскому полку. Была оттепель. Переминаясь на грязной земле, мы ждали часа два. Наконец, когда уже стало смеркаться, подошли царские автомобили. Из первой машины вышел маленького роста полковник. На помятых и сплющенных (4 месяца возились в обозе) трубах, шестнадцать музыкантов (остальные были перебиты, исполняя в боях должности санитаров) заиграли гимн: «Боже, Царя храни». Своим привычным жестом государь разгладил усы и поздоровался. Ему ответили и закричали «ура». На этого, идущего по фронту низенького с серым и грустным лицом человека, некоторые смотрели с любопытством, а большинство равнодушно. И «ура» звучало равнодушно. Никакого воодушевления при виде «вождя» мы тогда не испытывали. А воинам нужно одушевление и чем дольше они воюют, тем оно нужнее.
До первой германской войны подавляющее большинство кадрового офицерства были монархисты. Быть монархистом нас никто не учил и о преимуществах монархического строя над республиканским нам никто из начальства никогда не говорил. Касаться этого вопроса начальство попросту боялось. Монархистами мы были по традиции и по инерции. С десятилетнего возраста в «царские дни», а их было 10 дней в году, мы ходили на торжественные молебны, в этот день ели вкусный обед, а вечером посылались в театры. Царь был необходимая принадлежность русского быта. И мы сами, и наши деды и прадеды все родились при царях. Русскую историю мы привыкли помнить по царствованиям. Почти беспрерывно цари правили Россией с Иоанна III, т. е. ни много ни мало как с лишком 500 лет. И вот в один прекрасный день, совершенно неожиданно, узнать, что царь из русской жизни выпал, было дико и странно. Никто не горевал, но первые дни люди ходили как потерянные. Пребывание без царя было не столь неудобно, сколько непривычно. Впрочем великое событие, кроме морального эфекта, никакого действия на офицеров не оказало. За исключением кажется одного, кн. Сергея Кудашева, все послушно присягнули Временному Правительству и, с царем или без царя, порешили вести войну «до победного конца».
Но когда еще через несколько дней до полка дошел «приказ No. 1» о создании полковых комитетов и выборном начальстве, всем стало ясно, что дальше так воевать нельзя и что война кончена. Уехало в тыл еще три офицера, правда не из самых строевых. А остальные, остальные стиснули зубы и стали пытаться служить при новых порядках, «служить не за страх, а за совесть» и не только «не щадя живота» (этого они уже давно не щадили), но не щадя и самолюбия.
Генерал Тилло встретил революцию, как и все в жизни, молча. По своему составу выбранный комитет оказался вполне приличным. Попали в него и офицеры. Было там много лишних разговоров, но бессмысленней злобы и желания сводить счеты, определенно не было. Комитет всегда можно было «уговорить» и нашлись офицеры, которые неожиданно обнаружили у себя таланты «народных трибунов». Говорили о «верности союзникам», о «войне до победного конца» и все это пока еще действовало. Все офицеры были переизбраны. В то время, когда во всей нашей армии шли зверские расправы с офицерами, когда их убивали, подымали на штыки и штыками же распинали и когда такие дела газеты весьма деликатно называли «эксцессами», у нас в полку все шло мирно и спокойно. Без «эксцессов» обошлось у нас не только на фронте, но даже и в Запасном батальоне. Вот когда пожали офицеры, плоды своих трудов, своей заботы о солдатах, своего братского и справедливого к ним отношения и того уважения, которое они у них себе заработали. Теперь об этих временах можно вспомнить если не с удовольствием, то с удовлетворением. Но переживать их было тяжело.
* * *
В апреле 1917 года генерал Тилло сдал наш полк и получил в командование 1-ую бригаду 1-ой гвардейской пехотной дивизии, «Петровскую бригаду», полки Преображенский и Семеновский.
Командующим нашим полком был назначен полковник А. В. Попов.
А. В. Попов вышел в полк в 1900 году из Павловского училища и прошел в нем службу от младшего офицера до командующего полком. Был полковым адъютантом. На войну вышел командиром Государевой роты и два года ею командовал. В 1916 году он принял 4-ый батальон, которым и командовал до самой революции. Отец А. В. Попова совершенно так же всю свою жизнь прослужил в нашем полку, в Турецкую войну командовал Государевой ротой и Александром II был сделан флигель-адъютантом.
Попов был один из трех-пяти наших офицеров, которым уже не знаю посчастливилось ли или не повезло с самого выступления с полком и до самого конца ни разу не быть раненым. И это ни на один день не уходя из строя и активно участвуя во всех боях, в которых участвовал полк. Он, сколько помнится, даже не ездил в отпуск, а в Петербурге у него жила мать, у которой он был единственным сыном, и сестра. Любовь и преданность этого человека полку были совершенно беспредельны, совершенно также, как его самоотвержение и чувство долга. К концу войны он уже явно устал и измотался. Он плохо спал и переносить тяжелый артиллерийский огонь ему стоило все больших и больших усилий. Начальство и доктора посылали его в тыл, в отпуск. Но ни в какие отпуска он ехать упорно не желал, от всех других мирных должностей отказывался и на посту своем оставался до самого конца. На таких офицерах, как он, держалась старая царская армия. Это были ее столпы и украшение.