Внутренняя жизнь, собрание, порядки

Внутренняя жизнь, собрание, порядки

Во внутренней полковой жизни, т. е. во всем том, что не касалось строевой службы, общество офицеров управлялось самостоятельно. По традиции, также как водилось на военных кораблях, командир во внутреннюю офицерскую жизнь не вмешивался, особенно если он был не из «своих». На кораблях председателем «кают-компании» был «старший офицер», хозяин корабля. У нас эту должность занимал «старший полковник», председатель «общего собрания» и «суда чести». Это был главный полковой авторитет по всем делам, не касающимся службы. Если офицер проштрафился в чем-нибудь легком, старший полковник мог сделать ему легкое «наддрание», отозвав его в сторону тут же в Собрании. Если дело было более серьезное, он мог потребовать офицера к себе на квартиру. В зависимости от важности разговора и характера полученного приглашения, к старшему полковнику нужно было являться или в сюртуке при шашке с фуражкой и надетой левой перчаткой, или в «обыкновенной форме». Тут, неуютно себя чувствующего офицера, принимали в кабинете, или стоя, или сажали. И всегда как-то выходило, что во время этого разговора, за закрытой дверью в соседней гостинной, маленькие дочки полковника играли упражнения на рояли.

Старший полковник не выбирался. Это был старший из штаб-офицеров в полку, часто уже не командовавший батальоном. Так как, производство в полковники велось по дивизии, то бывали годы, когда их был сверх-комплект. Был один такой период, когда у нас в полку было восемь полковников. При таких порядках в старших полковниках можно было сидеть три-четыре года, — как сидели у нас Баранов и Левстрем, показавшие на этой должности высокий класс, — или несколько месяцев. Когда старший полковник уходил в отставку, что случалось редко, или получал армейский полк, если его любили, ему устраивали грандиозные проводы.

Теперь, по какого рода делам можно было иметь удовольствие беседы со старшим полковником? По самым разнообразным. Замечено, например, что офицер неряшливо одевается. Одеваться с иголочки, отнюдь не требовалось, но ниже известной нормы тоже не рекомендовалось. В публичном месте, или на улице, офицер был замечен в обществе явно неподходящей особы. Подчеркиваю, явно. Некоторые офицеры были членами первых четырех петербургских клубов. Яхт-клуба, Нового клуба, Английского и Сельскохозяйственного. Если бы стало известно, что офицер ведет там крупную игру, старший полковник мог бы призвать его за это к порядку. Времена «Пиковой Дамы» и нашего однополчанина Долохова давно прошли и быльем поросли. В те времена даже гвардейские офицеры не стеснялись играть «наверняка». «Пехотный капитан удивительно штоссы срезывает», жаловался И. А. Хлестаков. Между прочим, в те времена и тем же самым занимались и английские гвардейцы. См. роман Текерея «Ярмарка тщеславия». В наше время азартные игры офицерам были строжайше запрещены, а о том, чтобы применять в этом деле искусство, никто никогда об этом и не слыхивал.

За «неприличные гвардии офицеру поступки», таковой мог быть переведен в армию. В прежнее время это делалось в наказание и по приказу начальства. В наше время старший полковник, посоветовавшись с другими полковниками, и доложив об этом командиру полка, мог предложить офицеру подать рапорт о переводе в любой армейский полк, по желанию, и с самой приятной стоянкой. Устраивалось это через Главный штаб, где у всех полков были свои люди.

Помню два таких забавных случая перевода по домашним и по климатическим обстоятельствам. Один имел место в Преображенском полку, другой у нас. В 1905 году из Павловского училища в Преображенский полк вышли трое: Елагин, Квашнин-Самарин и Граве. Николая Граве я знал с десятилетнего возраста. Был он довольно способный и шустрый мальчик, но совершенно без царя в голове, что называется шалый, и если находил на него стих, то способен был выкидывать штуки самые невероятные. И даже не в пьяном виде, он почти ничего не пил, а так, здорово живешь… В то время служил в Преображенском полку капитан граф Литке, один из «столпов» своего полка, довольно холодный и высокомерный мужчина, безукоризненных манер, молодежь державший на расстоянии. Между прочим, во главе своего батальона он был доблестно убит в самом начале войны. Никому из молодых офицеров, а в особенности из свеже-выпущенных, никому из находившихся в здравом уме и в полной памяти, фамильярничать с графом Литке и в голову бы не могло прийти. Но Николай Граве был молодец на свой образец. Как-то раз Литке без сюртука играл с кем-то на бильярде. Граве вертелся тут же. Раззадорила ли его холодная важность и размеренность движений Литке, или не мог он хладнокровно вынести вида тонких ног графа, расставленных иксом — в этот момент, он как раз целил трудного шара в лузу — но Граве во мгновение ока весь собрался, он был отличный гимнаст, присел на корточки и незаметно просунул голову между Литкиных ног. В следующее мгновение граф Литке сидел уже у Граве на плечах, отчаянно чертыхаясь и толстым концом кия колотя его по голове. Но шутнику и этого показалось мало. Очевидно воображая себя в корпусе, где ему случалось откалывать и не такие штуки, он с криком «ура» и с графом Литке на плечах, прогалопировал кругом всего бильярда и только тогда спустил его на землю. После этого случая Граве в Преображенском полку из обращения исчез. На войну его, впрочем, опять приняли, но и там, сколько помнится, он оказался не ко двору.

Другой случай был с нашим офицером Евгением Фогтом, который был на выпуск старше меня. Фогт свое общее образование получил в Училище Правоведения, куда поступил 10-ти лет. Учился он плохо, постоянно сидел наказанным, но был любим товарищами, с которыми при случае жестоко дрался. В полку Фогта тоже любили за его евангельскую доброту, прямоту и рыцарский характер. Был он очень компанейский молодой человек и сидеть в Собрании, за вином, было для него первое удовольствие. Случалось ему и перекладывать. Худой, длинный, сутулый, с носом в виде клюва, с близорукими прищуренными глазами, всегда в сильном пенсне, строевыми качествами он не блистал, по среди солдат был популярен за простоту и незлобивость. По причине своей непрезентабельности, дамского общества он избегал, а жил с двумя пожилыми сестрами, которые в нем души не чаяли. В спокойном состоянии Фогт бывало мухи не обидит, но если заденут его за живое, он мог полезть на стену.

Как-то раз после вечерних строевых занятий, на которых он уныло слонялся по казарме, поминутно смотря на часы, решил он поехать на картинную выставку. Он любил и хорошо понимал искусство. На выставке он неожиданно столкнулся со старым правоведским товарищем, которого совершенно потерял из виду. В младших классах училища в белом доме на Захарьевской улице, он с ним дрался чаще, чем с другими. Тем не менее обрадовались они друг другу искренно. Осмотрели выставку, обменялись впечатлениями и сразу же сцепились. Фогт был страстный поклонник французских импрессионистов. Товарищ признавал живопись исключительно реалистическую. Все же при выходе Фогт пригласил, товарища в Собранье обедать. Тот с радостью согласился. Для всякого «вольного», иначе говоря, статского, пообедать в Собрании Семеновского полка была большая честь. В Собраньи у высокого стола приятели основательно закусили и еще более основательно выпили водки и сели обедать. Фогт спросил бутылку красного, потом велел подать шампанского, сначала одну, а потом и другую бутылку. Перед кофеем перешли на коньяк. Как всегда в обыкновенные дни в Собраньи было человек пять офицеров, которым гость, как полагалось, был представлен. Наконец офицеры разошлись и приятели остались одни. Слегка уже ватными языками, они вели мирную беседу, которая вспыхивала бенгальским огнем лишь тогда, когда разговор заходил о живописи. Фогт с пеною у рта утверждал, что Ренуар и Сезан великие художники, насчет Матисса еще можно иметь сомнения, но первые два суть непревзойденные мастера… Собеседник, ядовито усмехаясь, говорил, что за одну картину Репина он отдаст всю эту жалкую французскую мазню.

Наконец приятели встали из-за стола и, стараясь идти твердо, направились к выходу. По дороге решили приятный вечер кончить в театре. Была зима и на Фогте была фуражка и николаевская шинель, а на приятеле меховое пальто и котелок. У подъезда Собрания сели на хорошего извозчика и покатили по Гороховой. На беду разговор опять зашел о живописи. И когда подъезжали к Семеновскому мосту, страсти уже кипели ключом. Когда же доехали до Синего, то надо думать, что о французской живописи приятель выразил мнение столь чудовищное, что вынести его Фогт оказался не в силах. Он остановил извозчика, встал во весь рост и сделал попытку сойти. Потом что-то вспомнил, — очевидно старые правоведение времена, — повернулся к собеседнику, поднял кулак, и нахлобучил ему котелок на уши. Всю эту сцену видел постовой городовой, который записал номер извозчика и в донесении начальству не забыл упомянул, что офицер был высокий, бледный, в пенсне и в фуражке Семеновского полка. Полицмейстер «доверительно» сообщил о происшествии командиру полка. Через два дня Фогт был вызван к старшему полковнику и ему было предложено уйти. Бедняга плакал, говорил что его жизнь кончена, что кроме полка у него в жизни ничего не осталось, что было правдой, но ничего уже поделать было нельзя. Он перевелся в Севастополь и еще через год снял форму и ушел в запас.

Умереть бедняге Фогту все же посчастливилось в рядах родного полка. В день объявления войны он в пиджаке явился в полковую канцелярию и Христом Богом стал умолять, чтобы его взяли в поход. Его взяли и поставили на взвод. Плохо слыша и еще хуже видя — у него открылись зачатки куриной слепоты. — постоянно теряя свои окуляры, которые солдаты ему искали, он два месяца прошлепал на взводе, не принеся Российской армии никакой пользы и никакого вреда врагу. По своим физическим качествам воин он был самый никудышный. Наконец, в полковом штабе решили выдумать Фот должность и назначили его «начальником команды по сбору винтовок». В это время в винтовках начинал уже чувствоваться острый недохват и приказано было во всех полках образовать такие команды, чтобы подбирать ружья у убитых, отбирать их от раненых и вообще вести им самый строгий учет. Когда адъютант Соллогуб сказал Фогту о его назначении на нестроевую должность, тот пришел в раж.

— Что, я, винтовки подбирать?! Вы меня еще что-нибудь подбирать заставите! К чорту! Не желаю! Я не для того в полк вернулся, чтобы вы меня старшим мусорщиком назначили!

— Не говори вздора, Фогт… винтовки — не мусор. Я тебе, как адъютант, передаю официально приказание командира полка. Это боевой приказ, а за неисполнение боевого приказа ты сам знаешь, что полагается!

— А я тебе говорю, к чорту! Расстрелять вы меня можете, а унижать себя я никому не позволю! Назначения этого я не принимаю, слышишь, не принимаю! И можешь докладывать, кому угодно, хоть верховному главнокомандующему. Не желаю и не принимаю! К чорту!

Этот разговор происходил под вечер 10-го октября, когда наши роты уже вели памятный бой под Ивангородом. Вне себя от обиды и оскорбления, глотая слезы бешенства, Фогт в полутьме побежал на выстрелы по направлению к цепям. К местности он не применялся, убьют — тем лучше, а спотыкаясь и падая бежал по открытому. Как только дойдет до цепей, он ляжет между солдатами и начнет стрелять. Если ему не позволяют драться офицером, то сражаться рядовым в цепи ему запретить никто не имеет права. Но до цепей бедняга Фогт так и не дошел. Не дойдя до них нескольких десятков шагов, он был убит разрывной пулей в грудь.

Такие стремительные уходы, как Граве или Фогта, были чистенькие уходы. К сожалению, чаще всего уходы были менее невинные и происходили главным образом из-за денег. Случались они обыкновенно в первые два, три года службы. И практика показала, что если юноша этот срок выдерживал, то можно было надеяться, что он будет служить прочно. Запутывалась молодежь чрезвычайно легко и по причинам самым понятным. В простом корпусе или в Пажеском, что в этом случае было совершенно все равно, молодой человек учится, получает от отца карманные деньги, но никакой самостоятельной жизни не ведет. Он ученик, каждый шаг его регламентирован и вся его жизнь проходит под надзором. И вот, в один прекрасный день, без всякой подготовки и без всякого переходного периода, этот юноша надевает форму офицера и со среды на четверг становится взрослым, самостоятельным человеком. Он занимает не простое, а привилегированное положение. В публичных местах ему оказывают почет и уважение. В ресторанах его встречают с поклонами. В магазинах ему верят в кредит. Хорошо, если поблизости есть отец или старший брат, который сможет его во время остановить. А если этот юноша служить в столицу приехал один… Есть, конечно, полковые товарищи, но чтобы сойтись с молодым человеком и узнать его, а тем более влиять на него, нужно время. Да и сама молодежь обыкновенно очень ревниво оберегает свои права взрослого человека и в свою интимную жизнь чужих пускать не любит. За первые три года моей службы, запутавшись материально, из нашего полка вылетело по крайней мере пять человек. Один был пойман в том, что брал дорогое вино из Собранья на запись, а потом со скидкой продавал его в лавку. Другой похожую комбинацию проделывал с роялями. Брал их на прокат, а затем закладывал. Третий безнадежно опутал себя ростовщическими векселями. Как скоро такие деяния выплывали наружу, авторы их приглашались к старшему полковнику, а затем бесследно исчезали.

Как и у всякого человеческого существа, расходы офицера состояли из квартиры, одежды, еды и удовольствий. В столичном городе Санкт-Петербурге квартиры стоили сравнительно очень дорого. Помню, что за нашу маленькую квартиру, всего из четырех комнат и кухни, правда, с красивым подъездом и со швейцаром, и с окнами, выходившими на Екатерининский канал, мы с женой платили 130 рублей в месяц. За те же деньги в Париже можно было иметь «апартаман» вдвое больше, а в Риме целое «палаццо». Лет за десять до моего выхода в Полк, конечно, не казною, а при помощи полученного большого долгосрочного кредита, для наших офицеров был выстроен отличный каменный дом, который почему-то назывался «офицерский флигель». Русское значение не русского слова, «флигель», это отдельная небольшая постройка, состоящая при большом доме. «Флигеля и службы». Своему скромному имени наш дом нисколько не соответствовал, т. к. имел три высоких этажа, пять подъездов, занимал целый квартал и выходил на четыре улицы. Передний фасад — немного отступя от улицы — перед ним было разбито что-то вроде маленького сквера, — выходил на Загородный проспект и смотрел через него прямо в окна Обуховской больницы. Левая сторона выходила на Рузовскую улицу, а правая на канал, соединяющий Фонтанку с Обводным каналом. С этой стороны можно было любоваться хорошеньким и тогда только что недавно выстроенным Царскосельским вокзалом и немного дальше, вправо, — царским павильоном. Государя Николая II, в его редкие выезды из Царского Села, обыкновенно возили по этой дороге, из павильона по каналу или дальше по Фонтанке. С точки зрения царской охраны, путь этот имел те удобства, что по этой дороге публика обыкновенно не ходила и не ездила. Задний фасад нашего дома выходил на так называемый «Банный переулок». За ним помещалась наша полковая баня и казармы нашего 4-го батальона и нашей 12-ой роты. На большом дворе нашего дома, сзади, имелось помещение для солдат-конюхов, а дальше конюшни и экипажные сараи. Все офицеры, кому полагалось, держали верховых лошадей, а некоторые и упряжных. Автомобиль имелся один на весь полк, одна из первых моделей шарабана с высокой ручкой для управления, ходившей направо и налево. Такие шарабаны в автомобильных музеях по возрасту занимают теперь второе место. Перед самой войной в сараях появилось еще два автомобиля, но уже почти современных, Балтийского завода.

С виду наш офицерский дом был очень красив, а внутри чрезвычайно удобен. На всех пяти подъездах, — два по фасаду, один по Рузовской и два по каналу, — имелись телефоны и швейцары, наши же солдаты, облеченные в длинные швейцарские ливреи и фуражки с позументом. Нельзя сказать, чтобы они были переобременены работой. Единственная их обязанность была убирать подъезд и лестницу и отвечать на телефонные звонки. А так как все жильцы им месячно всегда что-то презентовали, обыкновенно не меньше рубля, и все, кто имели привычку возвращаться поздно, имели свои ключи, то жизнь эти молодые люди вели самую приятную и спокойную.

В офицерском доме квартиры имелись трех классов. Самые маленькие — для младших офицеров. Состояли они из большой передней, двух светлых комнат, — окна всюду были большие и потолки высокие, — уборной, ванны с колонкой, и большой кухни. Комнаты были или одинаковые, не сообщающиеся, или сообщающиеся, одна маленькая, спальня и большой кабинет. Все было расчитано и продумано основательно. Такая благодать, трудно поверить, стоила 25 рублей в месяц. В этих великолепных квартирах молодежь жила или поодиночке, с соответствующей обстановкой, или, кто имел более спартанские вкусы — по двое. Забыл сказать, что в те же 25 рублей входило электрическое освещение и дровяное отопление ад-либитум..

Еще выше классом были «квартиры ротного командира». Они предназначались для женатых. Эти, кроме двух уборных, ванны, кухни и маленькой комнаты для прислуги, состояли из четырех больших комнат. Квартиры эти, также с освещением и отоплением стоили 45 рублей в месяц. Самые великолепные были квартиры «штаб-офицерские». Их было всего три и в них, кроме всех необходимых дополнений, имелось шесть больших и светлых комнат. За пользование этими дворцами взималось 65 рублей в месяц. У командира полка через улицу был свой дом, деревянный, одноэтажный, старый, построенный еще при Александре I, по своему очень красивый. Мне случалось бывать в гостях у Преображенских офицеров. Их офицерский дом на Кирочной был много хуже нашего. Те из наших молодых офицеров, которые не жили с родителями, обыкновенно селились в офицерском доме и чувствовали себя там очень удобно. Молодежь жила преимущественно на 1-м и на 5-м подъезде. Было там шумно и непринужденно. До глубокой ночи раздавалась музыка и на визиты дам там смотрели сквозь пальцы.

Подъезды 2-ой, 3-ий и 4-ый, главные, считались солидными подъездами. Там жили полковники и капитаны, люди семейные и положительные и атмосфера там была строгая. Нужно все же отметить, что в офицерском доме полковники и капитаны жили не все. Имелись люди настолько избалованные, что считали, что жить там тесно, неудобно, что все слишком друг у друга на виду и что поэтому приятнее жить на частной квартире в городе. Это были те, для которых лишние сто рублей в месяц были не деньги.

Из вышесказанного явствует, что квартирный вопрос был у нас разрешен как нельзя лучше. Главная часть офицеров жила в районе полка, в 5 минутах ходьбы от своих рот, была помещена не только хорошо, но почти роскошно и платила, за это сущие гроши.

Вопрос одежды был поставлен хуже. В старой царской армии обмундирование было дорогое и сложное, особенно в гвардии. О гвардейской кавалерии и говорить не приходится.

Когда я в 1905 году вышел в полк, в виде парадной одежды у нас была барашковая шапка с андреевской звездой и длинный мундир с косым бортом, кучерского покроя. Форма эта была введена при Александре III, который никаких лишних украшений и ярких форм не любил. Этот кучерской мундир с широкими, шароварами и высокими до колен сапогами гармошкой, при его огромном росте, рыжей бороде и грузной фигуре, был единственная военная форма, которая его не безобразила. В его глазах эта форма имела еще одно достоинство, это то, что ближе всех других подходила к русской национальной одежде. В 1908 году военный министр Сухомлинов, человек пустой и легкомысленный, убедил императора Николая II, которого убедить во всем, что не касалось ограничения самодержавия, было чрезвычайно легко, ввести в войска старые формы времен Александра II. Казалось бы в то время имелось в нашей армии немало других нужд, которые следовало спешно удовлетворить и много других вопросов, которые требовали скорого разрешения. Можно было бы, например, заняться увеличением числа тяжелой артиллерии или пулеметов, но с этим решено было повременить. Было спешно приступлено к переодеванию всей армии и сколько на этот маскарад было зря выброшено казенных денег — страшно подумать. У солдат хоть нижняя часть туловища осталась неприкосновенной. Офицерам же всю парадную форму пришлось переменить с ног до головы. На головы вместо барашковых шапок надели кивера с белыми султанами, которых единственное оправдание было то, что они были исторические. «Кто кивер чистил весь избитый»… и «веют белые султаны как степной ковыль»… Но ведь историческими были в свое время и петровские треухи и павловская пудра и косы… Туловище одели в тесный, короткий двубортный мундир, с двумя рядами пуговиц. В парадных случаях на этот мундир нацеплялся красный лацкан. Старые мундиры всем пришлось выбросить, т. к. переделывать их на новые было невозможно. Пришлось выбросить и шаровары. При старой форме они носились очень широкие. При новой — это были почти рейтузы. Пришлось выбросить и сапоги. Сапоги шагреневые или лакированные, с твердыми голенищами, которые носились в коннице, были у нас не в чести. Когда в 90-х годах в. кн. Константин Константинович командовал Преображенским полком, он завел моду на длинные, мягкие лакированные сапоги, которые на ноге делали множество складок, на подобие неправильной гармошки. Когда эти сапоги натянешь на деревянную колодку, а иначе как на колодке их нельзя было держать, сапог длинною получался больше метра. Носили эти сапоги с довольно высокими каблуками. При введении новой формы эти сапоги также пришлось выбросить, т. к. к новому мундиру они не подходили. С новым мундиром стали носить обыкновенные полумягкие лакированные сапоги, с двумя или тремя складками.

После введения новой формы, комбинации офицерской одежды получились следующие. В зависимости от случая, офицер мог облечься в парадную форму, что обозначало: кивер с белым султаном, мундир с красным лацканом, эполеты, нагрудный знак (сначала он существовал только в Петровской бригаде, кажется в 1910 году его ввели во всей пехоте), ордена, у кого были, серебряный пояс, т. наз. «шарф», шаровары, высокие сапоги, белые замшевые перчатки и, конечно, шашка, которая носилась всегда. За парадной шла «караульная форма». Это обозначало: кивер, но уже не с султаном, а с «помпоном», мундир без лацкана, погоны, шаровары и высокие сапоги. Нагрудного знака, не полагалось, но зато носился револьвер, на ремне под шарфом и с серебряным шнуром вокруг шеи. Существовала еще «обыкновенная форма». Она надевалась при явке начальству, преимущественно для разносов, в церковь, на панихиды, вынос плащаницы и т. п. Состояла она из того же мундира без лацкана, кивера с помпоном, при нагрудном знаке, шароварах и высоких сапогах. Была еще «бальная форма». Тот же мундир без лацкана, кивер с помпоном, длинные штаны и маленькие лакированные ботинки. Эту форму, довольно элегантную, можно было надевать и на парадные обеды.

Вместе с киверами и лацканами, в 1917 году отошел в историю русский офицерский сюртук, одежда очень несовременная и для ношения очень неудобная, но с которой связано много воспоминаний. На Бородинском поле на скамейке в расстегнутом сюртуке сидел Кутузов. На военном совете в Филях в сюртуке был начальник штаба Беннигсен. Не даром сидевшая в это время на печи девочка Малаша про себя называла его «длиннополым». В сюртуке с огромными по тогдашней моде эполетами, нарисован Тенгинского пехотного полка поручив Лермонтов. В «Герое нашего времени» штабс-капитан Максим Максимыч по Военно-Грузинской дороге идет за повозкой «в сюртуке без эполет». Была и такая форма и носилась очень часто, так как погон тогда не существовало. Во времена Николая I и раньше воротники на сюртуках носили очень высокие, но с прямыми острыми углами Застегнутый на все крючки, такой воротник сплошным хомутом охватывал шею и подпирал щеки. Зато сюртук разрешалось расстегивать, чем тогдашний офицеры и пользовались. Чтобы высокий воротник не слишком резал шею, в виде галстука, шею обматывали черной шелковой косынкой, a под сюртук надевали белый жилет. В наше время углы воротника закруглили, чем сделали сюртук более удобным для ношения, но зато исчезла милая шелковая косынка и заменилась простым шелковым язычком, который носился на воротнике на резинке вокруг шеи. На практике, так как воротники и у нас носились очень высокие, и под ними крахмального воротничка было не видно, этот галстук часто заменялся простым шелковым лоскуточком, который пришивался изнутри прямо к воротнику. Официально исчезли и расстегнутые сюртуки. Неофициально, в интимной компании, в память прошлого, мы сюртуки все же расстегивали, а под ними, как и в старину, носили высокие пикейные жилетки с золотыми пуговицами. Так как не только полы были на красной подкладке, но и борты гвардейского сюртука были подбиты красным сукном, расстегнутый сюртук с белой жилеткой и с черным маленьким галстуком, была красивая элегантная форма. С мундиром и сюртуком рубашки полагалось носить белые. Надеть под мундир или под сюртук цветную рубашку было преступление. Во всех армиях существовали свои «военные щеголи», которые задавали тон и устанавливали неписанные законы военной одежды. Были они и у нас. И военные моды шли, конечно, из Петербурга. Первыми военными портными в Петербурге считались Норденштрем, у которого шил царь и Даронин. Сюртук у них стоил 100 рублей. Сюртук должен был быть отнюдь не длинный, чуть выше колеи, просторный и широкий, чуть в талию, но настолько свободный, что когда подымешь руки, он должен был свободно ездить вниз и вверх по туловищу. В сюртуке, также как и в мундире, должны были быть показаны грудь и плечи, по подгладывать для этого вату, отнюдь не разрешалось. Помню, как во время последней примерки, старик Даронин нарочно совал мой палец во все соответствующие места, дабы я мог самолично убедиться, что в сюртуке ничего не подложено. Помню также, что второй и третий сюртук я шил себе совершенно равнодушно, но когда облекался в первый, то испытывал такой же трепет, какой, говорят, испытывают молодые девицы первый раз в жизни надевающие бальное платье. Впоследствии сильную конкуренцию первым петербургским военным портным составило Гвардейское Экономическое Общество. Оно переманило к себе главного закройщика от Даронина и стало шить не хуже, а главное вдвое дешевле. Забыл еще сказать, что по военным канонам красная подкладка на мундире и на сюртуке должна была быть не шелковая, а шерстяная, кашемировая. Это было очень неудобно, так как благодаря этой подкладке при ходьбе, особенно в шашке и в пальто, полы сюртука неукоснительно сбивались наперед и их постоянно приходилось обдергивать. Но ничего нельзя было поделать. Таково было неписанное правило. И когда раз из Москвы к нам приехали молодые офицеры с шелковыми подкладками на сюртуках, им их велено было переменить. Во французской армии сюртуков не полагалось, но они были и у немцев и у англичан. Немецкой ноги в нашем Собрании на моей памяти не бывало, но раз приехала депутация 2-го Гвардейского Королевского Шотландского полка. Это был как раз полк в английской армии соответствовавший нашему. Офицеры были в длинных штанах и в сюртуках очень похожих на наши. Поверх сюртуков они носили серебряные пояса — шарфы, совершенно такие, какие носили в нашей армии во времена Александра II, т. е. со спускавшимися сбоку ниже колен двумя, концами, оканчивавшимися серебряными кистями.

Русский офицерский сюртук можно было носить с погонами и с эполетами. «Сюртук с эполетами» была тоже бальная или обеденная форма. Очень многие офицеры заводили себе так называемые «Николаевские» шинели, из серого сукна с пелериной и с бобровым или под бобра воротником. Одежда эта была очень дорогая, не меньше 200 рублей, а с настоящим бобром и больше, — очень красивая и в зимние холода незаменимо удобная и приятная, особенно когда приходилось надевать эполеты. Завести себе «николаевскую шинель» была мечта каждого молодого офицера. Но составить себе, о ней правильное понятие для человека, который никогда ее не видал, очень трудно.

Существовала мода и на офицерское пальто. Пальто должно было быть не светлое, а темно-серое, не длинное и широкое, почти без талии.

При всех формах и при всех комбинациях форм, офицеры обязательно носили шашки с темными шагреневыми ножнами. Шашка носилась через плечо, на золотой портупее, продевавшейся под правый, погон. Ходить без шашки офицеры могли только вне службы, в лагерях. В лагерном расположении, даже и чужого полка, офицер мог появиться с тросточкой. Квартировавшие в Царском Селе гвардейские стрелки появлялись иногда с тросточками на музыке в Павловске. Когда в пехоте ввели кивера и красные лацканы, то в гвардии с шашками опоздали. Шашки оставили старые, что было некрасиво и неудобно. Их мы носили сначала поверх лацкана, а потом для них ввели особую поясную портупею. Наконец в армейской пехоте, сказавши «а», сказали и «б», т. е. введя Александровскую форму ввели и Александровское оружие, т. е. саблю со светлыми металлическими ножнами. Случилось это перед самой войной. Все же армейские офицеры, хоть и недолго, но успели пощеголять с саблей и поволочить ее по тротуарам. Нам же, гвардейцам, все не знали, что дать, и так долго думали, что дотянули до самой войны, а там было уже поздно об этом заботиться. Так как правило, что офицер не может появляться в публичных местах и на улице без оружия, оставалось в силе, а неудобство шашек, которые болтались между ногами и мешали ходить, становилось все более очевидным, особенно на войне, в 1915 году на вооружение офицеров ввели морской кортик, который носился на поясной портупее, надевавшейся под китель. Это было, конечно, никчемушнее, но для ношения довольно удобное оружие.

Введя в 1908 году александровскую форму, главное, цвета полков и золотое шитье на воротниках мундиров и на клапанах рукавов, оставили старое. У каждого гвардейского полка было свое шитье. У Преображенцев дубовые листья, у нас колосья, а у Измайловцев некое подобие женских кос, в память основательницы Анны Иоанновны. Шитье это, которое делалось в ручную, заказывалось всегда в одной и той же золотошвейной мастерской Залемана и стоило не дешево — 30 рублей. Поправить или подновить его было невозможно, а так как до введения кителей мундир приходилось надевать очень часто, на дежурство, в караулы, на похороны и т. д., то мундиров нужно было иметь не меньше трех. В каждой дивизии полки различались по цветам. Первый полк — красный, второй — синий, третий — белый и четвертый — черный. На воротниках сюртуков первых трех армейских полков были вшиты суконные лоскутки соответственных цветов. В четвертых полках воротники были темные, того же цвета как и сюртук. В гвардии воротники были сплошные. У Преображенцев — красный, у нас — синий с красным кантом, а у Измайловцев и Егерей — темные, цвета сюртука. Тех же цветов были и околыши на фуражках, кроме Измайловцев, которые, как им и полагалось, носили белые околыши. В противоположность немецким офицерам, которые носили фуражки с безобразно большими полями, фуражки у нас были обыкновенные, уставного образца. Первая дивизия, как армейская, так и гвардейская, по обшлагу сюртука имела вместо красного белый кант, а вместо черной, как я уже говорил, красную подкладку. Этим белым кантом и красной, генеральской, подкладкой мы чрезвычайно гордились. Бывало садясь, или доставая носовой платок, отворотишь полу сюртука и чувствуешь себя генералом.

Цены предметов офицерского обмундирования были приблизительно такие: кивер, нагрудный знак и шашка, по 20 рублей. К счастью их приходилось заводить один раз на всю жизнь. Обновлять постоянно приходилось мундиры, сюртуки и пальто. Эти, считая на круг, по ценам Экономического Общества, стоили 50–60 рублей. Высокие сапоги стоили 20–25 рублей, ботинки — 12 рублей, шаровары и длинные штаны круглым счетом — 12–15 рублей. Эполеты — 6 рублей; фуражка, пара погон, шарф, портупея, пара белых замшевых или коричневых перчаток, приблизительно по три рубля. Вот тут и считай. И все это при том, что подпоручику гвардии казна выдавала 86 рублей в месяц жалованья. Подпоручику армии платили на пять рублей меньше.

До Японской войны солдаты в лагерях носили белые рубашки, а офицеры белые двухбортные кителя, с высокими воротниками и с золочеными пуговицами с орлами. В таком наряде наша армия вышла на Японскую войну. И только уже на войне додумались до «защитного цвета» и стали спешно их красить. Как результат опыта войны, в 1907 году офицерам велено было одеться в защитные кителя, которые по началу имели высокий и твердый воротник и один ряд золотых пуговиц. Кителя эти впоследствии сильно эволюционировали и превратились сначала во «френч», а еще позже, ко второму году войны, в полурубашки, с высоким, мягким воротником на костяных пуговицах и со сборками сзади, что позволяло носить их без пояса. Формы этой никто не вводил, а выдумали ее сами офицеры. Эти полу-кителя, полу-рубашки оказались настолько удобны и практичны, что выдержали и вторую Германскую войну. Сейчас, если посмотреть на фотографии офицера 15 года и офицера 45 года, то, если не вглядываться в детали, их можно спутать.

Описание старых офицерских форм было бы неполно, если бы я не упомянул еще о разных «знаках» и «значках», которые носили офицеры. Во времена Александра II был установлен нагрудный знак Академии Генерального Штаба, переименованной впоследствии в Военную Академию. Это был овальной формы серебряный выпуклый двуглавый орел, окруженный венком. Позже, по тому же образцу, были введены нагрудные ученые знаки для всех военных академий и даже для Восточных Языков. Все эти ученые знаки на мундирах, сюртуках и кителях носились на правой стороне груди и носители их заслуженно пользовались своей долей уважения. Кажется до 1900 года левая сторона офицерской груди от всяких украшений была чиста. В 1900 году праздновало свой столетний юбилей Павловское Военное Училище. В виде специального отличия на левую сторону груди они получили круглый золотой веночек с буквою «П», что обозначало Павел I. В 1902 году настал юбилей Пажеского корпуса. Пажи, основанные при Александре I, неизвестно по каким историческим основаньям, в виде отличительного знака получили белый мальтийский крест. Крест этот был укреплен на черном кружке, на котором были приделаны едва заметные даты — 1802 и 1902 и вензеля Александра I и Николая II. Лет пять, эти два знака Павловского училища и Пажеского корпуса, были единственными отличиями, украшавшими левую сторону офицерской груди. Наконец, кажется с 1907 года, тот же министр Сухомлинов завел целую оргию таких значков и к началу войны не было офицера, который не имел бы права, по крайней мере, на два или на три такого рода украшения. Нагрудные значки завели себе все кадетские корпуса и все военные училища. Специальный нагрудный знак существовал для офицеров артиллерии. В 1908 году нагрудные знаки предложено было завести полкам. После долгих обсуждений Преображенцы взяли себе Андреевский крест. Таким крестом кончалась цепь Андрея Первозванного, ордена, как известно, установленного Петром. Измайловцы установили какую-то комбинацию с вензелем основательницы полка Анны Иоанновны. Лейб-Егеря выбрали себе «кульмский крест», т. е. другими словами немецкий железный крест «айзенкрейц». За бой под Кульмом, который был преддверием Лейпцигской «битвы народов» и где в 1813 году особенно отличилась русская гвардия, король Прусский Фридрих Вильгельм III, тот самый, который клялся в верности Александру I, всех наших офицеров и солдат наградил этим крестом. Этот Кульмский крест кроме Егерей, которые в этом бою особенно прославились, в качестве полкового знака из гвардейских полков имели Конно-Гренадеры и Лейб-Драгуны. Когда пришло время заводить себе полковой знак, наши офицеры выбрали комиссию, которой было предложено этим заняться. Было подано несколько проектов, которые общим собранием все были забракованы. Наконец остановились на кресте, который был нарисован Петром и который, окруженный облаками, был изображен в правом верхнем углу нашего первого Петровского знамени. Ниже, под облаком, был изображен висячий меч. Знак скомбинировали следующим образом. Взяли этот Петровский крест и посадили на него меч. О левой стороны поставили маленький латинский вензель Петра, а справа такой же русский вензель императора Николая II. Для офицеров установили крест белый, эмалевый, а для солдат совершенно такой же серебряный. Когда этот крест устанавливали, мало кому пришло в голову все его профетическое значение: начало службы полка и конец ее. Кексгольмцы, которые происходили от нас, взяли себе такой же крест, но вытянули его вверх. В мирное время ненужные, эти полковые знаки очень пригодились на войне. При защитных фуражках, гимнастерках и у всех одинаковых красных погонах, они зачастую служили единственным средством опознания своих и чужих офицеров и солдат дивизии. Свою долю пользы приносили они и тогда, когда офицер снимал полковую форму. По белому крестику можно было всегда узнать однополчанина. Не только офицеры, но и солдаты не теряли права на ношение полкового знака и после ухода из полка. На право ношения его полковой канцелярией, за подписью командира полка, выдавались особые свидетельства. Носить его имели право только те офицеры, которые по уходе продолжали оставаться членами Собрания.

Поговорив о том, как наши офицеры жили и во что они одевались, перейдем теперь к вопросу об офицерском питании. Зимой все женатые и все те, которые жили с родителями, обедали дома, но завтракали в Собрании три четверти всего состава. От 12–2 часов в Собрании можно было увидеть почти всех. Это было время служебных и неслужебных разговоров. В это время можно было сбегать в канцелярию, поменяться нарядом и узнать полковые новости. В эти два часа жизнь в Собрании кипела ключом. В лагерях круглый день все были вместе и под конец успевали даже поднадоесть друг другу. Зимой такие ежедневные встречи были настоятельно необходимы. Нужно оговориться, что зимой Собрание держалось петербургского распорядка жизни. Завтракали от 12 до 2-х и обедали от 6 до 8 часов.

Зимой в Собрании завтрак из 2-х блюд — обыкновенно мясо и рыба, или мясо и зелень, или мясо и какой-нибудь омлет — стоил 70 копеек. Обед из трех блюд — 90 копеек. Перед завтраком или обедом можно было подойти к высокому закусочному столу и выпить рюмку водки. Во время этой операции вольнонаемный буфетчик за конторкой, на глаз на листе в твою графу проставлял стоимость потребленного. В зависимости от привычек офицера, это было или 20, или 30, или, наконец, 40 копеек. 40 копеек, была предельная цифра. Ты мог стоять у стола хоть полчаса, перепробовать все закуски и все водки и больше 40 копеек все равно не запишут. В качестве столового питья, некоторые пили пиво, некоторые минеральные воды, а некоторые легкое красное вино, которое Собрание выписывало из Франции бочками, так, называемое «собственного разлива». Полбутылки такого вина стоила 45 копеек. Нужно однако сказать, что днем, в обыкновенные рабочие дни, огромное большинство офицеров ни водки, ни вина не пили.

Опять-таки в обыкновенные дни, в зимнем Собрании относительно прихода и ухода никаких правил не существовало. Пришел, поздоровался, сел за стол, съел свой дежурный завтрак и можешь уходить ни с кем не прощаясь. Но когда завтраки бывали парадные, по случаю приезда высокого начальства, или гостей, нередко депутаций иностранных офицеров, это бывал уже «общий завтрак», церемония, требовавшая самого строгого этикета. Появлялся командир полка. Ставилась общая закуска, более или менее богатая. Все садились по чинам. Посередине под портретом Петра командир, напротив старший полковник, а дальше полковники, капитаны и т. д. Если на такой завтрак, не дай Бог, опоздаешь и придешь, когда все уже сели, то проскользнуть на свое место никак, нельзя. Нужно подойти к командиру полка и доложить причину опоздания. И только получив для пожатия командирскую руку, можешь идти садиться. Большие блюда разносили собранские вестовые и тоже, разумеется, по чинам. Из-за такого стола вставать не полагалось до тех пор, пока командир полка для вида не привстанет, а потом опять не сядет. Этим командирским привставанием г-дам офицерам давалось понять, что желающие могут уходить. Если до командирского привставания тебе нужно встать и уйти, следовало опять-таки подойти к командиру и попросить разрешения.

Раз во время такого завтрака, как сейчас помню, по случаю приезда японской военной миссии, за таким столом сидели чрезвычайно долго, часов до 3-х. Дело было зимой, в субботу и у меня в Таврическом дворце на катке было назначено свидание с одной милой девицей, причем мне велено было не опаздывать. За столом уже все выпили и съели, а командир все сидит прочно. Часы ползут, а уйти нельзя. Наконец я не выдержал. Совершенно по-мальчишески тихонько сполз со стула, пригнулся и за спинами прошмыгнул в швейцарскую. Думал спасен, но не тут-то было. Только что приготовился надеть пальто, как в дверях высокая фигура старшего полковника Баранова.

— Подпоручик Макаров, почему вы встали из-за стола пока командир полка еще сидел? Потрудитесь сейчас же вернуться! — Пришлось поджавши хвост вернуться на место и отсидеть положенное.

Так же, как и разрешение на вставание, командир полка подавал разрешение на курение. Если он был курящий, то за кофе он вынимал портсигар и закуривал. В ту же минуту собранские зажигали свечи, которые в высоких бронзовых подсвечниках были расставлены по всему столу. Если он сам не курил, он просто приказывал зажечь свечи. До зажжения свечей курить за столом было строжайше запрещено. При таких парадных завтраках, всегда с шампанским и с тостами, все расходы раскладывались на офицеров поровну. Через несколько дней в большой книге офицерских вычетов, в графе общих расходов, против своей фамилии ты имел удовольствие прочесть: «прием японской делегации — 4 рубля; завтрак начальнику дивизии — 3 рубля», и т. д. все экстренные месячные вычеты по порядку.

С выступлением в лагери весь уклад жизни радикально менялся. Никакой еды и питья, кроме чая, в бараках у себя офицеры не держали, а все, что елось и пилось, поглощалось в Собрании, которое помещалось сзади, в саду, шагах в 150 от линии офицерских бараков. Применяясь к солдатскому укладу жизни, в лагерях после полудня офицерам давался обед, а вечером ужин. К ужину, который в хорошую погоду подавался обыкновенно на терассе, каждый приходил когда ему было удобно, от 6 до 9 часов вечера. Обед же был трапеза строго официальная. К обеду всегда приходил командир полка и обязаны были являться все офицеры. За полчаса до срока, старший собранский вестовой звонил в маленький колокол, привешенный на террасе, что обозначало 1-ый звонок к обеду. У соседей Преображенцев был тот же уклад и часто оба колокола, Преображенский и наш, звонили одновременно. От 1-го до 2-го звонка было двадцать минут, которые надлежало употребить на приведение себя в порядок после утреннего учения, где бывало жарко, пыльно, а иногда и грязно. Хватало времени, чтобы переменить сапоги, надеть чистый китель, вымыться, а в жаркую погоду сбегать в офицерскую баню, взять холодный душ. Бриться рекомендовалось утром, до занятий, но если не поспеешь, то уже к обеду нужно было являться начисто выбритым.

Без десяти минут час подавался 2-ой звонок «к закуске». К этому, звонку приходил командир полка и к нему нужно было подходить здороваться, т. е. стать перед ним на вытяжку и ждать пока он протянет руку. Поклон отнюдь не низкий, а военный, одной головой. Также рекомендовалось здороваться с полковниками, и вообще со всеми старшими, хотя бы на один чин. Когда все соберутся, командир первый подходил к закусочному столу и накладывал себе на тарелочку чего-нибудь вкусного. Это был знак, что можно приступать. В обыкновенные дни у закусочного стола стояли недолго, минут десять. Когда старшие отходили, командир усаживался под Петром, а за ним рассаживались все, каждый на свое положенное ему по чину место. Собранские разносили суп, уже налитый, а затем большие блюда, начиная, как полагается, с командира и старших. С блюда каждый брал себе по аппетиту. Кстати сказать, в этот час у всех, особенно у молодежи, аппетит был серьезный.

Так как в лагерях обед был всегда общий, то за ним строго соблюдались все порядки общего обеда, т. е. явка командиру опоздавших, свечи — знак разрешения курить, отодвигание командирского стула и т. д.

Лагерный обед был гораздо лучше зимнего. Четыре блюда, суп, рыба или зелень, мясо, сладкое и кофе. Все это, плюс закуска, вгоняло цену обеда в 1 р. 30 — 1.40. Вообще лагери было дорогое удовольствие. Часто приезжало высокое начальство на всевозможные смотры, которые всегда сходили прекрасно и которые всегда кончались пьянством, увы, иначе это не назовешь. Сразу же после супа собранские начинали разливать шампанское, которое в течение всего обеда, продолжавшегося несколько часов, лилось рекой.