Отступление шестое КУПРИН И ЭМИГРАНТСКАЯ ЛИТЕРАТУРА

Отступление шестое КУПРИН И ЭМИГРАНТСКАЯ ЛИТЕРАТУРА

Октябрь оказался решающим фактором в обретении политической позиции русскими писателями, большинство которых (одни последовательно и целеустремленно, другие в сомнениях и мучительных колебаниях) приняли новую действительность. Остальные встретили революцию враждебно и ушли за кордон с остатками белого воинства.

К 1921 году за рубежом уже находилась большая группа русских писателей.

Разные причины толкнули их к эмиграции: одни ушли вследствие непримиримого конфликта с новым строем (Мережковский, Гиппиус, Д. В. Философов); для других, напротив, большую роль сыграл случай, стечение обстоятельств (как это было, например, с Северяниным, Куприным, Л. Андреевым, Скитальцем, Тэффи); некоторые были высланы Советским правительством по политическим мотивам.

В европейских столицах оседает значительное количество русских эмигрантов, организуются литературные центры, издательства, выходят газеты и журналы.

Большинство изданий было отмечено явной антисоветской направленностью, отличаясь друг от друга лишь в оттенках. «Можно считать число русских эмигрантов, которые рассеялись по всем заграничным странам, в полтора или в два миллиона, — говорил В. И. Ленин в речи на III конгрессе Коммунистического Интернационала в 1921 году. — Почти в каждой стране они выпускают ежедневные газеты, и все партии, помещичьи и мелкобуржуазные, не исключая и социалистов-революционеров и меньшевиков, имеют многочисленные связи с иностранными буржуазными элементами, т. е. получают достаточно денег, чтобы иметь свою печать; мы можем наблюдать за границей совместную работу всех без исключения наших прежних политических партий, и мы видим, как «свободная» русская печать за границей, начиная с социалистов-революционеров и меньшевиков и кончая реакционнейшими монархистами, защищает крупное землевладение»4.

Известную связь с новой Россией сохраняет в начале 20-х годов Берлин, где выходят просоветская газета «Новый мир» и сменовеховская «Накануне» и где ряд писателей существует на положении «полуэмигрантов». Через Берлин на родину возвратился в 1923 году А. Н. Толстой. К середине 20-х годов центром русского зарубежья окончательно становится Париж, где сосредоточиваются наиболее значительные литературные силы.

В тенденциозном изображении эмигрантов — писателей, публицистов, критиков — Россия как некое духовное и культурное наследство сохранилась именно в эмиграции. Оказавшись за рубежом, русские писатели-эмигранты не могли не поддаться, особенно в первое десятилетие, губительной для их творчества политической тенденциозности, враждебным настроениям по отношению к молодому Советскому государству.

Однако влияние эмиграции оказалось более глубоким и опосредствованным: за рубежом русские писатели были обречены на духовное вырождение, на постепенное сужение проблематики и в своем большинстве болезненно ощутили отсутствие притока свежих, непосредственных впечатлений, оторванность от родины. «Прекрасный народ, — сказал Куприн о французах, — но не говорит по-русски, в лавочке и в пивной — всюду не по-нашему… А значит это вот что — поживешь, поживешь, да и писать перестанешь».

В этих условиях исключение составило творчество нескольких выдающихся прозаиков и поэтов, и прежде всего Бунина.

Воздействие эмиграции на Бунина также было велико, оно привнесло в его произведения чувство личной безысходности. Его рассказы 20-х годов пронизаны ощущением одиночества, полнейшей изоляции человека от ему подобных, — «Конец», «Огнь пожирающий», «Алексей Алексеевич», «Далекое» и др., что еще сильнее, чем прежде, сказалось на изображении любви-страсти, ведущей к гибели.

Подобно Бунину, автору «Жизни Арсеньева», большинство прозаиков-реалистов обращается в эмиграции к художественно-мемуарному жанру. А. Н. Толстой пишет в 1919-1920 годах в Париже «Детство Никиты», Куприн создает роман «Юнкера» и «Лето господне», Ремизов — «вспоминательные» книги «Постриженными глазами» и «В розовом блеске». Однако большинство этих примеров подтверждает и некое «высветление» прежней жизни вопреки критическим традициям собственного раннего творчества, и измельчение гуманистической и социальной проблематики.

Войдя в большую литературу как писатель остросоциальной темы, певцом старого Замоскворечья и русского благочестия становится Шмелев, эмигрантское творчество которого особенно неравноценно: рядом с поэтической повестью «История любовная» появляется двухтомное, растянутое и аляповатое произведение о религиозных исканиях «русской души» — «Пути небесные». Горьким юмором неприютой жизни «у чужих» наполнены эмигрантские рассказы Тэффи (сборники «Зигзаг», «Ведьма», «О нежности», «Все о любви» и др.).

Не выдержали резкой перемены обстановки многие из прежних «разгребателей грязи», бичевавших пороки старой России:. Амфитеатров, Гусев-Оренбургский, Немирович-Данченко, Чириков, Юшкевич неуклонно деградировали и не создали за рубежом ничего значительного.

Судьба поэтов, оказавшихся в эмиграции, мало зависела от их прежней принадлежности к литературным направлениям. Если поэты-символисты Вяч. Иванов, Бальмонт, Гиппиус не написали чего-нибудь заметного и, слабея, постепенно угасали, то акмеист Г. Иванов, эгофутурист Игорь Северянин сумели в лучших произведениях передать чувство трагической отъединенности от Родины, драму обреченности жизни на чужбине, одиночество «европейской ночи». Глубоко лиричны и полны грустной иронии лучшие стихи зарубежной поры сатириконовца Саши Черного.

Среди русских поэтов «второго поколения» выделяются драматизмом рано погибший Б. Поплавский и поэтесса И. Кнерринг, в своей простой и чистой лирике воспевшая Россию и заявившая о необходимости вернуться на родину. В развитии русского стиха первой трети XX века особое место принадлежит Цветаевой, с ее чутким вниманием к слову и звуку. В ее стихах и поэмах ощутимо активное гуманистическое начало, поиски высокой любви. В ее поэзии, как и в публицистике, нарастают патриотические настроения.

Подводя итоги первого десятилетия эмигрантской литературы, советский критик Д. А. Горбов справедливо отмечал:

«Несмотря на наличие у многих эмигрантских писателей большого литературного мастерства, накопленного еще в дореволюционный период, — не за рубежом, а в России, — несмотря на отдельные выдающиеся произведения, созданные этими писателями в эмигрантский период, несмотря, наконец, на выдвижение некоторых новых литературных имен, — эмигрантская художественная литература в целом идет на убыль. Об этом говорит и переход отдельных крупных писателей зарубежья на сторону Советской России, и раскол наиболее непримиримых противников революции из символистского лагеря по вопросу об отношении к строительству, совершающемуся в СССР; об этом, наконец, как нельзя более ярко свидетельствует то кружение в абстракции, та роковая невозможность приблизиться к большим темам эпохи, которая накладывает отпечаток безжизненности на лучшие произведения эмигрантов»5. С этой давней (но неустаревшей) характеристикой литературы русской эмиграции трудно не согласиться. Недаром в послесловии к книге Горбова М. Горький сказал: «И объективный тон и обоснованность суждений Д. А. Горбова лишает литераторов-эмигрантов возможности сказать, что несправедлива оценка, данная их трудам…»6. Собственно, в работах Д. А. Горбова и других советских критиков конца 20-х и начала 30-х годов уже доказан факт отсутствия эмигрантской литературы как цельного художественного явления. К концу 30-х годов ряд писателей, осознав трагичность своих заблуждений, возвратились на родину: в 1937 году приезжает Куприн, в 1939-м — Цветаева, заклеймившая варварство гитлеризма в цикле страстных стихов о Чехословакии.

Вторая мировая война, оккупация фашизмом Европы довершили угасание и без того призрачной «самостоятельной» общественно-политической жизни русской эмиграции. Прилив патриотических настроений вызвала гитлеровская агрессия против Советского Союза, за героической борьбой которого с надеждой следили Бунин, Бердяев, Ремизов. Многие русские эмигранты во Франции и других оккупированных странах вели мужественную антифашистскую деятельность. В концлагере Равенсбрюк была замучена фашистами монахиня Мария, в молодости поэтесса К. Ю. Кузьмина-Караваева. Среди первых участников французского Сопротивления, которым принадлежит самый термин «Resistance», были молодые ученые-этнографы, дети русских эмигрантов В. Вильде и А. Левицкий, казненные фашистами в 1942 году. Повинуясь голосу Родины, в ряды борцов с гитлеровцами вступали многие русские патриоты — княгиня В. Оболенская (казнена в Берлине в 1944 году), Ариадна Скрябина, дочь композитора (погибла в 1944 году), и др. В Париже в то время выходил подпольный орган «Русский патриот», преобразованный после освобождения Франции в «Советский патриот». В 1946 году многие русские эмигранты, в том числе писатели, приняли советское подданство (Ремизов, К. Грюнвальд) или возвратились на родину (Н. Рощин, А. Ладинский, Л. Любимов).

В советской литературе начиная с 20-х годов велась и ведется непримиримая борьба с белоэмигрантской идеологией. На страницах журналов «Печать и революция», «Красная новь», «Новый мир» и других со статьями и обзорами эмигрантской литературы выступали М. Горький («О белоэмигрантской литературе»), А. В. Луначарский, А. К. Воронский, Д. А. Горбов, В. П. Полонский, Н. П. Смирнов. Одновременно в начале 20-х годов центральный орган партии «Правда» неоднократно перепечатывал зарубежные фельетоны эмигрантов (например, Тэффи), а в московских издательствах выходили новые произведения Бунина, Шмелева, Аверченко, Тэффи и других. Все лучшее из созданного русскими писателями в эмиграции постепенно становится достоянием советского читателя (соответствующие тома в собраниях сочинений Бунина и Куприна, избранные произведения Шмелева, Аверченко, Тэффи, Бальмонта, Цветаевой, Саши Черного).

Исчерпав себя вместе с уходом из жизни видных русских писателей, эмигрантская литература в настоящее время претерпела принципиальные изменения и питается в основном за счет отдельных отщепенцев, так называемых «диссидентов», которые не имеют прочных корней в русской культуре. Даже зарубежные исследователи, не принадлежащие к числу друзей советской литературы, признают: «Эмигрантская литература постепенно вымирает, а мертвая традиция вряд ли может оказать существеннее влияние на советскую литературу» (Хью Маклин).

В позднейшем творчестве Куприна отразились тенденции, общие для эмигрантской литературы.

Его общественные симпатии при всем их демократизме отличались неустойчивостью, расплывчатостью идеалов. К тому же Куприна-художника и Куприна-человека всегда отличала обостренная, необыкновенная впечатлительность, когда сиюминутное, рожденное злобой дня могло заслонить смысл и цель происходящего. А в час испытаний революции и гражданской войны он увидел вокруг себя вынужденную жестокость, обилие крови, страданий, драматических поворотов в судьбах людей. Увидел и отшатнулся. Творческий спад, вызванный эмиграцией, продолжался до середины 20-х годов. В первое время после революции появлялись (наряду с переизданиями старых произведений) лишь статьи Куприна, чернящие советскую выставку в Париже, Г. Уэллса за его правдивую книгу об СССР и т. п.

Но по мере угасания в Куприне пыла тенденциозного, пристрастного публициста в нем снова просыпался художник. Приблизительно с 1927 года, когда выходит сборник Куприна «Новые повести и рассказы», можно говорить о последней полосе его относительно напряженного художественного творчества. Вслед за этим сборником появляются книги «Купол св. Исаакия Далматского» и «Жанета». С 1928 года Куприн печатает главы из романа «Юнкера», вышедшего отдельным изданием в 1933 году.

Куприн всегда любил Россию горячо и нежно. Но только в разлуке с ней смог найти слова признания и любви. Теперь, ничем не сдерживаемые, они вылились чисто и светло в непрестанной тоске и тяге «домой». «Есть, конечно, писатели такие, что их хоть на Мадагаскар посылай на вечное поселение — они и там будут писать роман за романом, — сказал он. — А мне все надо родное, всякое — хорошее, плохое — только родное». В этом, быть может, проявилась особенность художественного склада Куприна. Он накрепко, больше, нежели И. А. Бунин или И. С. Шмелев, был привязан к малым и великим сторонам русского быта, многонационального уклада великой страны.

Но теперь быт исчез. Исчезли рабочие, подневольные страшного Молоха, исчезли великолепные в труде и в разгуле крымские рыбаки, философствующие армейские поручики и замордованные рядовые. Новых людей, новой России Куприн не видит. Перед его глазами не привычный пейзаж оснеженной Москвы, не панорама дикого Полесья, а чистенький «Буа-булонский лес» или такая нарядная и такая чужая природа французского Средиземноморья… Он делает очерковые зарисовки о Париже, Югославии, юге Франции, но само «вещество» поэзии способен найти по-прежнему во впечатлениях от родной русской действительности.

Напрасно художник старается по памяти восстановить знакомый уклад и силой воображения «вдвинуть» его в чужой мир. Быт уходит, как песок сквозь пальцы. Он дробится на мелкие крупинки, на капли. Недаром цикл своих миниатюр в прозе, вошедших в сборник «Елань», писатель так и называет «рассказы в каплях».

Он помнит множество драгоценных мелочей, связанных с Родиной, помнит что «еланью» зовется «загиб в густом сосновом лесу, где свежо, зелено, весело, где ландыши, грибы, певчие птицы и белки»; что «вереей» куртинские мужики называют холм, торчащий над болотом; он помнит, как с кротким звуком «пак!» (словно «дитя в задумчивости разомкнуло уста») лопается весенней ночью набрякшая почка и как вкусен кусок черного хлеба, посыпанный крупной солью. Но эти детали подчас остаются мозаикой — каждая сама по себе, каждая отдельно.

Прежние купринские мотивы вновь звучат в его прозе. Новеллы «Ольга Сур»(1929), «Дурной каламбур» (1929), «Блон-дель» (193-3) как бы завершают линию прославления простых и благородных людей — борцов, клоунов, дрессировщиков, акробатов. Вослед знаменитым «Листригонам» он пишет в эмиграции рассказ «Светлана» (1934), вновь воскрешающий колоритную фигуру балаклавского рыбачьего атамана Коли Костанди. И природа в тихой красоте ее весенних ночей и вечеров, в разнообразия. повадок ее населения — зверя, птицы, вплоть до самых малых детей леса — по-прежнему вызывает в Куприне восхищение и жадный художнический азарт.

Прославлению великого «дара любви», чистого, бескорыстного чувства (что было лейтмотивом множества прежних произведений писателя), посвящена повесть «Колесо времени». Герой ее, русский инженер Мишика (как его называет прекрасная француженка Мария), — это все тот же «проходной» персонаж творчества Куприна, добрый, вспыльчивый, слабый. Он поздний родной брат инженера Боброва, прапорщика Лапшина, подпоручика Ромашова. Но он и грубее их, «приземленное»: его жгучее, казалось бы, необыкновенное чувство лишено той одухотворенности и целомудрия, какими освятили свое отношение к любимой знакомые нам герои. Это более заурядная, плотская страсть, которая, быстро исчерпав себя, начинает тяготить героя, неспособного к длительному чувству. Недаром сам Мишика говорит о себе: «Опустела душа, и остался один телесный чехол».

Куприн — великолепный рассказчик по естественности, и гибкости интонации. Он охотно обращается к историческим анекдотам и преданиям, берет готовую канву, расцвечивая ее россыпями своего богатого языка. Так рождаются новеллы «Тень Наполеона». Однако Куприн постоянно чувствует себя заключенным в некий магический круг мелкотемья. И, подобно другим писателям русского зарубежья, он посвящает своей юности самую крупную и значительную эмигрантскую вещь — роман «Юнкера».

Это лирическая исповедь, в которой писатель передоверяет свои воспоминания, тронутые эмигрантской тоской, наивному юнкеру. Время сгладило мрачные воспоминания, и, переходя от повести «На переломе» («Кадеты») к «Юнкерам», попадаешь в совершенно другой мир, полный цвета и поэзии, где царствует жизнерадостный в своей ограниченности Александров.

Однако «Юнкера» не просто «домашняя» история Александровского училища на Знаменке, рассказанная одним из ее питомцев: это повесть о старой «удельной» Москве — Москве «сорока сороков», Иверской часовни и Екатеринского института благородных девиц, что на Царицынской площади, вся сотканная из летучих воспоминаний. Несмотря на обилие света, празднеств — «яростной тризны по уходящей зиме», великолепия бала в Екатерининском институте, — нарядного быта юнкеров-александровцев, это печальная книга. Вновь и вновь с «неописуемой, сладкой, горьковатой и нежной грустью» писатель мысленно возвращается к своей Родине.

«Живешь в прекрасной стране, среди умных и добрых людей, среди памятников величайшей культуры, — писал Куприн в очерке «Родина». — Но все точно понарошку, точно развертывается фильма кинематографа. И вся молчаливая, тупая скорбь в том, что уже не плачешь во сне и не видишь в мечте ни Знаменской площади, ни Арбата, ни Поварской, ни Москвы, ни России». Этим чувством безудержной хронической ностальгии пронизано последнее крупное произведение Куприна — повесть «Жанета».

Не задевая, «точно развертывается фильма кинематографа», проходит мимо старого профессора Симонова, когда-то знаменитого в России, а ныне ютящегося в бедной мансарде, жизнь яркого и шумного Парижа. Смешной и нелепый старик одиноко и бесцельно влачит в чужой стране остаток дней и, чтобы заполнить их пустоту, привязывается к маленькой полунищей девочке Жанете. В старике Симонове есть нечто от самого Куприна, который, оставшись вне Родины, словно оставил там свои силы: больной, забытый, слабеющий, он жил уже в великой бедности и заброшенности. Один из его друзей, писатель Н. Рощин вспоминал: «Знаменитый русский писатель жил в великой бедности, питаясь подачками от тщеславных «меценатов», жалкими грошами, которые платили хапуги-издатели за его бесценные художественные перлы, да не очень прикрытым нищенством в форме ежегодных «благотворительных» вечеров в его пользу».

Литературное наследие позднего Куприна гораздо слабее его дооктябрьского творчества. Это признавали даже враждебные голоса из лагеря эмиграции. «Как бы ни оценило потомство Куприна, — замечает Г. Струве, — его будут судить главным образом по его дореволюционным произведениям». Однако лучшие произведения писателя, созданные на чужбине, бесспорно, сохраняют свою немалую эстетическую и познавательную ценность. Характерно, что его художественное творчество почти не замутнено тенденциозностью, обычной для белой публицистики. Как художник Куприн и в эмиграции остался реалистом, пусть сильно ограниченным шорами «того берега», но верным жизненной правде.

В эмиграции Куприну суждено было прожить долгих и горьких семнадцать с лишним лет.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.