Прощай, Нева

Прощай, Нева

1920 год. Я снова был в Петербурге после двух лет водоворота жизни. Город был депрессивно тих. Люди шли молча, как будто, погружённые в свои собственные мысли. Я взял извозчик до своего дома. Я позвонил в звонок. Мать открыла дверь. Она выглядела истощённо. Увидев меня, она начала истерически всхлипывать и целовать меня. «Мы думали, что тебя уже нет».

Она сообщила мне новости. Мой отец тихо умер в то время, когда я был в Бутырках. Более трагической была смерть моей сестры Варвары. Она только что закончила медицинский институт и была распределена в больницу. В это время как раз была эпидемия «Испанки», испанского гриппа.

Она заразилась в больнице. Инфекция была настолько злокачественной, что она умерла в тридцать шесть часов. Мои две другие сестры были замужем. Наташа была замужем за ассистентом по хирургии Военно-Медицинской академии. Старшая Лидия вместе с мужем жила у матери. «Твоих собак застрелили красные», — с сожалением сообщила мне мать. Они набросились на патруль и потрепали двоих.

— Да, они не любили большевиков, — сказал я.

— Твоя комната готова. Она ждала тебя все эти два года, — и мама снова начала плакать.

На следующее утро я поднялся очень рано и поспешил к Неве. Река была спокойной, а вода голубой. Я сидел на скамейке возле воды, как я сидел сотни раз до этого. В моём чувстве не было возбуждения. Что-то очень важное для меня пропало. В реке не было уже возвышенной жизни. Она была печальна. Или я сам был в грусти?

Этим же утром я пошёл в свою Биологическую Лабораторию. Она располагалась в пяти кварталах от Невы. Николай Морозов, который стал её директором после эмиграции Метальникова, тепло встретил меня. Он меня ни о чём не спрашивал. Кроме этого, по сравнению с его тюремным опытом, мой опыт был просто мал. Он сказал мне, что моё место свободно.

Я вернулся к своей научной деятельности. Я стремился к проблемам, которые занимали меня до начала политических событий. Я хотел забыть о политических переменах и вернуться к нормальной работе. Это было не просто. Везде, куда бы я не пошёл, на улицу, на медицинское собрание, на вечеринку с друзьями, я сильно чувствовал, что город живёт плохо спрятанным страхом. Никто не мог разговаривать свободно. Дискуссии избегались, были только поверхностные разговоры. И это ещё не всё, скоро я начал замечать, что люди, даже хорошо знавшие меня, избегали появляться со мной в общественных местах.

Вскоре после приезда, меня пригласили в Академию Наук прочитать лекцию о моих впечатлениях о мирной конференции в Париже. Я был предельно искренен и прямо сказал, что только демократия может принести длительный мир людям. На следующий день Морозов мне сказал, что я перешагнул границу и могу быть вполне арестован. Нескольких недель в Петербурге мне хватило, чтобы понять, что единственным местом в Советской России; где ещё можно свободно высказываться, является тюрьма. Нелегко анализировать мои мысли в то время. Я метался. С одной стороны это был мой родной город, я был близок к своей Неве. Я мог ходить, и я ходил по её берегам. Улицы моего детства. У меня была прекрасная лаборатория. Всё, что от меня требовалось, это примириться с политической ситуацией в городе. Мне нужна была демократия. Я, конечно, прекрасно знал, что и на западе демократия не совершенная. Но при большевиках всякие признаки демократии были просто уничтожены.

Много лет позднее, когда я жил в Америке в местечке под названием Катона, у нас была собака. Его звали Бидо, и он был дворнягой. Его обожал мой маленький сын. Послушный и покорный Бидо обладал одной особенностью: он не выносил поводка. Он катался по земле, выл, закатывал истерики. Не было силы, которая могла заставить его сидеть на цепи. Однажды мы просто ненадолго оставили его закрытым в комнате. Возвратясь, мы нашли обгрызенную дверь и разбитое стекло. Он просто выпрыгнул со второго этажа.

Может быть, меня можно сравнить с этим Бидо. Постепенно, режим становился всё более и более репрессивным. Надо было смотреть за каждым своим шагом. Поэтому я приходил к мысли, что надо уехать. Но как? Все границы тщательно охраняются и всех, кто пытается перейти границу с Польшей или Финляндией стреляют сразу же.

Однажды, ожидая свой паёк в Доме Учёных, я заметил женщину. Она была плохо одета и очень бледна, её лицо казалось мне знакомым. Секретарша развеяла мои сомнения.

— Конечно, это жена Керенского. Она, естественно, в тяжёлых обстоятельствах. У неё двое маленьких больных детей, а она, фактически заложник коммунистов. Она под постоянным наблюдением, и её могут сослать в Сибирь. Мы потихоньку помогаем, чем можем. Вот иногда выдаём пайки, хотя и не должны этого делать.

Я подошёл к ней и напомнил, что я знаю её с тех пор, когда она была ещё женой премьер-министра. Довольно смело я сказал ей, что она должна бежать из Советской России без всякой отсрочки. Но её дух был полностью сломлен.

— Это невозможно, — был единственный ответ.

— Мы должны убежать, — сказал я.

Моё желание убежать усилилось желанием помочь Керенским.

В это время Прибалтийские государства были свободными и имели демократические правительства. Советское государство, медленно усиливая хватку над своим народом, претендовало наподобие нормальных отношений с другими странами. Советское правительство согласилось с тем, чтобы эстонцы могли вернуться в Эстонию. Раз в неделю ходил целый поезд с беженцами из Петербурга в Таллин. Они, естественно, тщательно были проверены Чека, и только после этого им разрешалось прейти границу в нескольких верстах от реки Нарвы.

Доктор К., мой друг, был эстонским представителем в Петербурге и отвечал за эвакуацию эстонцев. Он колебался, но не долго.

— «Мне не очень хочется связываться с твоим делом, но скоро я вообще вернусь в Таллинн», — сказал он. — «Я многим обязан русской интеллигенции, я собственно, часть её».

И он выписал документ объявляющий, что Ганс Озолин, его жена Мильда и двое детей являются эстонцами и имеют право вернуться в Эстонию.

— «С этого момента все проблемы — твои», — сказал он мне. — «Документ ничего не значит для Чека, а их допрос очень трудно пройти. Малейшее подозрение — и вы в тюрьме. Но если вы настаиваете, то на ваше усмотрение».

Ни я, ни госпожа Керенская не говорили ни слова по-эстонски. В действительности, мы даже не были на них похожи. Мы были брюнетами.

— Вы должны достать блондинистый парик, — сказал я ей. — Завтра идём.

В Петербурге все знали госпожу Керенскую. Месяцами её портреты не слезали с газетных страниц. Опасность была ощутимая. Она нашла очень неважный парик. Он был очень маленьким и всё время сползал на бок так, что были видны её тёмные волосы. Она выглядела так подозрительно и так дрожала, и имела такие огромные очки, что я долго колебался, прежде чем войти в здание Чека. Я был убеждён, что она себя выдаст, но решение уже было принято, и мы вошли в приёмную Чека. Я посадил госпожу Керенскую как можно дальше от работника Чека. Он сидел, не обращая внимания на странно выглядящую женщину.

— Моя жена, — сказал я, — Имеет психические проблемы, и я должен отправить её к родителям в Таллинн.

Слава богу, он не говорил по-эстонски. Он задавал мне бесконечные вопросы о моём прошлом и моих будущих планах. Минут через двадцать он, видимо, удовлетворился и поставил печать на наши документы.

Как раз в этот момент мои гадкие предчувствия стали оправдываться. Когда я отходил от стола, я заметил бородатого работника, сидевшего за другим столом. Он был молод, с длинными волосами и горящими глазами. Он наблюдал за нами с явным подозрением. Однако он ничего не сказал, и мы буквально вылетели из здания Чека.

— Я почти потеряла сознание, — созналась Керенская. — Моё сердце так билось, что до сих пор болит.

Наш отъезд был назначен через две недели после визита в Чека.

— Это было чудо, — допустил мой эстонский друг, — Но самое худшее ещё впереди. На русско-эстонской границе они проверяют беженцев ещё более тщательно.

Все эти две недели мне снился этот молодой, бородатый чекист. Он входил в мою комнату и рылся в моём шкафу и чемоданах. Он показывал мне на вещи и вопрошающе смотрел на меня. Это было моим наваждением. С другой стороны, госпожа Керенская сказала, что она спала как никогда с момента бегства её мужа три года ранее.

Наконец, пришёл день отъезда. Это было ясное, солнечное осеннее утро. Триста с чем-то беженцев погрузились в поезд, и он отъехал. Но в тот момент, когда поезд тронулся, мой бородатый чекист из наваждения, прошёл через наш вагон. Это был плохой знак. Проходя наши места, он замедлил шаг и посмотрел пристально на семью Керенских, как будто намереваясь заговорить с нами. Однако он не стал этого делать и прошёл дальше.

Мы снова увидели его, когда поезд подошёл к эстонской границе и остановился в нескольких верстах. Всем беженцам приказали выйти из вагонов вместе с вещами. Затем нам приказали разложить все наши вещи на поле перед железной дорогой для досмотра. Вот тут-то и появился бородатый чекист. Он поверхностно посмотрел мои вещи и поставил печать в документах.

Но с госпожой Керенской он вёл себя совсем по-другому. Он копался в вещах тщательно. Он нашёл несколько французских книг. «О! Вы говорите по-французски?».

На дне её сумки он нашёл карандаш, выполненный из чистого золота. Это был великолепный подарок с надписью: «Александру Керенскому от почитателей».

«Глупая женщина», — подумал я про себя, — «Всё пропало!».

Чекист прочёл надпись внимательно и посмотрел на неё. Дрожа от страха, она дёрнулась, и её парик сполз, открывая её тёмные волосы.

— Госпожа, — сказал бородатый чекист, — Ваша причёска съехала.

Он молчал минуты две, а затем произнёс:

— Вы можете вернуться в поезд… но я оставлю себе это карандаш как сувенир.

Он поставил печать на её документы и ушёл. Я так и не узнал, кто он был.

Мы снова ехали в поезде. Госпожа Керенская истерически всхлипывала. Через час мы пересекли эстонскую границу. Теперь мы были в свободном и демократическом государстве Эстония.

— Теперь вы можете снять свой парик, — сказал я Керенской с явным раздражением.

Я сам ещё не мог оправиться от этой встречи, и неряшливость её парика раздражала меня. Керенская послушно сняла и отдала мне парик. Я выбросил его в реку Нарву. Наше путешествие окончилось. Керенский встретил свою семью в Таллинне и сразу увёз их в Англию, где они жили много лет.

Мне ещё пришлось быть в лагере для беженцев недели две, пока я тоже не получил визу в Англию. Вскоре я получил приглашение работать над онкологической темой от Брюссельского университета. С моим прибытием в Брюссель моя приключенческая жизнь закончилась. Но странно, первые полгода в спокойном Брюсселе я не мог спать. Бегая по Советской России, пересекая границы, в угольной яме ледокола, в Бутырской тюрьме я всегда спал как ребёнок, пребывая в отличном здравии. Но в Брюсселе последствия накопленного напряжения дали о себе знать. Я страдал жестокой бессонницей.

* * *

Нева от меня очень далеко. Я не надеялся и не надеюсь увидеть её снова. Петербург принадлежит к моему прошлому. Однако он остаётся моим любимым городом и неотъемлемой частью меня самого.

Индивидуализм против стандартизации.

Когда я поступил в Петербургский университет, мне было шестнадцать лет. В это время я хотел получить ответы на множество вопросов, волновавших меня. Я тогда сильно верил в науку, хотя сам ещё этого не осознавал. Я был жертвой социализма, поверхностного мышления, свойственного современному человеку. В то время университетский дух был пропитан материализмом. В любом курсе естественных наук, который я брал, основой всегда была материалистическая философия. Слушал ли я профессора эмбриологии, антропологии, или физиологии, я всегда чувствовал тенденцию упрощать явления жизни. Они всегда утверждали, что рано или поздно, мы будем знать всё о живой материи. Некоторые цитировали Франциса Бэкона и соглашались с ним, что человеческое овладение природой, якобы, означает её полное понимание. Демокрит был явно ближе им, чем Аристотель или Платон.

Университеты досоветского периода были настоящими образовательными центрами, местом, где делалась интеллигенция. Это слово — «интеллигенция» мало в ходу за пределами России. Оно имело специальный смысл, который мало кто может понять, если не жил в России в то время. Словарь Вебстера определяет слово, как «интеллектуалы или образованные люди, взятые как класс, в отличие от необразованных». Это определение не ухватывает смысла, в котором слово использовалось в России.

Слово «интеллигент» в России не соответствует западному слову «интеллектуал». Слово «интеллектуал» обозначает человека, который верит в силу интеллекта, и который всё проверяет интеллектом. Русское слово «интеллигент» более относится к гуманитарным качествам человека. Можно определить Чехова интеллигентом, но Карл Маркс и Ленин, очевидно, были интеллектуалы.

Русское слово «интеллигенция» было введено русским писателем Боборыкиным около 1860 года. Он применил это слово к группе либералов, которые были увлечены идеей помощи людям.

Николай Михайловский, лидер русского демократического идеализма, дал ясное определение слова: «Мы можем сказать с чистой совестью, что мы — интеллигенция. Потому что мы знаем много вещей. Потому что мы думаем о многих вещах. Наша профессия — это наука, искусство и литература… Наши умы и сердца — с нашим народом, от которого мы отошли из-за образования. Мы в долгу перед нашим народом, и этот факт служит основой нашей деятельности».

Михайловский определённо считал интеллигенцию отдельным классом.

Бердяев считал интеллигенцию суперклассом: «Интеллигенция — это часть человечества, в котором идеальная часть человеческого духа переборола классовые ограничения».

Русская интеллигенция была одновременно и идеалистической, и демократической, и все они были страшными индивидуалистами. Индивидуализм составлял основу их философии. Главное они видели в совершенствовании собственной личности.

Чувство социальной ответственности, граничащее с чувством «собственной вины», было характерно для русской интеллигенции. Желание материального комфорта и экономического успеха было абсолютно чуждо интеллигенции. Некоторые жили неплохо, другие жили бедно, но у всех было одинаковое отношение к жизни. Часто они демонстрировали чрезмерный идеализм, чрезмерный альтруизм и чрезмерное самопожертвование. У них совершенно отсутствовал интерес к тому, в каких условиях они лично живут.

В своей профессиональной жизни они были хорошими учителями, юристами, инженерами и учёными, способными врачами и хирургами. Но только немногие из них были хорошими бизнесменами. Они все были, как правило, очень непрактичными. Отсюда у них отсутствовал реализм в политике. Они жили целиком идеями и идеалами. Они мечтали о новом мире, и они хотели свободы для всех. Все они были, безусловно, гуманитариями и бесконечно русскими во всём.

Накуренная комната, стол с самоваром и бутербродами, и группа в десять-пятнадцать человек разного возраста. Это было типичное вечернее сборище в Петербурге и других городах. Часами они будут обсуждать извечные проблемы человечества, которые никогда не будут решены.

Университеты были центрами русской гуманитарной интеллигенции[20].

С началом девятнадцатого столетия вся материалистическая тенденция сосредоточилась здесь. Экономический материализм Карла Маркса и механические тенденции естественных наук вдалбливались в молодые умы.

Естественно, что эти концепции стали преобладающими в России, как и во всём мире. Но затем открытый бунт вспыхнул в университетах против «технологизма» естественных наук. Восстание велось молодыми преподавателями, многие из которых потом стали всемирно известными биологами.

Я живо вспоминаю вступительную лекцию Евгения Шульца, второго профессора на кафедре эмбриологии. Это была яростная атака на механизм в биологии. «На вас производит впечатление работа и утверждения Жака Лёба, современного пророка грубого материализма в биологии. Вы уже готовы последовать его легкомысленной теории физико-химической природы человеческого организма. Вы только повторяете ошибку ятромеханических теорий семнадцатого столетия. Поскольку нет существенных различий между Жаком Лёбом и тем, что говорил Джорджио Багливи двести пятьдесят лет назад».

И он объяснил, аудитории состоящей из студентов и преподавателей, что согласно Багливи, тело человека — это набор инструментов: зубы как кусачки, желудок как бутылка, кишечник как трубы, а сосуды как трубочки. Шульц дал захватывающую картину постоянной борьбы между материалистическими и идеалистическими тенденциями в науке. Он рассказал, что это был Томас Сиденгэм, кто поднял бунт против господствующих ятромеханических воззрений Багливи. В своих работах Томас Сиденгэм призывает идти назад к Гиппократу и быть верным его духу. И Сидегэм был только один из бунтовщиков.

Шульц рассказал о работе Жоржа Эрнста Сталя, который призвал биологию идти назад к Аристотелю. В работе «Теория медика — вера» Сталь писал: «Надо всегда помнить, что основа жизни есть деятельность, а не материя…. Поскольку материя сама по себе пассивна и индифферентна к деятельности. Материя просто распределена пассивно внутри определённой структуры».

Блестящий ученик Сталя, Боча, развил идеи учителя. А после них пришли те, кто сделал историю в биологии: Клод Бернар, Иоганнес Мюллер, Вульф, Блюменбах, Юкскал, Ганс Дриш, Дженнингс и другие.

Лекция Шульца была только одной из атак на материализм. Гурвич, Лосский, Метальников и другие старались остановить растущее влияние материализма. С падением демократического правительства России в ней уже не осталось места для таких людей как Шульц и Лосский. Некоторым из них удалось уехать, другие были безжалостно уничтожены.

Научным центром русского материализма была лаборатория физиолога Ивана Павлова. Там проводились исследования поведения животных, и родилось направление «объективной психологии». Особой известностью пользовались Павловские «среды». На них приходило огромное количество его последователей и учеников. Они представляли из себя практически религиозную секту с духовным лидером — Иваном Петровичем Павловым. В эти среды после обеда Павловские теории были единственным объектом дискуссий. Я помню однажды, кто-то, не подумав, спросил Павлова, верит ли он в психологию и её место в медицине.

— Психологию? — переспросил Павлов саркастически, — Психология это термин придуманный ненаучными людьми. На самом деле, в науке нет никакого места психологии и другим субъективным методам исследования умственной деятельности. Только физиология может дать ответ на проблемы умственной деятельности.

— Вы считаете, что все умственные процессы человека не что иное, как просто физиологические проявления мозга? — не унимался незнакомец.

— Конечно! — заворчал Павлов с раздражением. — Конечно, только изучая физиологию высшей нервной активности, мы постепенно получим представление о так называемой психологии.

— Не означает ли это, что вы согласны с Сеченовым, что мысль есть не что иное, как безусловный рефлекс?

Упомянув Сеченова, незнакомец коснулся больного места Павлова.

— Сеченов был великий человек, — сердито заметил Павлов.

— Ой ли? — возразил незнакомец, тоже повышая свой голос. — Я не думаю так, профессор Павлов. Он был узколобым человеком, неспособным понять всю сложность умственной деятельности.

И незнакомец вышел из аудитории.

— Кто этот имбецил? — заорал Павлов.

Доктор Орбели И. А. прошептал имя на ухо Павлову.

— Я знал, что это один из неовиталистов. — усмехнулся Павлов.

Позднее я узнал, то это был Гурвич, один из видных тогда антиматериалистов.

Года через два, после того как свергли Керенского, Ленин посетил лабораторию Павлова в Институте экспериментальной медицины в Петербурге. Их встреча произошла в октябре 1919 года. Отчёт об этой встрече не публиковался, и никому не было известно об этом необычном визите. Однако присутствовавший доктор Зелёный С. П. сделал протокол. Он разрешил мне прочитать его и сделать выписки. Это было незадолго до того, как я покинул Россию.

Как всегда, Ленин был краток и прям. Он избегал вступлений.

— Возможно ли контролировать человеческое поведение? — спросил он Павлова.

— Я не вполне понимаю ваш вопрос, — был ответ.

— Мы строим новый мир. Мир коммунизма. Вы не коммунист?

Павлов отрицательно потряс головой. Он никогда не стал коммунистом, даже когда его провозгласили героем Советской страны.

— Это неважно. Важно то, что я хочу, чтобы широкие массы России последовали образцу мышления и поведения в соответствии с коммунистическими требованиями. Все!

Идея казалась абсурдной Павлову, но он молча слушал.

— Было через чур много индивидуализма в России прошлого. Коммунизм не терпит индивидуалистические тенденции. Они вредоносны. Они не входят в наши планы. Мы должны исключить индивидуализм.

— Но это огромная задача, индивидуализм играет огромную роль в жизни России, — заметил Павлов.

— Чушь, человека можно исправить. Из человека можно сделать, что мы хотим в нём видеть.

Павлов взял время, чтобы подумать. Он не хотел противоречить абсолютному диктатору России.

— Я правильно понимаю, что вы хотите стандартизировать поведение граждан России? Чтобы они следовали единому образцу? — спросил он.

— В точности так, этого именно я и хочу, Иван Петрович Павлов, и вы должны помочь нам в этом.

— Каким способом? — опешил Павлов.

— Вашим изучением человеческого поведения, больше ничем. Просто продолжайте научную работу, какую вы и делали.

И Ленин стал развивать свою идею, что человеческое поведение может контролироваться соответствующим образованием. К удивлению Павлова и Зелёного, он был прилично осведомлён с работами Павлова и его школы об условных рефлексах. Он излагал понятно, хотя и не всегда корректно с научной точки зрения.

Когда Ленин был ещё молодым человеком, и ещё формулировал свой диалектический материализм, он искал биологические данные, которые могли бы подтвердить его положения. Он наткнулся на книжку физиолога Ивана Сеченова, опубликованную в 1863 году. Этой книге, тогда было тридцать лет, и называлась она «Рефлексы головного мозга». В этой книге Сеченов утверждал, что мысли возникают, как результат безусловных рефлексов. Вся психика, утверждал он, это не что иное, как просто промежуточное звено между рецептором и двигательным органом. «Мысль — это ничто иное, как безусловный рефлекс, или рефлекс без своего последнего звена. Все движения, известные в физиологии как произвольные, являются, на самом деле, рефлексами в чистом виде».

Другими словами, вся умственная активность человека и его психика Сеченовым были низведены до уровня простого физиологического рефлекса лягушки. Хотя Ленин и не схватил суть внутренних рассуждений Сеченова, тем не менее, он понял, что Сеченов не допускает существования души, и рассматривает человека, как неодушевлённый электромеханический прибор. Это было то, что Ленин и искал.

Когда книга Сеченова была опубликована, она вызвала большой резонанс в кругах русской интеллигенции. Сеченов был даже изображён Тургеневым в фигуре Базарова в повести «Отцы и дети». С этого момента в России кличка «нигилист» давалась всем, кто, как и Базаров, отрицал существование души.

С того момента, как Ленин упомянул работу Сеченова, Павлов более оживился и проявил больше интереса к разговору. Павлов уважал Сеченова, как своего предшественника в теории рефлексов. Вскоре разговор превратился в лекцию о теории «нервизма», которая, собственно, и была основой Павловских исследований. Павловская лекция Ленину продолжалась почти два часа. Слушатель, только иногда перебивал лектора вопросом.

Павлов объяснил, что термин «нервизм» был введён профессором Боткиным, работающим в лаборатории Павлова. «Мы называем нервизмом физиологическое понятие, которое посредством центральной нервной системы оказывает влияние на всю деятельность организма».

Центральная нервная система, сказал Павлов, делает организм единым целым. Нервная система, таким образом, играет решающую роль в деятельности организма. Мозг, один только мозг служит субстратом высшей нервной деятельности и эмоций. Когда человек болен, это значит, что-то не в порядке с его мозгом. Рак, диабет, язвы желудка и даже инфекционные болезни — это в своей сути — болезни мозга. «Наша теория полностью расходится с взглядом западных физиологов, таких как Мюллер, Вирхов и Нидгэм».

И Павлов пошёл описывать разницу между им и западной школой. Для нервистов личность человека — это просто продукт персонального опыта в течении жизни человека. Это просто реакция приспособления человека к условиям окружающей среды. Этот опыт основан на образовании и ассоциации условных рефлексов в головном мозгу. Согласно нервизму, наследственность играет только второстепенную роль.

— Не означает ли это, что наследственные факторы могут быть переломлены соответствующим воспитанием? — спросил Ленин.

— При определённых условиях, да. Они могут быть преодолены. Я думаю, что у нас на руках хватает экспериментальных доказательств, что условные рефлексы могут вытеснить безусловные, то есть природные, врождённые рефлексы или инстинкты.

— Европейские физиологи, конечно, защищают идеалистический взгляд на поведение человека. Они липнут к так называемому «клеточному принципу» Они считают, что всё в организме предопределено его наследственностью и эмбриональным развитием. Они считают, что организм мало зависит от окружающих условий. Они не правы.

Далее Павлов рассказал, как он нашёл, что внешний стимул, который начинает условный рефлекс, играет главную роль. Один и тот же условный рефлекс может быть вызван у абсолютно разных людей. Это находится в прямом противоречии с западными теориями, согласно которым, реакции организма определяются его индивидуальностью.

— Они подчеркивают индивидуальные характеристики организма, а мы принижаем их значение. Мы подчёркиваем значение внешнего импульса, как вы говорите, окружающей среды. Они допускают дуалистическое истолкование психической жизни, а мы — нет.

— Отлично! — воскликнул Ленин. — Вот это я и хотел знать. Вы так же как и мы — материалист?

— В моих исследованиях, да.

Павлов не акцентировал на этом своём осторожном высказывании. Поговаривали, что частным образом, он не только не был атеистом, но и был глубоко верующим человеком.

Эта встреча между Павловым и Лениным была началом грандиозного эксперимента Советского правительства по контролю над человеческим поведением и стандартизацией психики всего русского народа. Практически, это была война с русским индивидуализмом, которым в прошлом мы так гордились.

Скоро стали проявляться практические последствия этого разговора. Павловская лаборатория превратилась в оазис, не трогаемый Чека. И ни какие буржуазные происхождения учёных, ни их политические воззрения, ни даже их контрреволюционное прошлое не интересовали никого, если они работали на теорию нервизма. Их всех оставили в покое.

Несколько Павловских учеников были назначены главами лабораторий в других городах. В этих лабораториях и институтах работа тут же была перестроена в соответствии с нервизмом. Одновременно были организованы новые лаборатории. Деньги на проект стандартизации психики советского человека полились рекой.

* * *

Индивидуализм против стандартизации! Это было важно. Это было важнее, чем политические разногласия борьбы против советской диктатуры. Для русской интеллигенции полное развитие индивидуальности было основой развития гармоничного общества. Однако русские большевики избрали животный материализм основой их социального экспериментирования. Политика заставляла их отрицать значение индивидуальности в человеке. Большевики просто декретом не оставили места индивидуальности человека в их социально-политической системе.

Однако индивидуальность царит в живом мире от простейших организмов до человека. Ни одно другое свойство материи не выделяется в большей степени. Если живая материя жива, то налицо индивидуальность. Если живая материя умирает, то она теряет свои индивидуальные черты.

В моих экспериментах с профессором Метальниковым, даже простейшие инфузории демонстрировали индивидуальные черты своего поведения. В мире нет даже двух одинаковых клеток. Все знают, что нет одинаковых отпечатков пальцев. Все человеческие органы различаются у разных людей. Этот основной закон природы был оставлен без внимания большевиками. Они верили, что поведение людей можно стандартизировать и лишить его индивидуальности. Они твердили, что с помощью образовательной пропаганды, они способны превратить людей в роботоподобных существ, которые будут реагировать на всё одинаково. Они и использовали Павловский нервизм, как научную основу их воспитательной политики. Они, как всегда, объявляли реакционной любую теорию, противоречащую теории Павлова.

Нервизм стал официальной научной большевистской доктриной. Так как, если поведение человека можно свести к цепочке условных рефлексов, то и поведение широких масс можно стандартизировать под одну гребёнку. Советские руководители очень серьёзно отнеслись к этой проблеме. С 26 июня по 4 июля 1950 года в Московском Университете был созван чрезвычайный научный конгресс. 1400 физиологов, биологов, патологов и психиатров из многих стран мира присутствовало на этом конгрессе. «Проблемы физиологического учения Павлова» было темой конгресса. Однако настоящие цели конгресса были гораздо более далеко идущими. Целью конгресса была пропаганда научного контроля над человеческим поведением.

Теория Павлова была только основой этого правительственного подхода. Павловские постулаты были приняты только в их самой упрощённой форме. Поскольку человек — это комплекс условных рефлексов, человеческое поведение определяется его образованием. Путём работы с условными рефлексами можно стандартизировать поведение человека в соответствии с требованиями Советского правительства. Таким образом, поведение советского народа, а в последующем и всего мира, можно постепенно стандартизировать и сделать однообразным и предсказуемым.

Поведение человека — это продукт его окружающей среды, но вдруг было объявлено, что человек, в свою очередь, может переделать и трансформировать окружающую среду. Это было явное противоречие собственным постулатам.

Учёные, физиологи и психологи, которые не соглашались с этим «супернервизмом», объявлялись врагами коммунизма и лишались своих должностей в институтах. Даже ученики Павлова, такие как академики Бериташвили, Орбели и профессора Рожанский и Анохин, были объявлены лакеями буржуазии. Эти четверо были среди других учёных, обвинённых в индивидуалистических тенденциях. Эти учёные, также, несмотря на разнообразие фамилий, не были русскими или кавказскими людьми.

Атака на еретиков не окончилась с окончанием конгресса. «Советский журнал физиологии» в 1950 году был полон статей осуждающих то одного, то другого учёного.

Ленинские мечты о стандартизации человека не оставлены и сегодняшними правителями СССР. Это теория внедрена в практику в масштабе ещё не известным в истории человечества. Много сказано о политической активности коммунистической партии, однако, упущен факт их неумолимой борьбы против всякой индивидуальности. «Русский» большевизм — это самая крайняя форма антииндивидуализма, когда-либо существовавшая на земле. Сейчас независимое научное мышление полностью подавлено в Советском Союзе, но в дни моей юности крайний материализм проповедовала только маленькая кучка приверженцев. Большинство студентов наслаждались свободой мнений, и индивидуализм был основным течением в научной среде.