Иосиф Дик

Иосиф Дик

Этот писатель наотрез отказался строить дачу по общепринятому проекту. Заявил, что будет строить, как ему нравится, а на общие решения ему плевать. И никто из членов правления против этого не решился возразить. Только плечами пожали.

Ему вообще многое прощали. О нем говорили со снисходительной жалостью как о капризном больном. Хотя он был здоровый, сильный, хорошо сложенный тридцатипятилетний мужчина, с выразительным смуглым лицом и густой вьющейся шевелюрой.

Это был детский писатель — Иосиф Дик. У него не было кистей обеих рук.

На своем участке он поставил деревянный засыпной одноэтажный дом. Купил его у родственников какого-то покойного генерала.

Безрукий писатель на людях был шумен, задирист, у него было много женщин, включая жен, которые его бросали, а может, он сам их выгонял, у него были дети от трех жен, его окружали друзья, вернее собутыльники, такие же выпивохи, как он. Такие же, да не такие. Все были как все, а он был калека. Он привык к тому, что люди пугаются, впервые увидев его обезображенные руки, и научился демонстративно подчеркивать свое увечье. При знакомстве — первым протягивал свой обрубок, и человек, впервые вынужденный пожать его, внутренне содрогался от необходимости прикоснуться к тому, чего страшно касаться. Но не пожать — значило поставить себя в очень неловкое положение, оскорбить ни в чем не повинного, и, обмирая от чувства, похожего на гадливость и страх, кривя лицо в фальшиво-приветливой улыбке, человек пожимал эту теплую, красную, натруженную, изувеченную плоть.

Это был точно рассчитанный психологический ход. Прививка от ужаса прикосновения. В следующий раз человек уже не обмирал и первым протягивал руку. И ничего.

Калекой он стал на фронте, в 41-м, и было ему тогда девятнадцать лет. И нужно было заново научиться жить. Пользоваться ложкой и вилкой, одеваться, раздеваться, зажигать спичку, подносить ее к папиросе, мыться, чистить зубы и совершать еще множество действий, которые обычный человек совершает, не задумываясь, а у него они вырастали в проблему. Он всему этому научился. На концах культей у него были небольшие кожистые расщепы, с помощью которых он мог совершать несложные хватательные действия. Вроде как слон кончиком хобота. Протезов не носил, но у него было множество приспособлений, чтобы обходиться без чужой помощи. Надев на культю железную насадку с пером на конце, он писал четким почерком, обмакивая перо в чернила. Печатал на машинке. В ресторане Дома литераторов ему подавали тарелку с заранее мелко нарезанными мясом, котлетой, картошкой и он управлялся, зажав вилку между расщепами и низко наклоняясь к тарелке. Водил машину. Руль у него был обтянут толстым поролоном с отверстиями, куда он всовывал свои обрубки и лихо гонял на своей «победе», а позже — «волге». ГАИшники на Калужском шоссе узнавали его машину и отдавали ему честь.

И все же страшно себе представить, через какие мучения, унижения, физические страдания пришлось ему пройти, какая это была ломка всей его прежней натуры, прежде чем он смог приспособиться к новой жизни и стать таким, каким стал. Выработать ту манеру поведения, которая у многих вызывала неприязнь. Может быть, он считал, что лучше так, чем вызывать у окружающих чувство жалости. Подняв вверх на всеобщее обозрение свои обрубки, он входил в любое учреждение, где граждане томились в очередях, — и пёр без очереди. Люди шарахались и молча пропускали его. Начальники мгновенно подписывали нужную бумагу. Это вызывающее поведение было не только способом добиться своего, но и средством оградить себя от праздного любопытства, человеческой бестактности и оскорбительной жалости.

Мы стояли возле клуба — Инка, Севка Россельс с младшим братом Феликсом, Андрей Ладынин, кто-то еще из компании. Ждали, когда начнут пускать в зал на какую-то комедию. Из-под крыши клуба, из рупора лилась легкая праздничная музыка. И настроение было легкое, приподнятое, бездумное, летнее. Из рупора неслось:

…Раз пчела в теплый день весной,

Свой пчелиный покинув рой,

Полетела цветы искать

И нектар собирать…

Неподалеку, в другой компании, стоял красивый Валерка из дома отдыха. Он нравился Инке. Она строила ему глазки, а Севка старался встать между ними. Мы с Ладыниным понимающе переглядывались и хихикали.

Неожиданно к нашей компании подошел Дик. Блуждающий взгляд светлых глаз на красном, словно воспаленном, лице выдавал его пьяное состояние. На нем была легкая клетчатая рубашка с короткими рукавами, тренировочные штаны и белые парусиновые туфли. Собравшаяся публика бросала на него любопытно-сочувственные взгляды.

Он подошел к нам вплотную, дохнул водкой и заговорил о чем-то — сквозь музыку было не разобрать о чем, к тому же и язык у него слегка заплетался. На взгляды окружающих он не обращал внимания — привык. Жестикулируя своими культями, он что-то спрашивал и сам же отвечал. На лице его были шрамы, издали не заметные, а вблизи очень заметные. Один пересекал правое веко, отчего глаз смотрел как-то странно, а другой, тонкий и белый, пересекал губы. Шрамы его не уродовали, но эти ужасные обрубки! Уж хоть бы спрятал под длинными рукавами, но нет, он ими двигал, тряс, чуть ли не касался нас ими. Видно было, что ему хочется выразить что-то для него важное, а может, просто пообщаться с нами в отсутствии кого-нибудь более близкого. Но нам-то с ним общаться не хотелось. Он нам со своей пьяной настырностью и шокирующей внешностью был ни к чему — здесь, среди молодой, нормальной публики, льющейся музыки, заигрываний, переглядываний.

Он это понял. Замолчал, внимательно и угрюмо оглядел каждого из нас, вдруг матерно выругался, как плюнул, и ушел.

Андрей Ладынин сказал в своей меланхолической манере:

— Да-а, ничего себе! Как он такой живет! Вообще, зачем ему такому жить? Я бы на его месте застрелился.

Подумал и добавил так же спокойно:

— Хотя как он застрелится, у него же рук нет.

Если это была шутка, то она не прозвучала. Никто не улыбнулся. Всем стало неловко.

Но тут открылись двери клуба и публику начали запускать в зал. Из рупора гремело:

В этом зале всех счастливей, всех красивей ты!

Как идут тебе сегодня эти первые цветы!

И неловкость сама собой испарилась, забылась, к нам вернулось то легкое, глуповатое, счастливое состояние, когда ничего не висит над душой, летние каникулы в разгаре и тебе девятнадцать лет.

В 1947 году он у нас выступал в школе, в пятом классе. У него тогда вышла первая книжка — «Золотая рыбка».

Учительница сказала:

— Девочки, к нам придет писатель. У него нет обеих рук. Он был тяжело ранен на фронте. Пожалуйста, не задавайте ему по этому поводу никаких вопросов.

За ним поехала наша пионервожатая, восьмиклассница Ира Немакова.

…И вот дверь класса открылась, и в сопровождении Иры вошел безрукий писатель. Светлые глаза на смуглом лице. Шапка каштановых кудрявых волос. Если бы не пустые от локтя рукава пиджака, он был бы прямо как герой фильма. Но эти пустые рукава! Все взгляды невольно к ним приковались. Видно было, что он чувствует эти взгляды и напряжен. Не очень знает, как себя вести. И еще казалось, что отсутствие рук мешает ему держать равновесие — походка была не уверенная. Ира заботливо поддерживала его за пустой рукав.

Прасковья Филипповна пригласила его сесть за свой учительский стол, а сама ушла на заднюю парту. Ира подтащила еще один стул и поставила рядом с учительским. Помогла писателю снять портфель — он у него висел через плечо на ремешке. Сама открыла портфель, достала из него книжку. Ира была красивая девочка, брюнетка с синими глазами. Правда, немного толстая. Она сидела сбоку, следила глазами за текстом и переворачивала страницы. Иногда она поднимала глаза и смотрела на писателя с таким обожанием, что опаздывала перевернуть страницу. Щеки ее горели.

Он читал рассказ из своей только что вышедшей книжки. Рассказ был смешной и трогательный. Мальчику подарили золотую рыбку, и он решил, что она — та самая, из сказки Пушкина. Он подходил к аквариуму и просил ее выполнить разные желания, и она выполняла. Одно из желаний было — чтобы ему купили двухколесный велосипед. И на следующий день велосипед ему купили. Самым заветным желанием было — поехать к морю. Но злой колдун — кот Васька — подстерег рыбку, и… Рыдающего мальчика утешает отец: рыбка жива! Она же волшебница! Ей надоело жить в аквариуме, и она теперь снова в море. Вот летом мы все поедем к морю, и ты обязательно встретишь там свою золотую рыбку.

Рассказ всем ужасно понравился. Смеялись, хлопали. И сам он как-то растроганно улыбался и уже не был напряженным как вначале.

После звонка Прасковья Филипповна подошла и поблагодарила писателя за интересное выступление. Мы снова дружно похлопали. Он попрощался с нами и, сопровождаемый Ирой Немаковой, вышел из класса.

Пока мы оставались в детстве, его книжки нам нравились. Они были живые, с юмором — «В дебрях Кара-Бумбы», «Зеленые огоньки», «Коза на вертолете». Он уловил то, к чему стремится мальчишеская да и девчоночья душа, — жажду приключений, независимости от взрослых. Он писал о дружбе, верности, преодолении опасностей. Может быть и его душа, вопреки всему, оставалась в чем-то ребячьей и жаждала того же. Было в его рассказах что-то от романтики Джека Лондона, Брет-Гарта, Луи Буссенара. Правда, уж очень выпирало советское: непременное мудрое идейное руководство в лице какого-нибудь взрослого, который ненавязчиво прививал юным пионерам моральный кодекс и тому подобное. Взрослый мог быть симпатичным и не таким уж прямолинейным, вроде молодого геолога из повести «В дебрях Кара-Бумбы», но все равно воспринимался как надоевший штамп. Хотя, в сущности, так оно и было в нашей школьной жизни: вечно нас окружали старшие пионервожатые, председатели совета дружины, секретари комсомольской организации, не говоря уже об учителях, так что ощущения неправды не возникало. Зато образы «беспартийных» мальчишек и девчонок были яркими, озорными, смелыми или трусливыми, умными и не очень, похожими на нас, и было интересно представлять себя в условиях, придуманных писателем. Бывали даже стихийные обсуждения его книг на тему: а как бы ты вела себя в подобных обстоятельствах? Смогла бы или не смогла? Струсила бы или не струсила?

Но мы взрослели и постепенно теряли интерес к этим книжкам. Они оставались там, в прошедшем времени. А он продолжал оставаться верен пионерской теме. Придумал еженедельный музыкальный радио-спектакль «Девчонки и мальчишки» по мотивам своих рассказов. Написал сценарий приключенческого фильма про то, как в первые дни Отечественной войны пионерский лагерь оказался на оккупированной территории и как пионер Мишка и танкист дядя Вася совершили смелый рейд на танке в тыл врага и освободили пионеров.

Книжки его издавались и переиздавались, имя его было на слуху, но в Союзе писателей, вернее в детской секции Союза, он был чужаком. Там царила атмосфера комплиментарности, фальшивых улыбок, раболепия перед партийным начальством, а он любому мог сказать в лицо то, что о нем думает, в партию не вступал, перед начальством не лебезил. С ним старались не связываться. В то же время использовали его как приманку для публики, как какую-нибудь женщину о двух головах в балагане. Им даже своеобразно гордились — вот какие у нас есть! Возили на выступления с писательскими бригадами. Это всегда обеспечивало успех. Выступал он много, ездил по стране не только на всякие торжества типа «Книжкиной недели», но и от Бюро пропаганды — это была возможность неплохо заработать.

О его выступлении у нас в классе я ему напомнила летом 1957 года, когда мы с ним случайно встретились в Гаграх, в Доме творчества писателей, куда мама достала мне курсовку. Питалась я в столовой Дома творчества, а жила рядом, в частном доме. Делила комнату с двумя строгими учительницами из Ленинграда.

В первый же день мы столкнулись с Диком у главного корпуса.

— Анюта! Какими судьбами! — и, обернувшись к окружающим: — Это моя симпатичная соседка по дачному поселку, прошу любить и жаловать!

Через минуту, сама не заметив как, я оказалась в сфере его притяжения, смеялась его шуткам, он о чем-то мне рассказывал, с кем-то знакомил, потащил в холл, где отдыхающие, игравшие в пинг-понг, тут же уступили нам ракетки, и трижды обыграл меня под возгласы болельщиков, хотя на даче я здорово натренировалась. Ракетку он сам пристегивал ремешком к культе, крепко затягивал зубами и мастерски бил слева и справа, посылал шарик точно на край стола, гасил, отбивал, а когда шарик летел мимо — ловил его, прижимая к груди. За игрой сообщил, что он тут уже две недели, что приехал сюда на своей машине и завтра рано утром на машине же возвращается в Москву. И что сегодня хотел бы провести вечер со мной, как я на это?

Оглушенная его наступательной энергией, я ответила, что согласна, и после ужина села к нему в машину, и мы поехали в Старые Гагры, в кафе на берегу моря. Горели фонари, эвкалипты источали субтропический влажный охмуряющий запах. Тихонько шуршало море, набегая на гальку. За соседними столиками мужчины и дамы сидели в красивых позах и пили вино, словно играли роли из фильмов про богатую прежнюю жизнь.

Нам принесли бутылку вина. Он налил мне полный стакан, и я храбро отпила половину. Я не знала, как себя вести, на всякий случай тоже пыталась изображать даму, курила, закидывала ногу на ногу. Но это была не моя роль, я робела, стеснялась, краснела. Он смотрел на меня недвусмысленным оценивающим мужским взглядом. И, чтобы разрядить или хотя бы ослабить этот пугающий меня эротический посыл, я ему как раз и напомнила про то, давнее, детское, как он когда-то выступал у нас в школе и как нам понравилось. Он тут же вспомнил:

— Ну, как же! Ирочка!

Спросил, где она и как. Я что-то лепетала.

В это время от соседнего столика к нам подошел какой-то не очень трезвый мужик и, соболезнующе глядя на моего спутника, спросил:

— Где ж тебя так изуродовало, браток?

Он, видно, хотел выразить сочувствие, вызвать на проникновенный разговор, может быть, подсесть к нашему столику.

У Дика выражение лица стало такое, как если человеку грубо указали на его место, ткнули носом, что он не как все. Под скулами вспухли желваки. Но ответил вежливо — назвал место, где это случилось. Я не запомнила какое.

Тот постоял немного и отошел.

И как флаг, упруго трепещущий под ветром, обвисает, когда стихает ветер, так сник тот накал, который возник между нами. Мы о чем-то еще поговорили, я допила свой стакан, а он — все остальное вино, что оставалось в бутылке, после чего мы снова сели в машину, и он довез меня до дверей моего дома.

— Подожди, — сказал он, когда я хотела открыть дверцу. — Посидим немного.

Голова у меня кружилась, и было хорошо, раскрепощено.

— Анюта, у тебя есть кто-нибудь? — спросил он.

А у меня к тому времени уже был «кто-нибудь», и я, как моя недолгая подруга Вира, мучилась вопросом — выходить за него или не выходить? Но у Виры с Жорой тогда «ничего еще не было», а у меня с моим уже «было», в этом и была сложность. Потому что по понятиям моей целомудренной мамы, которая догадывалась о наших отношениях, я должна была загладить «грех» замужеством. Но выходить мне за него не хотелось, а «так» — по его словам, ему надоело. Он жаждал законного брака. Каждый раз, когда мы с ним ссорились, я испытывала облегчение, слегка подпорченное чувством вины, и надежду, что мы, наконец, навсегда расстались. Но потом наступало примирение, и тягостные отношения продолжались. Вот и сюда, в Гагры, я приехала вроде бы рассорившись, но знала, что он не оставит меня в покое и что по возвращении я снова поддамся на его уговоры. Это была непонятная мне самой дурацкая зависимость, которую я по неопытности принимала за любовь.

Мне захотелось рассказать об этом Дику, может быть, услышать совет опытного человека, но как рассказать? Я конфузилась и молчала. Вероятно, он что-то прочитал на моем лице, потому что улыбнулся и сказал:

— Всё понятно.

Может, и правда, что-то понял. Помолчав, он вдруг сказал:

— Анюта! А ты могла бы поцеловать меня?

И мы поцеловались — крепко, доверчиво, без слюнявой похоти — не знаю, как еще определить, но это был какой-то обоюдно чистосердечный поцелуй, навсегда определивший мое отношение к этому человеку.

Потом он сказал:

— Ты, Анюта, необыкновенно обаятельная девчонка. Ты просто силы своей не знаешь. Тебе надо поверить в себя, и всё у тебя пойдет. Ну, счастливо тебе. Иди спать.

И я пошла, спотыкаясь и пошатываясь, к своим строгим ленинградским учительницам, которые подняли головы с подушек и что-то возмущенно прошипели по моему адресу.

Осенью мы с ним встретились в Москве, возле Дома Литераторов. Из главного подъезда на улицу Герцена вывалилась шумная пьяная компания. Самый шумный и пьяный — он. Белые глаза на багровом лице, распахнутое пальто, вытертый, бесформенный портфель через плечо на ремне. Я хотела прошмыгнуть незамеченной, но он с криком: «Анюта!» встал на моем пути, расставил свои несчастные руки, поймал, крепко сжал и мокро поцеловал в губы. Кто-то из собутыльников поощрительно заржал. Я вырвалась.

— Ничего, Анюта, не обижайся! — заорал он. — От этого еще никто не забеременел!

Трудно было с этим не согласиться, да я, если честно, и не обиделась.

— Представляешь, — дыша мне в лицо водочным перегаром, заговорил он возбужденно. — Этот подлец (он назвал известную писательскую фамилию) сказал про меня, что я — «уходящая натура»! Я — «уходящая натура»! Да сам он кто!.. Сволочь такая!..

— Идем! — тянули его спутники.

Уходя, он продолжал выкрикивать что-то в адрес подлеца, и в этих выкриках звучала обида мальчика, которого взрослый сукин сын ударил ниже пояса.

Это и в самом деле был удар ниже пояса. И было это тем более обидно и не справедливо, что он в то время писал свою лучшую вещь, выстраданную всей жизнью, — повесть об отце, румынском революционере, писателе, участнике гражданской войны, коммунисте Ионе Дическу. О том, как этот человек зажегся идеями интернационализма и приехал в Советский Союз строить новый справедливый мир. И как в 1937-ом он был арестован и расстрелян. Мать тоже была арестована и погибла в лагере.

Этой темы еще недавно не существовало в Советской печати, и даже теперь не было надежды на публикацию, хотя наступил период Хрущевской оттепели, и о событиях такого рода говорили открыто, люди возвращались из лагерей, приоткрывалась страшная правда эпохи. Но еще не прилетела первая ласточка — «Один день Ивана Денисовича», после которой успело выйти еще несколько вещей на такую тему. Дик со своей повестью об отце — не успел. Ручеек гласности быстро перекрыли, оттепель сменилась похолоданием.

Книжка «Встреча с отцом» вышла только в 1985-ом, после смерти писателя.

Если бы отец, так веривший в справедливый мир, мог предугадать судьбу сына, который в пятнадцать лет оказался отверженным, а в девятнадцать потерял на войне обе руки!

Если бы да кабы…

Эти руки, отданные юношей-фронтовиком за Родину, — стали платой за расстрелянного отца, за возможность учиться в Литературном институте, за иные-прочие льготы, которые давала ему его страшная инвалидность. Но какой дорогой платой!

Еще раз мы с ним встретились жарким летним днем 1959 года, снова на улице Герцена. Он собирался садиться в машину и, увидев меня, спросил:

— Тебе куда? Садись, подброшу.

Я сказала, что вообще-то собираюсь на дачу.

— Так ведь и я на дачу! — обрадовался он. — Мне только надо домой заехать на минутку, а потом прямиком туда. Поехали?

И мы поехали. Он жил в писательском доме на Ломоносовском проспекте, рядом с кинотеатром «Прогресс».

— Зайдем, выпьем чего-нибудь холодного, а то в горле пересохло.

С той нашей встречи в Гаграх прошло два года. За эти два года я успела «сходить замуж», развестись, переползти на четвертый курс, поработать на целине со студентами биофака и написать об этой целинной эпопее очерк, который был напечатан в только что вышедшем шестом номере «Нового мира». Этот номер журнала с несколькими тоненькими оттисками мне как раз сегодня вручили в редакции, и, сидя рядом с Диком в машине, я не могла этим событием не похвастаться.

Он шумно поздравил, даже остановил машину, чтобы полистать оттиск.

— Подаришь?

— Подарю.

Мы подъехали к его дому, и пока я шла к его подъезду, а он запирал машину, тетки, сидевшие на лавочке у подъезда, понимающе качали головами и ощупывали меня презрительными взглядами.

Ключ от квартиры висел у Дика на шее, на длинном шнурке. Он открыл дверь, и я очутилась в просторной, залитой солнцем, комнате, то ли гостиной, то ли кабинете, чисто убранной, с цветами на круглом столе, книжными стеллажами, креслом у телевизора, письменным столом с аккуратно разложенными предметами — все говорило о женской руке. Я спросила, женат ли он.

— На данный момент — нет, — ответил он. — Лифтерша убирает через день, ну и готовит заодно. Есть хочешь?

— Нет, только пить.

— Сейчас. А ты пока надпиши журнальчик.

Он ушел, а я села на подоконник и надписала на обложке оттиска: «Дик! Спасибо Вам за то хорошее, что Вы для меня сделали, сами об этом не догадываясь».

Он вернулся с запотевшей бутылкой вина под мышкой и двумя стаканами, которые удерживал в расщепах своих культяпок. Поставил рядом со мной на подоконник, прочитал надпись.

— Ты меня заинтриговала, Анюта. Что я для тебя такое сделал?

Я попыталась объяснить, но, кажется, у меня это не очень получилось. А я и правда была ему благодарна. За те слова, которые он мне сказал в Гаграх, когда мы сидели в машине: «Ты своей силы не знаешь. Поверь в себя, и всё у тебя пойдет». Я запомнила эти слова, и мне с ними стало как-то легче в жизни.

Не знаю, стоит ли описывать последующее. Дело в том, что вернулся он раздетым, в одних трусах, и вид его не оставлял сомнений в его намерении.

Нет, не было никаких домогательств, настырности, грубых притязаний. Открытый взгляд, не требующий слов: да — да. Нет — нет. Под таким взглядом глупо манерничать, изображать возмущение, корчить из себя недотрогу. Он вовсе не был мне неприятен — крепкий, еще молодой мужик с мощным торсом, ну, может, излишне мясист. Руки? Ну, в конце концов, на это можно и глаза закрыть.

Но как раз в те дни я была по уши влюблена в одного молодого человека из Ленинграда. В чем я виновато и откровенно призналась Дику, объяснив ему, что — ну, никак.

Он отнесся к этому без обиды. Нет — значит, нет. Вольному воля. Мое дело предложить.

Мы посидели на подоконнике, выпили вина, легко и дружески потрепались. Я попросила подарить книжку, и он надписал и подарил — «Золотую рыбку», ту самую, любимую мною в детстве и много раз переиздававшуюся. Потом он вышел из комнаты, вернулся в брюках и в рубашке, и вскоре мы снова прошли мимо теток, смеривших меня взглядами, полными такого брезгливого отвращения, что я чуть было не начала оправдываться — ну, не виновата я, не было ничего, и нечего на меня так люто смотреть.

В семидесятые годы мои родители прочно обосновались на даче. Отец что-то писал, а больше — рисовал для души. Он привык работать с соавтором, а Михаила Абрамовича Червинского к тому времени уже не было в живых. Оперетты их, однако, шли и давали возможность держать домработницу, шофера и вообще ни в чем себе не отказывать. Все же отец тосковал по живой творческой работе, и когда к нему обратился кинорежиссер Олег Николаевский с предложением сделать фильм по мотивам оперетты «Трембита» — с радостью согласился. Режиссер поселился у нас на даче, и началась работа над сценарием. Работали в первую половину дня, а потом Николаевский был предоставлен сам себе. Оказалось, что он дружен с Иосифом Диком — поставил по его сценарию детский фильм «Смелого пуля боится» — про отважного пионера Мишку и танкиста дядю Васю, спасших отряд пионеров от фашистов. Вечерами Николаевский начал пропадать у Дика на даче и возвращался обычно сильно под мухой, а утром с трудом включался в работу к неудовольствию моего отца.

Дик к тому времени был женат, и у него росла дочка. Жена, молодая, хрупкая, но с пронзительным голосом, часто скандалила в конторе — то у них на даче искрит проводка, то течет кран, то еще что-нибудь. Писательские жены-интеллектуалки в свой круг ее не принимали.

Однажды отец послал меня к Дику — предупредить Николаевского, что ему откуда-то звонили и просили срочно перезвонить. У Дика не было телефона. Или был, но не работал.

Я впервые попала к нему на участок. Среди елей, сосен, берез и густого подлеска — старый дощатый дом темно-синего цвета, осевший на один бок, с замшелой черепичной крышей — настоящая избушка бабы Яги, только курьих ног не хватало. Крапива в человечий рост, лопухи у самого крыльца. О том, что в доме кто-то живет, говорили только узкая тропинка от калитки к крыльцу да сидячая детская коляска.

Я постучала и услышала: «Входи, кто там!»

Вошла и закашлялась от табачного дыма. Захламленная комната, скомканное не то одеяло, не то какая-то тряпка на тахте, окурки на полу. Дик с багровым отечным лицом, в расстегнутой до пупа рубахе сидел на стуле. Напротив, в кресле, — Николаевский — усатый здоровяк лет сорока. Перед ними на задрызганном столе — водка, стаканы, миска с солеными помидорами, толстые ломти черного хлеба.

Николаевский, увидев меня, несколько смутился, а Дик заорал:

— А! Анюта! Садись с нами!

Он вытащил двумя культями из миски помидор и, капая рассолом на стол, протянул мне. Я взяла.

Из соседней комнаты, а может кухни, доносился раздраженный женский голос. Ему отвечал капризный детский. Потом женский сменился криком, а детский — плачем.

— Оставь ребенка в покое, стерва! — заорал Дик.

И понес какую-то муть о бабах, которым нужны только деньги и которые все — стервы и проститутки.

— Ладно тебе, — укоризненно сказал Николаевский, который с моим отцом любил поговорить за обедом о режиссерских методах Мейерхольда и о поэтах серебряного века.

— Налей ей водки! — пьяно приказал Дик. — Выпей, Анюта!

Пить я отказалась, передала Николаевскому отцовское поручение и ушла, запутавшись в тамбуре в паутине.

Возле крыльца под елкой рос белый гриб. Ёж высунулся из зарослей крапивы, фыркнул и скрылся.

Я швырнула соленый помидор в крапиву и ушла.

Говорили, что он тяжело болен, что у него отказывают почки. Да это и видно было по опухшему лицу, по мешкам под глазами. Говорили, что жена от него ушла, и кто-то ее оправдывал — как вообще можно жить с таким человеком, а кто-то осуждал — бросать мужа в таком состоянии — не благородно.

Ухаживала за ним его старшая дочь от первого брака, простоватая женщина лет под сорок. Приехала откуда-то из провинции и была с ним рядом до последнего дня. Умер он в 1984 году в больнице. И завещал дачу этой дочери.

Сразу после его смерти объявилась жена и стала требовать дачу себе. Она — законная, и у нее должны быть все права наследства, а эта дочь — вообще неизвестно откуда взялась, нашла удобный момент и подсуетилась!

Скандальные разбирательства между наследниками после смерти дачевладельца не были редкостью в нашем поселке. Правление в тот патриархальный период своего существования имело полномочия решать некоторые подобные вопросы по справедливости. Жене объяснили, что завещание законно, заверено нотариусом и оспорить его можно только через суд, и вряд ли суд вынесет иное решение. К тому же у жены остались квартира, машина, авторское право…

— Ну и что! Он уже ничего не соображал, когда подписывал! А она воспользовалась! Ну, если не всю, то хотя бы половину дачи! У моей дочери слабое здоровье, ей нужен свежий воздух!

Старшая дочь сидела и ничего не требовала. Собрание единогласно решило вопрос в ее пользу.

Старшей дочери дача была без надобности. Ей нужны были деньги. Она сразу же продала дачу и вернулась к себе в провинцию.

Дачу купили режиссер Владимир Андреев и его жена артистка Наталья Селезнева. Снесли старую развалюху, привели в порядок участок, построили кирпичный двухэтажный дом, поставили новый сплошной забор.

Теперь, может быть, только я одна и помню ту темно-синюю хибару среди крапивы и лопухов, белый гриб у крыльца и сердитого ёжика. Книжки Дика можно найти разве что в букинистических. Имя его почти забыто.

Подаренную мне когда-то «Золотую рыбку» я берегу. Вижу, как, надев на обрубок руки железную насадку с ученическим пером и окуная перо в чернильницу, он надписывает мне эту книжку четким, разборчивым почерком: «Милой Анюте, которая мне очень нравится».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.