На пороге четвертой республики

На пороге четвертой республики

I

Чем дальше в глубь Франции входили клинья союзных армий, тем ярче раскрывалась перед нами многообразная прелесть этой страны, увлекательная красочность ее городов, мужество и жизнерадостность народа. Со стоической решимостью приняли французы все беды и грозы войны, которая за последние тридцать лет трижды обрушивалась на их землю, испепеляла их города, топтала поля, ломала сады, терзала дороги. Трудно найти во всей Западной Европе что-нибудь печальнее Камбрэ, Амьена, Витри, Лаона и многих других французских городов. Когда союзники пришли, наконец, во Францию, ее патриоты уже имели мощные внутренние силы сопротивления, располагавшие боевыми партизанскими отрядами, закаленными в смертельной борьбе с оккупантами. И весь французский народ, в результате предательства «мюнхенской» клики испивший горькую чашу страданий и унижений, был полон упрямого духа непокорности, решимости драться до конца за свою свободу.

Мне довелось впервые в Кане познакомиться с этим народом, жаждущим бороться за свободу. К коменданту северной части города, английскому офицеру, явилась седоволосая высокая и худая женщина в сопровождении молоденькой изящной и необыкновенно пестро одетой девушки. Обе в упор поставили коменданту вопрос: правда ли, что союзное командование воздерживается от бомбежки южного предместья города, где обосновались немцы, только потому, что опасается нанести удар мирному населению? От имени французских жителей предместья, в первую очередь от имени женщин, делегатки требовали бомбить немцев: они не хотели жить в благоустроенных домах под одной крышей с врагами, они предпочитали жить в руинах, но свободными. Это было мужество, достойное парижских коммунарок.

За несколько дней до этого я видел жителей Кана, празднующих освобождение города. Они собрались на тесной площади перед собором, в котором укрывались три тысячи женщин и детей. В самом центре площади вокруг флагштока выстроилось каре: полувзвод французских партизан, ворвавшихся в город с юга, полувзвод канадцев, проложивших путь с запада, и полувзвод англичан, пришедших с севера. Командир партизан капитан французской армии Жиль скомандовал: «На караул!» Каре, вскинув винтовки и вытянув их перед собою, как свечи, замерло; офицеры союзных армий взяли под козырек. Огромное трехцветное полотнище с большим лотарингским крестом медленно поползло вверх. Ветер, будто ждавший этого момента, рванул полотнище, распахнул его и начал щелкать легко и звонко. Капитан Жиль затянул «Марсельезу», толпа подхватила. В пение вплеталось завывание и хлопание мин, сухой рокот снарядов, пулеметные очереди. Холодный ветер нес над головами поющих дым только что начавшихся пожаров. В мокрых облаках прошла дюжина немецких самолетов. Поющие лишь на одно мгновение подались назад, словно пытаясь укрыться под стенами собора, но через минуту они снова присоединились к тем, кто остался у флагштока. Самолеты появились вновь. На этот раз они летели ниже облаков, то есть почти над самыми крышами. Навстречу им понеслось злобное завывание зениток и негодующие возгласы собравшихся на площади.

В грандиозном соборе, получившем свое имя в честь похороненного там Вильгельма-Завоевателя, слышались голоса нескольких тысяч людей, раздавался детский смех, неслись крики. Мы зашли туда после церемонии передачи города новым властям. Время от времени под сводами отдавался гулкий разрыв близкой мины или снаряда. Взрослые, видимо невольно, приседали, дети продолжали играть.

Перед алтарем, расписанным старым мастером, с цветными витражами, через которые струился свет, похожий на кровь, находилась могила самого Вильгельма. На простой массивной каменной плите было написано: «Герцог Нормандии, король Британии».

Обитатели собора, узнав о присутствии среди них двух советских офицеров, устроили маленькую демонстрацию солидарности с русским народом. Окружив нас плотным кольцом, французы вздымали сжатые кулаки и восклицали: «Да здравствуют русские! Да здравствует Советская Армия!» Мы считали, что собор менее всего подходит для таких демонстраций, но поделать ничего не могли.

К нам протиснулась сквозь плотное кольцо молодая, очень красивая и хрупкая женщина; на ее бледном лице была заметна печать длительного недоедания. Не ожидая посторонних рекомендаций, она представилась как мадам Уде, но просила ее имени не называть (в Париже осталась ее семья, она опасалась немецких репрессий). По поручению Национального комитета сопротивления мадам Уде вела пропаганду среди солдат немецкой армии в Нормандии и особенно среди иностранных рабов, занятых на военных работах. У нее было несколько помощников среди советских людей, загнанных немцами в Нормандию. Мадам Уде спешила засвидетельствовать, что русские даже в неволе не покорились немцам: военнопленные бежали к французским партизанам, женщины саботировали немецкие распоряжения, вредили на строительстве. Она ни словом не обмолвилась о себе. Наши иностранные коллеги, пытаясь выяснить партийную принадлежность мадам Уде, спрашивали, не коммунистка ли она. Мадам Уде коротко отвечала:

— Пока я только француженка!..

Я снова услышал это восклицание на самой границе Нормандии и Бретани примерно шесть недель спустя. Следуя за авангардом американских танков, мы пересекли речонку, отделяющую Бретань от Нормандии. В первой же деревушке на берегу нас встретила небольшая толпа французских крестьян. Они пытались приветствовать танкистов, но вид быстро идущих танков с закрытыми люками не вдохновлял на изъявление восторгов перед освободителями. Мы оказались первыми союзниками, которым освобожденные бретонцы могли излить свои чувства. Старик-огородник, принесший в корзине под капустой две розы — белую и красную, достал оба цветка, долго перебирал их в руках и, наконец, подарил красную розу советскому подполковнику, а белую — английскому капитану.

Старая женщина принесла трехцветное французское знамя, которое хранилось у нее. Когда ее спрашивали, как она осмелилась прятать его, старушка задорно отвечала:

— Я — француженка!

Молодые парни полезли на пожарную каланчу, чтобы водрузить знамя. Они долго возились со старым флагштоком. Толпа напряженно следила за каждым их шагом. Наконец знамя повисло в неподвижном горячем воздухе, яркое под палящим солнцем. Старая женщина ласково смотрела на него, как смотрят на любимых и удачливых детей, и повторяла:

— Я — француженка…

Тремя днями позже, направляясь снова в Бретань, мы застряли у въезда в Авранш. В город входила французская танковая дивизия Ле-Клерка. Она прошла с союзниками весь путь от Северной Африки до Бретани, хотя опоздала к первым боям в Нормандии. Дивизия была сформирована из людей, которые начали борьбу с немцами до прихода союзников в Северную Африку. Некоторые ее бойцы и особенно офицеры дрались против немцев с оружием в руках во время гражданской войны в Испании. Когда англо-американские войска вторглись в Африку, дивизия быстро пополнилась за счет решительных солдат и офицеров французской африканской армии. Вопреки стараниям Ле-Клерка, дивизия была «левой» — прослойка коммунистов среди ее солдат и офицеров оказалась очень большой. Время от времени Ле-Клерк кричал: «Мои собственные большевики», но пожаловаться не мог — дивизия дралась отлично!

Население Авранша восторженно встречало патриотов. Девушки засыпали цветами танки и бронетранспортеры. Женщины стаскивали за ноги солдат, отважившихся влезть на броню машин, целовали и обнимали их. Солдаты были взволнованы не меньше встречающих. От самого Шербура до Авранша они не видели живых французов. Они двигались через разрушенные города и деревни, над которыми стоял страшный запах трупного тления, они проходили меж пустынных полей и мертвых садов. Встретив первых французов, они смеялись от радости и плакали от горя: верные сыны Франции возвращались на растерзанную врагом и войною родину.

Наша машина попыталась протиснуться между танками и тротуаром. Солдаты, видимо, обратив внимание на нашу английскую форму, громко спрашивали:

— Англичане?

— Нет, русские.

Рослый и рыжий, как подсолнух, капрал вскочил на башню «шермана» и, потрясая над головой кулаками, заорал:

— Да здравствует Советская Россия!

Толпа, поддержанная солдатами, поднимая сжатые кулаки, ответила мощным и дружным:

— Да здравствует!..

— Да здравствует Советская Армия!

— Да здравствует!.. Да здравствует!..

Запыхавшаяся девушка подбежала к нашей машине с букетом цветов, потянулась было к дверце, но потом быстро отдернула букет, отобрала только ярко-красные цветы и вручила их нам торжественно и молча.

Встреча в Авранше взволновала, но не удивила нас. Мы узнали об истинном отношении французского народа к героической борьбе Советского Союза против немецких захватчиков на второй день после нашего приезда в Нормандию.

Французский офицер связи в Байе, торопливый и рассеянный, говоривший по-английски с чудовищным акцентом, пригласил нас поехать с ним на какой-то заводик. Он хотел показать живых русских живым французам. Офицер был на этом заводике утром. Когда он случайно обмолвился, что в Байе находятся двое советских военных людей, слушатели с типичной французской экспансивностью стали аплодировать и кричать: «Да здравствует Советская Армия. Да здравствует Сталин!» Мы думали тогда, что офицер связи, желая быть приятным, кое-что прибавил. Однако последующие несколько дней показали нам, что это не только могло быть, но именно так и было.

С каждым новым днем мы снова и снова убеждались, какой популярностью пользовалась славная Советская Армия и какое восхищение вызывал самоотверженный русский народ среди рядовых французов даже в далекой Нормандии. Врачи больницы в Байе тайно приняли, укрыли и вылечили двух советских военнопленных, раненных немецкими часовыми при побеге из лагеря. Виселица угрожала врачам, но они не остановились перед этой угрозой. Французские парни с таким же упрямством сдирали антисоветские плакаты, с каким немцы и фашистские прихвостни наклеивали их. В Шербуре такой плакат был приклеен к стене арсенала, где постоянно стоял часовой. В одну из штормовых ночей часовой оказался убитым, а плакат содранным. Часовых продолжали ставить у этой стены, но плакатов на нее, уже не наклеивали.

Нам, двум советским военным корреспондентам, двум «русским из Москвы», приходилось принимать самые различные знаки французского восхищения и благодарности, адресованные Советской Армии. Нам вручали простые и сердечные послания с коротким адресом: «Сталину, в Россию», нас обнимали и целовали, приговаривая: «Это — Советской Армии».

Французские патриоты, как мы убедились несколько позже, знали о мужестве и самоотверженности русского народа не понаслышке. Они видели, как немецкие дивизии, затопившие сначала Францию, убывали, отправляясь на восток, откуда они никогда не возвращались. По мере приближения могучего потока советского наступления от берегов Волги к Неману и Висле они физически ощущали ослабление немецкой хватки на горле французского народа. Каждый удар Советской Армии по немцам рождал у французов новую надежду на скорое освобождение, вселял бодрость и веру в победу. Поэтому не было ничего удивительного в том, что сердце французского народа билось в унисон с сердцами русских людей.

II

В полдень 22 августа парижское радио объявило, что столица Франции освобождена внутренними силами сопротивления. Весть эта застала нас в грязной гостинице Алансона, где мы коротали дождливые дни. Штаб соседней американской дивизии не имел ни малейшего представления о том, что происходит в Париже. В штабе 5-го американского корпуса, который мы разыскали следующим утром в окрестностях Манта, знали не больше. Полковник оперативного отдела любезно объяснил, что передовые части французской дивизии, получившей приказ прорваться к Парижу на помощь восставшим парижанам, должны находиться в Версале. Но там ли она уже или еще нет, полковник сказать не мог. Он не советовал корреспондентам пробиваться к Версалю: дорога пока опасна.

Мы все же решили ехать: каждому хотелось поскорее узнать историю освобождения Парижа. Но нашей решимости хватило ненадолго. На пустынной окраине городка Пиллье, где-то западнее Версаля, наша колонна (несколько «джипов» и штабных машин) была остановлена громыхавшей машиной молочника. В ее болтающемся кузове стоял вихрастый парень и самозабвенно палил из винтовки куда-то назад, не то в лес, не то в небо, покрытое низкими тучами. Было совершенно очевидно, что парень занят чисто звуковыми эффектами, но корреспонденты и сопровождавшие нас офицеры оказались загипнотизированными этой грозной картиной. В сгущающихся сумерках, когда очертания предметов становятся рысплывчатыми и даже фантастичными, а звуки, напротив, яркими и отчетливыми, мы долго стояли на улице тихого городка и обсуждали, что делать, пока не решили, наконец, ретироваться и поискать наутро счастья на более безопасной дороге.

Утром, совершив стокилометровый пробег по рокадным дорогам, мы выбрались на шоссе Шартр — Париж, быстро достигли Рамбуйе, а оттуда направились в Рошфор. Изредка мы обгоняли автоколонны: мотопехота французской танковой дивизии подтягивалась к окрестностям Парижа. День выдался ясный, погожий. Население деревушек и городков, высыпавшее на улицы, приветствовало французскую пехоту с дикой восторженностью. Парни бросали работу и, схватив ружье, пистолет или просто топор, устремлялись за грузовиками и солдатами. Они были готовы ввязаться в драку с немцами: любое оружие годилось в дело!

Чем ближе к Парижу, тем больше было на дорогах штатских людей. Словно вырвавшийся на волю поток, они двигались в сторону французской столицы на подводах, на велосипедах, пешком Военная полиция, беспокоясь за военный транспорт, гнала их с дороги, закрывала мосты, переезды. Но толпы упрямо катились вперед — по обочинам дороги, прямо по полю, по хлебам. Французы потрясали ружьями, дубинами, что-то горланили, пели, выкрикивали приветствия даже по адресу той самой полиции, которая не пускала их.

За Рошфором, там, где шоссе, взбежав на холм, начинает спускаться к Парижу, поток задержался. Вдоль кюветов под тенью кленов стояли танки и бронетранспортеры. Дорога, ведущая к окраинам Парижа, обстреливалась немецкими снайперами, засевшими в крайних домах. Американские танки с ярко-пунцовыми полотнищами на башнях расползались веером в обхват города. Звонко стрекоча, над ними вился артиллерийский корректировщик. Сквозь голубую дымку, висевшую над Парижом, можно было различить вдали Эйфелеву башню, справа от нее поднимался огромный черный столб дыма.

Часа через два наша автоколонна вышла на парижскую магистраль. По обеим сторонам тянулись убранные поля, сады, молчаливые загадочные дома, разрисованные яркими рекламами. Все чаще попадались следы недавнего короткого боя: черные провалы окон, битый кирпич, стекло на дороге, поваленные телеграфные столбы.

У самого въезда в город, где дома вытягивались сплошной линией, следы боев исчезали. В окнах, подворотнях, наконец, на тротуарах появились пестро одетые, шумные парижанки. Они приветственно вздымали руки, кричали, аплодировали. Парижане выстраивались шпалерами вдоль улиц, ряды их густели, толпы становились все плотнее, и в конце концов наши машины, невольно замедлявшие ход, оказались в узком коридоре среди бурлящей, горланящей массы жителей столицы.

Русских приветствовали с особой сердечностью. Пожилая женщина гордо показывала на большой советский флаг, свисавший из окна третьего этажа: «Мое окно!» Впрочем, в этом рабочем районе Парижа красные флаги красовались на каждом шагу.

Мы остановились на юго-западной окраине Парижа. С крыш многоэтажных домов все еще продолжали стрелять, порою лопались гранаты и выли мины. Перестрелка то замирала, словно удалялась, то с новой силой разгоралась где-то совсем поблизости.

Танки французской дивизии жались под роскошные каштаны, укрывались в переулках, не решаясь идти к центру города, где по знаменитым парижским мостам все еще двигались немецкие войска, перебрасываемые на Север. «Тигры» прятались в парке Люксембургского дворца, закрывая Ле-Клерку выход к Сене Видимо, компенсируя эту неудачу, танкисты палили из крупнокалиберных пулеметов по карнизам, по крышам домов на авеню Аристида Бриана, где немцев сменили фашистские дружинники Дарнана.

Очередная вспышка стрельбы заставила нас укрыться в подворотне большого здания почти в самом начале авеню Бриана. Там мы попали в шумную толпу ярко одетых парижанок. Они были бледны от долгого недоедания, но приподнятая веселость их казалась неистощимой. Пожилая модно одетая женщина жаловалась:

— Третий день стрельба не унимается. Радио еще три дня назад объявило, что мы освобождены, а нам до сих пор носа на улицу высунуть нельзя. Какое же это освобождение?

К вечеру мы вернулись в гостиницу «Ориенталь», где разместились корреспонденты. Внизу, под окнами, продолжали мчаться военные машины, им навстречу неслись аплодисменты и громкие крики. Время от времени рукоплескания заглушались долгими звонкими пулеметными очередями, уханием танковых пушек. В промежутках доносился заразительный женский смех, счастливый, радостный и волнующий.

В сумерках беснование пулеметов и автоматов стало особенно диким. Стрельба продолжалась всю ночь, она даже усилилась на следующий день. Немцы уже покинули город. Но темные закоулки Парижа, подворотни и чердаки были полны фашистских молодчиков Дарнана. Они стреляли просто наугад. Партизаны охотились за ними, пока не загоняли в крысиные норы: носители фашистской чумы прятались в подполье, чтобы дождаться нового удобного момента для террора и провокаций. Они намеревались вылезть на свет позднее, когда обстановка, по их мнению, будет более благоприятной для них.

III

23 августа де Голль «въезжал» в Париж. Сотни тысяч людей собрались на площади перед Триумфальной аркой. У ее подножья стояли руководители движения сопротивления, представители союзного командования. Де Голль, сопровождаемый военной свитой, обошел почетный караул танковых войск, пожав руки офицерам. Затем генерал направился к Триумфальной арке, чтобы возложить венок на могилу Неизвестного солдата. Он прошел мимо руководителей движения сопротивления, лишь небрежно кивнув им головой. Возложив венок, де Голль не подошел к ним, не пригласил их на молебен в Собор Парижской богоматери и даже не пожал им рук на приеме в «Отель де вилль», устроенном им в тот же вечер. Генерал откровенно игнорировал этих, как он однажды выразился, «ставленников парижской толпы».

На площади перед Нотр-Дам, куда направилась процессия, выстроились танки Ле-Клерка. Генерал поднялся по ступенькам паперти, оглянулся на площадь, обвел взглядом крыши домов, усыпанные народом, самодовольно улыбнулся. В соборе его встретил архиепископ Парижа и проводил на возвышенное место у алтаря. У ног де Голля выстроилась военная свита: принимая почести главы государства, де Голль подчеркивал, что он все же остается генералом.

Богослужение было длинным и скучным. Я вышел на паперть. Шагах в двадцати от меня молодой парень с отличительной повязкой французских внутренних сил сопротивления поднял вдруг автомат, прицелился куда-то в окна колокольни собора и пустил звонкую очередь. Его товарищ, такой же молодой и бестолковый, немедленно вскинул свой автомат: вторая очередь. К ним присоединились другие. Стреляли с мостовой, с балконов, с подъездов, с крыш, стреляли снизу вверх, сверху вниз, стреляли во всех направлениях. В эту чудовищную какофонию ввязались крупнокалиберные пулеметы танков и бронеавтомобилей. Они поливали свинцом соборную колокольню. На паперть, где, прижавшись к ступенькам, распластались сотни людей, посыпались осколки лепных украшений, камни, разноцветные стекла. Санитары метались по площади среди лежавших плашмя людей, подбирая раненых.

Стрельба перекинулась внутрь собора. Автоматчики били по левым хорам. Резкие очереди раскатисто грохотали под гулкими сводами. На правых хорах толпились с пистолетами в руках десятки ажанов — полицейских; они высматривали, кто скрывается за колоннами как раз напротив, куда был направлен снизу огонь автоматчиков. Но тщетно: там никого не было. Три автоматчика стреляли по карнизу над самым входом. Как только один прекращал стрельбу, другой нажимал спусковой крючок, поэтому рокотание неслось беспрерывно, оно казалось бесконечным. Участники церемонии, особенно женщины, неистово молились, закрыв свои головы хрупкими венскими стульями, поднятыми над головой, подобно зонтикам.

Молебен кончился. Предводительствуемый архиепископом и сопровождаемый свитой, де Голль двинулся к выходу. Его заостренная кверху голова высилась над тесной кучкой людей. Лицо генерала было смертельно бледно, крупные капли пота блестели на его морщинистом лбу, светлые глаза неотступно смотрели на карниз передней башни, куда направляли свой огонь автоматчики. Женщины приседая на каменном полу, или прячась за огромные колонны, кричали: «Де Голль!» Но лицо де Голля оставалось недвижимым.

На самой паперти генерал Ле-Клерк колотил солдата, который пытался с автоматом в руках прорваться в собор. Отняв у него автомат, генерал бил солдата по щекам, отчаянно сквернословя. Французский капитан, не отнимая руки от золоченого козырька, пытался урезонить Ле-Клерка. «Мон женераль, мон женераль, — говорил он, гоняясь за бушующим генералом, — успокойтесь, мои женераль» Лишь увидев де Голля, Ле-Клерк вытянулся как но команде «смирно», потом круто повернулся и побежал вниз, на площадь, прыгая через две ступеньки.

На площади все еще бесновались автоматы и пулеметы. От Собора Парижской богоматери, как с острова, стрельба перекинулась в город. Фашистские дружинники вылезли из своих нор. Они расстреливали мирные, безоружные манифестации парижан. Особенно серьезные потери понесла рабочая колонна района Сен-Дени, которую обстреляли на площади Согласия в самом центре Парижа. Фашистские бандиты использовали в качестве убежища гостиницу — раньше ее занимало гестапо. Французские власти не удосужились «прочистить» ее. Более чем сотнями жизней заплатили за эту «беспечность» властей рабочие Сен-Дени.

Лишь под вечер стрельба прекратилась. Только еще время от времени раздавались одиночные выстрелы, но они уже не носили «организованного характера». Полиция расследовала причины возникновения стрельбы в Нотр-Дам. Результаты, однако, хранились в тайне. Злые языки утверждали, что «покушение на де Голля» было инсценировано самими деголлевцами, чтобы создать генералу еще большую популярность и показать набожным католикам, что якобы сам бог сохранил жизнь новому помазаннику на… пустующее кресло главы государства.

Вечер был темен и душен. На бульварах шумела праздничная публика, неслись песни, звенела музыка. Однако праздник продолжался недолго. Ровно в половине одиннадцатого появились немецкие самолеты. Они вызывающе летали над крышами города, неторопливо искали объекты для бомбежки. Гитлеровцы, разумеется, хорошо знали, что Париж лишен противовоздушной обороны. Им нечего было опасаться. Они сбросили несколько фугасок на «Отель де вилль», где только что закончился прием (они опоздали примерно на полчаса), бомбы упали и возле отеля «Скриб» и гостиницы «Ритца» на Вандомской площади, куда мы переехали утром. С запозданием начали ухать редкие зенитки, притащенные американцами в то утро в Париж: команды зениток пришлось поспешно отрывать от празднования. К зениткам присоединились пулеметы, автоматы и даже пистолеты. Но взрывы фугасок продолжали потрясать мощные стены «Ритца». Возник огромный пожар.

С балкона моей комнаты в «Ритце» я видел каркас Эйфелевой башни, как бы нарисованный тушью на багровом фоне; совсем рядом, поднимаясь из-за черного гребня крыши отеля, возносилась к кроваво-красным облакам Вандомская колонна: отчетливо виднелись венок в руках Наполеона и решетка. В отблесках пожара лицо Наполеона казалось бронзовым.

Около часа ночи снова воцарилась тишина. Но пожар еще долго озарял великий город, и с вершины Вандомской колонны Бонапарт угрюмо смотрел на него.

IV

Утром, горячим и прозрачным, мы поехали осматривать Париж. Несмотря на сравнительно ранний час, открытые уличные кафе, захватившие добрую половину тротуаров, были полны парижанами, которые пили все, что угодно, только не кофе. («Оно же суррогатное», — укоризненно объяснил нам официант, когда мы заказали себе по чашке.) За маленькими круглыми столиками восседали молодые люди с винтовками, пистолетами и гранатами. Мимо них скользили сотни велосипедистов. Молодые парижанки в коротких юбочках или трусах катили вдоль тенистых улиц. Париж несколько лет не видел такси и автобусов, метро было парализовано отсутствием электроэнергии.

В рабочих районах города разбирали баррикады. У одной из них, где-то за Латинским кварталом, возился одинокий человек, смуглый и седоволосый. Когда наша машина остановилась перед его баррикадой, он на ломаном английском языке попросил папироску, а закурив, начал рассказывать о себе. Это был испанский республиканец. Жил он на этой заброшенной улице вместе с другими эмигрантами. Жил мирно, спокойно, забыв о всех политических треволнениях: он был уже стар и болен. В его тесную конуру под лестницей не доносились даже смутные вести о войне. Старик не покидал приютившей его улицы, чтобы не напоминать властям о своем существовании. С другими эмигрантами он говорить не мог: его соседи прибыли не то из Венгрии, не то из Румынии.

Несколько дней назад он совершенно случайно услышал призыв французской компартии к вооруженной борьбе против немцев. Он даже не понял толком, что произошло. Он запомнил только совет строить баррикады, доставать оружие. Оружия у него не было, но он знал, как воздвигают баррикады. И он начал строить свою баррикаду в надежде на то, что она кому-нибудь да пригодится. Соседи отказались помочь. Но на этой улице не раздалось ни одного выстрела. Труды старика были напрасны. Новые власти приказали убрать заграждения. Соседи и тут не помогли: сам строил, сам и разбирай!

В Сен-Дени перед домом, украшенным огромным красным полотнищем: «Вступайте в партию расстрелянных!», стояла большая очередь. Надпись на двери гласила, что здесь помещается райком Французской коммунистической партии. Очередь образовали люди, желавшие вступить в ее ряды. Ни одна из политических партий Франции не понесла в борьбе с немцами таких колоссальных потерь, как коммунистическая. Не сами коммунисты, а католики прозвали ее «партией расстрелянных». Теперь, всего за несколько дней, в столице пятьдесят тысяч человек из рабочих предместий стали коммунистами. Некоторое время спустя, вернувшись в Париж из Голландии, я спросил, как идет рост партии. Мне ответили: «Приближаемся к двумстам тысячам в одном только Париже».

Братья заменяли братьев, убитых немцами; сыновья занимали места погибших отцов, отцы стремились встать в ряды партии на место потерянных детей. Всемирно известный профессор Поль Ланжевен[17] пришел просить партию принять его в свои ряды и позволить ему занять место убитого немцами зятя.

В райкоме встретили нас с подчеркнутой любезностью и настороженностью — нас приняли сначала за англичан. Французы повсеместно относились к британцам с большой подозрительностью. Они очень хорошо помнили речь фельдмаршала Смэтса в английском парламенте — он предсказывал неизбежность подчинения Франции британской воле. Настороженность немедленно исчезла, как только французы узнали, что передними русские. Они начали тискать нас в объятиях и лобызать. «Ну, как Москва?» Мы отвечали, что Москва «ничего, стоит». Они хотели знать все и обо всем — о Москве, о стране, о нашей армии и нашем народе. Они требовали фактов. Они с энтузиазмом сравнивали свою борьбу с борьбой русских людей.

Подполье было суровой школой для коммунистов. Оно стоило им больших жертв, но они вышли из него окрепшими морально и стали политически еще сплоченней. Теперь они уверенно смотрели вперед. Их не смущали ни сомнительные комплименты ненадежных друзей, ни ругань врагов, ни недоверие вчерашних соратников. Те самые католики, которые называли компартию «партией расстрелянных», были «сдержанного» мнения о коммунистах как о политиках и государственных деятелях. Один из руководителей «Народного республиканского движения», с которым мне довелось однажды долго беседовать, не скрывая пренебрежения, говорил:

— Конечно, коммунисты — прекрасные борцы, они даже героями могут быть. Но, простите меня, государственными деятелями они никогда не станут. Слишком много у них беспочвенного романтизма. Не только в их поведении, но и в программе и в идеях. Политика требует политической хватки, хитрости, дипломатии. Все это приобретается только опытом. А где у них опыт? Нет, нет, они не государственные деятели…

Католики, разумеется, не были объективны по отношению к коммунистам. Помимо «романтизма» в идеях, коммунисты обладали здравым практическим смыслом, смекалкой подпольных бойцов и остроумием истых французов. Ровно через два дня после моей беседы с католиком я обедал в том же самом отеле с офицером штаба Эйзенхауэра. После нескольких рюмок коньяка полковник, прищурясь, посмотрел на меня и медленно изрек:

— Все вы хитрые и страшные дипломаты. И вы и друзья ваши в Париже…

Я выжидательно молчал: полковник за стаканом вина всегда находка для корреспондента. Полковник, сделав еще глоток, поманил меня пальцем через стол и начал рассказывать. Несколько дней назад генерал Эйзенхауэр вызвал к себе командира партизанских отрядов района Сены и Соммы, полковника коммуниста Дюмро. Пожимая руку партизану, Эйзенхауэр, улыбаясь, спросил: «Вы что же, коммунист? — «Нет, генерал, я полковник», — быстро ответил Дюмро, сразу же давая понять, что он прибыл к командующему союзными силами в Западной Европе не как политик, а только как военный…

Впрочем, несколько позже католики изменили свое мнение о государственных способностях коммунистов. Поздней осенью того же года в Брюсселе мне довелось встретиться с лидером бельгийского католического демократического союза Грегуаром. Он только что вернулся из Парижа, где вел переговоры с французскими католиками. Ссылаясь на своих парижских друзей, Грегуар всячески превозносил французских коммунистов за государственную мудрость и практический разум.

— Торез, конечно, наш противник, — угрюмо резюмировал бельгиец, — но он, несомненно, крупный государственный деятель. Мои парижские друзья охотно признают это.

В последнюю неделю августа 1944 года в Париже, да, пожалуй, и во всей Франции, было не очень много людей, которые бы всерьез думали о возобновлении активной государственной деятельности. Политические партии, группы и лидеры-одиночки лишь осматривались, подсчитывали потери, собирали силы. Потери понесли не только коммунисты, из рядов которых немецкий террор вырвал многие тысячи беззаветных героев. Социалистическая партия лишилась своего руководства не из-за немецких репрессий, а из-за благоволения оккупантов. Подкупленная их подачками верхушка социалистической партии, предводительствуемая Полем Фором, перешла к немцам и поэтому исчезла с политического горизонта вместе с ними. Лишь Леон Блюм удержался на поверхности. Немцы привезли его в Париж, поселили в роскошном особняке, снабдили бумагой. Охраняемый немцами, а потому не тревожимый никем, Блюм написал книжку, сплошь состоящую из поучений молодым социалистам: так писали только евангелисты. И в этом «евангелии» странным образом не было сказано ни единого слова в осуждение фашизма (даже слово это не встречается в тексте ни разу), но «евангелист» Блюм не пожалел ни яду, ни чернил, чтобы опорочить коммунистов.

Буржуазные партии, предавшие и продавшие Францию немцам, вышли в тираж От них остались отдельные группки, раздробленные, разобщенные и враждующие между собой.

Вместо партий правого фланга на политической арене заступило новое «Народное республиканское движение». Зародившись в глубоком подполье, это движение захватило широкие массы католиков и быстро распространило свое влияние в стране. Новая католическая партия, носящая столь расплывчатое название, составляла значительную силу движения сопротивления во Франции. Успех «народных республиканцев» объясняется многими, порою парадоксальными причинами. Головка «Народного республиканского движения» вышла из масонских лож, которые всегда были сильны во Франции и играли в ее политической жизни видную роль. Старые связи масонов с полицией и разведывательными органами избавляли народно-республиканских лидеров от многих неприятностей — разоблачений и арестов.

Однако крупная политическая организация не могла существовать без солидной финансовой базы. На помощь ей пришел… «Комите де форж», тот самый всесильный концерн крупнейших промышленников, который сотрудничал с немцами и до войны, и во время нее, и в период оккупации Франции. Правда, немцы несколько прижали «Комите де форж», в частности отняли у него контроль над химическим трестом, захватив пятьдесят один процент акций. Но они великодушно делились со своими французскими партнерами не только прибылью, но также сырьем и… французской рабочей силой. Французские промышленники получали от гитлеровцев и другие подачки, а со своей стороны позволяли им все глубже и глубже внедряться в экономику Франции.

На первом совещании военных и лидеров сопротивления в Париже де Голль возмущался, что за четыре года немцы так глубоко внедрились во французскую промышленность и финансы. Когда кто-то бросил реплику, что страшного в этом ничего нет, ибо теперь все немецкое автоматически станет французским, де Голль мрачно сообщил, что американцы требуют себе в качестве цены за «освобождение» Франции немецкую долю» во французской экономике. Генерал, правда, добавил, что американцы, помимо этого, хотят получить французский Дакар и французский Индо-Китай, не говоря об экономической эксплуатации всей французской Африки, но это уже не имело никакого отношения к немецким активам во Франции.

«Комите де форж», используя масонские ложи, установил контакт с руководством католического движения сопротивления. Это не трудно было сделать: председатель Национального комитета партии католиков Жорж Бидо, профессор истории и редактор католической газеты, был одним из давнишних лидеров французских масонов. «Комите де форж» посулил движению сопротивления финансовую помощь, и предложение промышленников было принято. Произошло это в феврале 1943 года, сразу же вслед за разгромом немцев у Сталинграда. Цинично откровенный представитель «Комите де форж» признался, что Сталинград развеял в пух и прах надежды французских промышленников на немецкую победу. Они стали искать «другую лошадь», чтобы сделать новую ставку.

Мне приходилось говорить с десятками людей самых различных партий и политических убеждений. Военные корреспонденты союзников пользовались тогда в Париже особым положением. При отсутствии официальных дипломатических представителей они были единственными информаторами о том, что происходит во французской столице, какие новые партии возникают, какие новые фигуры появляются на политической арене. Претенденты на руководство государственной жизнью в освобожденной Франции показали корреспондентам свой товар лицом, при этом они не жалели черной краски, а порой и просто дегтя, когда заходила речь об их противниках. Вечерами, записывая свои беседы и впечатления, стараясь разобраться в сложной внутриполитической обстановке Франции, я неизменно делал «поправку на оппозицию», то есть на отклонение от истины в суждениях моих собеседников.

Пожалуй, более сложной и интересной была фигура Жоржа Бидо, который был одновременно и глашатаем левых партий и доверенным лицом реакционных промышленников. Даже выйдя из подполья, Бидо не отказался от излюбленной масонами секретности: он вылезал под свет «юпитеров» очень неохотно, избегал публичности, старался выражаться так, чтобы каждый мог понимать его высказывания, как ему хотелось. Правые находили в речах Бидо обещание твердого порядка, левые — прокламирование реформ.

Среди социалистов было несколько лиц, вызывавших интерес: Ориоль, Филипп, Мейер и, конечно, Блюм. У всех у них, кроме Мейера, было богатое прошлое, у всех у них, включая Мейера, отмечался крен вправо с большой дозой беспринципного карьеризма. Они старались цепляться за свое прошлое, хотя оно было весьма сомнительным. Блюм, например, выдумал знаменитое «невмешательство» в испанскую гражданскую войну, которое позволило Гитлеру и Муссолини сначала задушить испанскую республику, а затем раздавить Францию.

В один из суматошных дней мы завернули в редакцию «Юманите». Она разместилась в конфискованном помещении реакционной газеты «Пти паризьен». В кабинете шеф-редактора нас принял Марсель Кашен. Вскоре там собралась группа видных деятелей компартии и коммунистической прессы: главный редактор «Юманите» Коньо, сумевший в годы оккупации устроиться под самым носом немцев и продолжать патриотическую деятельность; внешнеполитический редактор Маньян, бывший каменщик, ставший одним из видных французских публицистов; депутат от Парижа Ралан. Коньо предложил спуститься вниз, в «красный уголок». Там мы нашли стол, покрытый типографской рулонной бумагой и уставленный шампанским. Кашен провозгласил первый тост за Советскую Армию, за мужественный русский народ. Мы ответили тостом за славный Париж, за коммунистов, которые не позволили реакционерам и немецким агентам запятнать славу великого города позорным соглашением с немцами и подняли Париж на баррикады.

С мечтательностью восемнадцатилетнего юноши Кашен начал рисовать ближайшее будущее освобожденной Франции. Старый боевой журналист, он с особым воодушевлением рассказывал о «своем хозяйстве», о тираже «Юманите», который в три-четыре раза превышал тираж любой другой французской газеты, о молодежи в редакции, прошедшей школу подпольной борьбы.

Нас приглашали заглянуть в редакцию еще раз и побеседовать с этой молодежью. Мы говорили, что вряд ли нам удастся воспользоваться этим приглашением: нужно было уезжать на фронт. Они не верили, но это действительно было так. Командование экспедиционных сил распорядилось доставить военных корреспондентов на фронт, ибо часть из них ударились в пьянство, другая — в политику. Первое было вредно для здоровья корреспондентов, второе — для политических планов союзного командования, которое слишком откровенно вмешивалось во внутренние дела освобожденной страны.

Политические советники генерала Эйзенхауэра — католик-американец Роберт Мэрфи и католик-англичанин Дафф-Купер, направлявшие политику англоамериканских союзников в Европе, поддерживали и вдохновляли реакционный курс де Голля. Состоял же этот курс в том, чтобы повернуть Францию направо, оттереть на задний план, ослабить, а затем и вовсе убрать с политической арены демократические организации, ставшие в процессе борьбы с немецкими оккупантами подлинными вожаками народа, доказавшими свой патриотизм большой кровью. Мэрфи и Дафф-Купер противились обновлению руководства страны, советуя де Голлю опираться на «проверенных», то есть правых социалистов; правые партии, поднявшие голову несколько позже, тогда еще не подавали ощутимых признаков жизни. Вкупе с де Голлем политические советники Верховного командования стремились разоружить патриотические военные организации Франции, чтобы обессилить таким образом левые партии и профсоюзы, возглавлявшие освободительную борьбу народа. В своих попытках обезглавить рабочие организации союзники дошли до того, что рекомендовали де Голлю запретить въезд в Париж из Алжира рабочим депутатам Ассамблеи.

Этот курс находился в противоречии с провозглашенной политикой союзников и данными ими обещаниями, поэтому реклама, которую могли создать мероприятиям союзного командования корреспонденты, представлялась ему нежелательной.