ГЛАВА XIII ДИЛЕММА: КАК ПОБЕДИТЕЛЬ ОТКАЗАЛСЯ ОТ РЫЦАРСКОГО ТИТУЛА И ЧТО ИЗ ЭТОГО ВЫШЛО

ГЛАВА XIII

ДИЛЕММА:

КАК ПОБЕДИТЕЛЬ ОТКАЗАЛСЯ ОТ РЫЦАРСКОГО ТИТУЛА И ЧТО ИЗ ЭТОГО ВЫШЛО

«Придерживайтесь фактов и не сочиняйте небылиц! Писать грошовые побасенки вам больше подходит».

«Бога ради, не надо превращать в спорт оправдание убийства 12 тысяч детей в лагерях. Истина дороже и ваших денег, и вашего спорта».

«Вы напоминаете мне джентльмена, о котором Шеридан сказал, что он черпает факты из своего воображения, а свои фантазии — из памяти».

Это три почтовые открытки из целого вороха ежедневной почты, приходившей после появления в середине января 1902 года книжки «Война в Южной Африке: ее причины и ведение». Но подобные отзывы, обычно анонимные, составляли не больше сотой доли процента в общем потоке благодарностей: «Слава Богу, нашелся хоть кто-то, чтобы сказать слово в нашу защиту».

«Война…», ценой всего в шесть пенсов, разошлась большим тиражом за несколько недель, и не только в Англии, но и в Соединенных Штатах и Канаде. Но гораздо важнее была проблема перевода на другие языки. С этой целью был создан добровольный фонд пожертвований в «Банке столицы и графств», который, кстати, вовсе не был выдумкой только для Шерлока Холмса, как считают многие, а вполне реальным заведением, которым пользовался и сам Конан Дойл. И те, кто писал благодарные письма, делали пожертвования от 500 фунтов ст., как некий «Верный британец?», до почтовых переводов в полкроны или в шиллинг.

Что касается «Верного британца», то управляющий одним филиалом банка по этому поводу писал:

«Позвольте уведомить Вас, что сумма в 500 ф. ст. была вчера внесена на счет Фонда военной книги неизвестным, не пожелавшим назвать свое имя».

Воображение охотно рисует картину, словно взятую со страниц «Новых сказок Шехерезады» Стивенсона, как таинственный незнакомец в маске, прижав палец к губам, под плотным покровом тумана выныривает из экипажа и снимает маску, лишь оказавшись перед управляющим банка. В действительности же, таким способом министерство иностранных дел представляло интересы короля Эдуарда VII. Другими крупными пожертвователями в большом списке вкладчиков были лорд Розбери и А. Г. Харман — по 50 ф. ст.; такую же сумму внес некий А. Конан Дойл. Но так или иначе — фонд рос.

Книга «Война: ее причины и ведение» ни в коей мере не пыталась обелить свою сторону. И в этом была ее главная сила. Объем книги едва ли позволял считать ее памфлетом, как все, включая автора, ее называли: в ней было 60 тысяч слов. И если существовал какой-нибудь факт, который истолковывался превратно, автор немедленно его приводил. Так, признавая необходимость создания «полосы отчуждения», он настаивал на том, что всякий фермерский дом, уничтоженный с этой целью, должен быть восстановлен, а врагу выплачена компенсация.

Но обвинения в зверствах, грабеже, насилии были грубой ложью. И тут автор не вступает в пустые споры. Аргументами ему служат свидетельства очевидцев: бурских солдат и бурских женщин, бурских военачальников, бурских судей, бурских священников, американского военного атташе, французского военного атташе, австрийского генерала Хюбнера и главы голландской реформаторской церкви в Претории.

«Кому же нам верить? — спрашивает автор. — Нашим врагам непосредственно с места действия или журналистам в Лондоне?»

А какова же правда о концентрационных лагерях? Британские власти, решив взять в плен бурских женщин и детей, потому что ничего другого не оставалось, вынуждены были кормить их и заботиться о них. Разве их держали заложниками?

«Имею честь сообщить Вам, — писал лорд Китченер в ответ на бешеные протесты Шалка Бюргера, — что все находящиеся в наших лагерях женщины и дети, которые пожелают уйти, будут переданы на попечение Вашей чести, и я буду счастлив узнать, желаете ли Вы, чтобы они были Вам переданы».

Это предложение не было принято. Бурские «коммандо» не выразили желания принять этих женщин и детей — они были рады избавиться от ответственности за них. «Голодный» паек в лагерях (согласно пробурским, а не английским данным) состоял из ежедневной порции в полфунта мяса, ? фунта муки, полфунта картофеля, двух унций сахара, двух унций кофе на человека; детям до шести лет выдавалась кварта молока.

И вновь автор выстраивает факты в боевом порядке. Никто не отрицает ужасающего распространения заболеваний или высокого уровня детской смертности. Но заболевания эти были не тиф и не дифтерит как результат дурных санитарных условий — это были корь, ветрянка, коклюш. Матери с плачем прижимали к себе детей и не давали докторам или сестрам милосердия поместить их в изолятор. И болезнь, молниеносно распространяясь по палаткам, вскоре охватывала весь лагерь.

И еще об одном забыли упомянуть стиды: с начала войны в точно таких же условиях содержались английские беженцы из Иоганнесбурга.

В такую внешне бесстрастную форму тщательного подбора фактов вылилось все негодование автора. Двадцать тысяч экземпляров переведенной книги разошлось в Германии. Двадцать тысяч во Франции. Она достигла и Голландии, России, Венгрии, Швеции, Португалии, Италии, Испании, Румынии; даже на родине был сделан специальный перевод на валлийский. А для норвежского издания часть текста пришлось передать с помощью гелиографа, ибо из-за снежных бурь всякое иное сообщение с Осло было прервано. Зарубежный переводчик или издатель навлекал на свою голову попреки, а то и хуже; порой приходилось биться в тесных цензурных тисках, но у всеми поносимой Британии находились и свои друзья.

Полноте, да не задумал ли он сражаться с ветряными мельницами? «Мы не питали иллюзий, — писал Конан Дойл впоследствии в „Таймс“. — Мы не ждали полного обращения. Но можно быть уверенным, что теперь никто не сможет отговориться неведением».

Если это и была битва с ветряками — то он их сокрушил. И, продолжая сравнение, можно сказать, что жернова многих и очень многих из них, гораздо более, чем он мог надеяться, перестали молоть муку для президента Крюгера. Другие, по примеру влиятельных журналов, до той поры настроенных против Британии, замедлили свое вращение. И когда Г. А. Гвинн сказал, что его труд можно приравнять к успешным боевым действиям какого-нибудь генерала, это были не пустые слова. То же повторяли и Джозеф Чемберлен, и лорд Розбери. Большая часть английских газет, как и его корреспонденты, высказывала благодарность за то, что он вступился за справедливость. Но были и такие, что, в общем одобряя его патриотический труд, опасались, как бы достоинство Великобритании не пострадало от такого заступничества.

Именно с такой позицией: с заносчивым снобизмом, с безразличием англичан к мнению других — всю свою жизнь боролся Конан Дойл. И об этом нельзя забывать, подсчитывая его заслуги перед нацией.

В апреле 1902 года переводы «Войны» были закончены. Спасаясь от того беспокойства, которое охватывало его по окончании работы, он решил провести короткий отдых за границей. Его младшая сестра Ида вышла замуж за Нельсона Фоли и теперь жила на острове Гайола в Неаполе. Вновь побывать в Италии, поплескаться в Средиземном море и возвращаться домой не торопясь, растянув поездку этак недели на две, — лучшего отдыха не придумать. Его размолвка с Хорнунгами кое-как уладилась, во всяком случае, внешне, и теперь Конни с Вилли наезжали в Андершо. Все хлопоты по поводу книги о войне он поручил Джин Лекки.

«Это высший, самим небом ниспосланный дар — наша любовь. Сперва „Дуэт“, а теперь памфлет вышли прямо из нее. Она оживила мою душу и чувства».

И затем:

«Как мило с Вашей стороны, матушка, написать Джин такое письмо и подарить ей браслеты тетушки Аннет. Я всегда чувствовал, что тетушка Аннет знает о нашей любви и одобряет ее. У нас часто возникало ощущение присутствия Ангела-хранителя».

Последнее замечание, возможно, отражает минутное настроение. Конечно, не принимать в расчет настроение нельзя; как мы понимаем и учитываем свое настроение в нашей собственной переписке и не станем судить по поспешному замечанию, так и тут ничего определенного утверждать нельзя, но ясно, что раньше ничего подобного он не писал. От воинственного неверия юноши он дорос до почтительного деизма, до любви к Богу, как это иногда называли. Почитание само по себе уже важный шаг. Видеть в этом влияние Джин, как-нибудь сознательно ею на него оказываемое, — едва ли возможно. Но может быть, все дело в том, что он нашел в ней свой идеал?

10 апреля 1902 года на почтовом судне «Острал» он отплывал в Неаполь. Джин поднялась на борт парохода проводить его.

«Она украсила мою каюту цветами и с двух сторон поцеловала подушку. В последний раз я видел ее лицо уже в тени навеса, куда она спряталась, чтобы не видели, что она плачет. Я рассказываю Вам, матушка, потому, что Вы можете понять и знаете, как много значат в жизни подобные мелочи. Мы отчалили от того самого причала, откуда в тот дождливый день, когда и Вы были тут, отплыл в Южную Африку „Ориенталь“».

Но именно в это время — впервые в жизни — их отношения с матушкой оказались на грани серьезного конфликта.

Война в Южной Африке подходила к концу; в Претории бурские лидеры искали мира. И теперь ничто, кроме безотрадного ощущения недожеванного и непереваренного врага, не омрачало предстоящей коронации Эдуарда VII. И ни для кого уже не было секретом, что в списке почетных лиц на коронации значится и д-р Конан Дойл, если он соблаговолит принять рыцарский титул.

Знал, конечно, об этом и он. Он уже встречался с королем Эдуардом, о котором Джордж Мередит как-то сказал, что, «когда принц смеется, смеется всё — от самого кончика бороды до лысой макушки, и шея тоже смеется». Король Эдуард, тучный и седой как лунь в свои шестьдесят лет, пригласил Конан Дойла на обед и усадил его за столом рядом с собой.

Затруднение состояло в том, что Конан Дойл не желал принимать рыцарский титул и собирался отказаться от посвящения. Это решение шло вовсе не от демократических принципов, а, наоборот, было проявлением его мрачной родовой спеси. Если у него были заслуги перед Англией, то только потому, что он ненавидел ее врагов. И ему не по душе были всякое покровительство или подачки с барского стола.

«Вы, конечно, не думаете, — писал от матушке, — что мне следует принимать рыцарский титул: значок провинциального мэра?

Молчаливо признается, что великие люди — вне дипломатической или военной службы, где это род профессионального отличия — не снисходят до таких вещей. Не то чтобы я был великим человеком, но что-то во мне восстает против этой затеи. Представить Родса, Чемберлена или Киплинга в подобной ситуации! А почему мои мерки должны быть ниже, чем их? Это люди, подобные Альфреду Остину или Холлу Кейну, принимают награды. Вся моя работа для страны покажется мне оскверненной, если я приму так называемую „награду“. Может быть, это гордыня, может быть, глупость, но я не могу пойти на это.

Звание, которым я более всего дорожу, — это звание доктора, достигаемое самопожертвованием и целеустремленностью. Я не снизойду до иного звания».

Матушка, искренне полагавшая, что символы рыцарства означают сегодня то же, что они значили пять веков назад, просто не могла поверить своим ушам. У нее это в голове не укладывалось. Ей казалось, что сын ее спятил. И на всем его пути в Италию она бомбардировала его письмами. Расположившись в доме Иды Фоли на Острове, в комнате на втором этаже, выходящей окнами на Неаполитанский залив, он стал размышлять о новой наполеоновской серии с возвращенным к жизни бригадиром Жераром. А матушка пришла в ярость.

«Я никогда не ценил титулов, — отвечал он ей, — и никогда не скрывал этого. Я могу представить себе человека, который под конец долгой и плодотворной жизни принимает рыцарский титул как знак признания проделанного им труда, как это было с Теннисоном; но когда еще не старый человек нацепляет на себя рыцарские достоинства, утративший всякое значение титул (вот что ему претило), — повторяю, об этом нечего и думать. Давайте покончим с этим».

Покончить с этим, однако, было не так просто. Когда в конце мая он вернулся в Англию, матушка уже с нетерпением его поджидала.

В Андершо давно уже привыкли к их раздорам по разным поводам почти всякий раз, как они встречались: и раскачивался, кивая, белый чепец «умницы матушки», и вздымал кверху руки ее сын, а дети убегали с глаз долой. Но сейчас все было достойнее, все было серьезнее. Матушка, решив добиться своего, если вообще в жизни ей суждено чего-нибудь добиться, сменила гнев на ледяное спокойствие. Ей ли не знать своего сына. Ей ли не знать, как он воспитан.

«Не приходило ли тебе в голову, — вопрошала она, — что отказ от посвящения может оскорбить короля?»

Да, это было попадание в самое уязвимое место.

Здравый смысл подсказывал ему, что, как он и пытался ей внушить, король, помимо утверждения списков, не имеет к этому никакого отношения. Матушка же не проронила больше ни слова. Она лишь загадочно улыбалась и смотрела куда-то вдаль, предоставив волноваться сыну. И чем более он волновался, тем более терял уверенность. Одно дело полная независимость, другое дело — неучтивость.

«Я говорил Вам, матушка, что не могу на это пойти! Это дело принципа!» — «Если ты желаешь демонстрировать свои принципы, нанося оскорбления королю, то ты, несомненно, прав».

Так его имя попало в почетный список. Коронация первоначально была назначена на 26 июня. Много позже он напишет рассказ «Три Гарридеба», в котором заставит Шерлока Холмса отказаться от титула как раз в этот самый день. Но в жизни все получилось иначе: за два дня до назначенного срока король Эдуард внезапно заболел; потребовалось безотлагательно лечь на новую для того времени операцию по удалению аппендикса. Все прошло благополучно, король быстро поправлялся, и операция сделалась столь популярной в стране, что доходы хирургов резко возросли. А 9 августа, в день, когда колокольный звон возвестил коронацию, Конан Дойл с профессором Оливером Лоджем, тоже посвящаемым в рыцарское достоинство, оказались в каком-то загоне в Букингемском дворце. И среди перьев и шелков пышного ритуала эти двое настолько увлеклись беседой на спиритические темы, что даже позабыли о цели своего здесь пребывания; вот так и не поборов в себе мятежного духа, вышел на свет божий сэр Артур Конан Дойл.

«Я чувствую себя, — писал он в раздражении Иннесу, — как новобрачная, которая и в имени-то своем не уверена. Они к тому же сделали меня каким-то вице-губернатором Суррея».

Но внешне все его недовольство сосредоточилось именно на этом назначении вице-губернатором, да еще на мундире. Мундир был действительно уж очень вычурный: золотые эполеты и какая-то пилотка. И он, всегда с такой легкостью идущий на расходы, тут горько жалуется на дороговизну новой формы и говорит, что в ней он похож на обезьянку на шесте.

Но было бы противоестественно, если бы в глубине души он не был польщен, — предметом его гордости стал хлынувший поток поздравлений.

«Мне кажется, — писал Г. Уэллс, — поздравлять нужно тех, кто имел честь оказывать почести Вам». Получил он поздравление и от искалеченного болезнью, умирающего Хенли, которого не видел много лет. Когда Конан Дойл описывал Шерлока Холмса, стоящего в своей комнате по щиколотку в поздравительных телеграммах, он предугадал то, что происходило теперь.

Этот, будь он неладен, Шерлок сумел-таки по-своему омрачить настроение. Не сегодня придумана шутка, будто Конан Дойл своим рыцарским достоинством обязан этому демону и его возвращению в «Собаке Баскервилей», совершающей свое триумфальное шествие по страницам «Стрэнда». Уже в современной ему прессе можно встретить вполне серьезные намеки на это. Вот почему, получив посылку с сорочками для сэра Шерлока Холмса, он словно начисто лишился 10–13 чувства юмора и еще долго не мог успокоиться, прежде чем недоразумение уладилось.

А между тем прекрасное лето сменила золотая осень. Приезжали ненадолго Лотти и Иннес, заставший последние бои в Южной Африке. Со всей своей энергией и растущим мастерством обратившись вновь к наполеоновской эре, он написал новую серию рассказов о бригадире, которая вышла в свет под названием «Приключения бригадира Жерара». Три рассказа из серии появились в «Стрэнде» еще до конца года, пять других (включая и рассказ из двух частей о битве при Ватерлоо) — весной 1903 года. И тогда же, весной, непривычный шум перепугал шесть верховых лошадей, что стояли в его конюшне. Шум этот был покашливанием двигателя первого в его жизни автомобиля.

Автомобилизм был новым спортом, и спортом рискованным. В Бирмингеме он купил десятисильный «Вулзли», темно-синий с красными колесами. В нем умещалось пятеро, а если потесниться, то и семеро пассажиров. «Автомобиль обостряет интерес к жизни», — заявил Конан Дойл. Своего кучера он отправил в Бирмингем на шоферские курсы. Но вообще собирался водить машину сам.

«Когда все будет готово, — объяснял он Иннесу, который умолял его, ради всего святого, быть поосторожнее, — когда все будет готово, я намерен отправиться туда и сам пригнать машину. Это будет славный спортивный номер, не правда ли: проехать 150 миль подряд, впервые оказавшись на дороге».

Что ж, в спортивности ему не откажешь. И он поехал. Со всей округи при известии о его приближении собирались толпы зевак. Еще издали видна была его высокая, восседающая за вертикально установленной рулевой колонкой фигура в жабьеглазых очках, пока наконец сине-красный автомобиль, прокашляв по дороге и преследуемый всеми на свете собаками, не вкатился величественно в ворота Андершо. Это могло бы символизировать эдвардианскую эпоху, эпоху автомобилистских масок и оборчатых штор, пальм и медных кроватей, эпоху, рассвет которой занимался как раз в те годы.

В возрасте сорока трех лет, еще не достигнув вершины своих возможностей, он был одним из знаменитейших людей и, по-видимому, одним из самых популярных писателей в мире. О его популярности можно судить по тем предложениям, которые были ему сделаны той же весной 1903 года. Вот условия, предложенные в Америке: если он возродит к жизни Шерлока Холмса, как-нибудь объяснив историю с Раушенбахским водопадом, то они готовы платить ему по 5 тысяч долларов за каждый из шести или, буде он пожелает, больше рассказов. И это только американский копирайт. Джордж Ньюнес же мог предложить если не столько же, то много больше половины этой суммы за английский копирайт.

На почтовой открытке своему агенту Конан Дойл написал только: «Очень хорошо. А.К.Д.»

Им овладел какой-то холодный цинизм. И такое настроение уже не покидало его с годами. Если читателям этого хочется, он отныне будет выдавать только тщательно отделанную ремесленную продукцию и будет получать за нее столько, сколько эти ненормальные издатели готовы платить. Он может даже увлечься этим занятием, но только весьма поверхностно. Главное, что в ближайший год, или около того, замыслил он создать новый роман из средневековья в пару к «Белому отряду», где собирался наглядно показать публике ее заблуждения.

В чем же было очарование этой марионетки Холмса, если даже он, в руках которого были все нити от нее и которому даже говорить-то приходилось за нее, не мог этого уразуметь? Ведь должно же было быть очевидно, что Шерлок Холмс — не более чем он сам?

По иронии судьбы именно глас народа — газеты, репортеры, друзья и соседи, обращавшиеся к автору по имени его героя — был голосом истины. Он в своих рассказах сделал достаточно намеков, чтобы было понятно, что Холмс — это он сам. Он вовсе не собирался признавать это публично, но рано или поздно он сделает такой прозрачный, такой очевидный намек, что его уже нельзя будет пропустить мимо ушей. А пока ему нужно каким-то образом вытащить Холмса из пучины, в которую он его вверг.

«Я не ощущаю в себе никакого упадка сил, — резко отвечал он на не слишком тактичное замечание матушки. — Я не писал холмсовских рассказов уже лет семь или восемь (в действительности — ровно десять лет без месяца) и не вижу причин, почему бы мне снова за них не взяться.

Могу добавить, что я закончил первый рассказ под названием „Пустой дом“. Сюжет, кстати, подсказала мне Джин, и он на редкость удачен. Вы увидите, что Холмс никогда и не погибал, да и теперь вполне живой».

Первые четыре рассказа — «Пустой дом», «Подрядчик из Норвуда», «Пляшущие человечки» и «Одинокая велосипедистка» — он считал решающими. Они должны были рассеять его сомнения; не утратил ли он навыка. Идею одного из них, «Пляшущих человечков», он подхватил во время путешествия на автомобиле в Норфолк, когда остановился в Хэпписбурге, в отеле Хилл-хаус, которым владела семья некоего Кьюбитта. Маленький сын владельца имел странное обыкновение оставлять свою подпись в виде пляшущих человечков. Конан Дойл работал в Зеленой комнате, глядящей окнами на пышную зелень, и усеял всю комнату бумажками с пляшущими фигурками.

Если мы хотим пристальнее вглядеться в него тем летом, что даст нам представление о всяком лете, которое он, начиная с 1897 года, проводил дома, мы можем взглянуть на него глазами его детей. Мэри, круглолицей и длинноволосой, было сейчас четырнадцать лет. Кингсли — смышленому крепышу, хотя и менее артистически одаренному, чем его сестра, еще не исполнилось одиннадцати. Все время, что они проживали в Андершо, они сходились, по крайней мере, в одном чувстве, испытываемом к отцу, — чувстве страха.

Мать их с годами не переменилась. Туи, седая, сколько помнила себя Мэри, оставалась милосердным божеством, щедро расточающим улыбки, но не способным принимать участие в их играх, разве что в живых картинах. Очень смутно запечатлелся в памяти Мэри образ того шумного человека, ее отца, который переодевался Санта Клаусом и самозабвенно изобретал все новые забавы. Но этот человек, если когда-то и существовал, давно уже превратился в другого — чуждого и вздорного.

Он редко проводил время дома. Но всегда, где-то на заднем плане, ощущалось его присутствие; так, однажды, когда Мэри уже отправилась спать, позабыв выполнить поручение, он вдруг, неслышно, по-кошачьи подкравшись, возник в освещенном дверном проеме спальни, излучая гнев и неся возмездие. Пока он работал, детей в доме не могло быть слышно, иначе он как смерч вылетал из своего кабинета в затасканном, порыжевшем от времени халате и на головы виновников неминуемо обрушивалось наказание.

Правда, у этого, теперь далекого им, человека случались проблески благодушия: по воскресеньям, когда детям следовало быть в церкви, он мог позволить им нести его принадлежности для гольфа. Им были доступны и другие вольности, которым могли бы позавидовать дети более чопорных родителей: предоставленные самим себе, они носились по окрестностям и самостоятельно путешествовали на каникулах. Они отличались в стрельбе (Мэри даже сфотографировалась вместе с членами стрелкового клуба), они отличались в крикете и особенно выделялись среди сверстников в тот самый день летних каникул, когда им впервые разрешали бегать босиком.

При всей приветливости в отношениях со взрослыми, для детей он был отцом грозным и непредсказуемым. Даже когда он ничего не говорил, был у него один такой особый взгляд. Однажды Мэри в той же комнате, где отец читал «Таймс», стала беззаботно обсуждать плодовитость кроликов. И тут из-за края газеты появился один-единственный глаз, глаз — и больше ничего, но Мэри тотчас смолкла, застыла с открытым ртом, сознавая, что виновата, но не понимая, в чем.

Этот «взгляд», конечно, действовал и на людей повзрослее. И человек, который в 1903 году трудился над «Возвращением Шерлока Холмса», был уже не тем человеком, который в 1892 году создавал «Приключения», позволяя Мэри ползать по своему рабочему столу и не обращая внимания на вспышки магния.

Но первые четыре рассказа о Холмсе в новой, как он это называл, манере его удовлетворили. «У меня три попадания в самое яблочко и одно — в молоко, — решил он, не слишком довольный „Одинокой велосипедисткой“. — Мне не нужна помощь в писании. Писать легко. Вот сюжеты меня убивают. Мне нужно с кем-нибудь обсуждать сюжеты. Подойдут ли они Холмсу?»

Показались ли сюжеты подходящими или нет, когда в октябре 1903 года «Пустой дом» появился в «Стрэнде», — вопрос исторический.

«Таких сцен, как у железнодорожных книжных киосков, — писала одна дама, живо их запомнившая, — мне не приходилось видеть ни на одной распродаже. Мой муж, выпив, любил читать мне куски из „Дуэта“, но здесь — ничего подобного. Холмс был другим»..

«Как мы и предвидели, — бушевала „Вестминстер-газетт“, — падение со скалы не убило Холмса. На самом деле он вовсе ниоткуда не падал. Он вскарабкался по другому склону скалы, чтобы убежать от своих врагов, и неблагодарно оставил бедного Уотсона в полном неведении. Нам это показалось натянутым. Но все равно, стоит ли жаловаться?»

«Ба! — иронизировала „Академия и литература“ по поводу выходящего почти в то же самое время Собрания сочинений Конан Дойла, — ведь его любят вовсе не за то, что он создал этого сверхплута, этого иллюзиониста из „Иджипшен-холла“[27]! Дети наших детей будут обсуждать вопрос, был ли Холмс героем солярного мифа. Дайте нам „Белый отряд“, дайте нам „Родни Стоуна“! Он слишком крупен для иных вещей».

«Сэр! — писал создатель Холмса, — могу ли я высказать сердечную благодарность за Ваше замечание?»

Но эти двое — критик и автор — были в меньшинстве. Издательство Ньюнеса не успевало выпускать требуемое количество экземпляров. На Саутгемптон-стрит выстраивались очереди, каких и по сей день не увидишь ни в хлебных, ни в зрелищных местах. «Бах!» — раздался выстрел духового ружья в пустом доме, звякнуло стекло, полковник Себастьян Моран, убийца Рональда Адера, бьется в объятиях полицейских, и восходит заря новой эры, когда Холмс возвращается в дом напротив — Бейкер-стрит, 2216.

Современная легенда — будто читатели обнаруживают постепенный спад способностей Холмса — не подтверждается ни отзывами прессы, ни перепиской автора. И вряд ли здравомыслящий человек станет доверять ей сегодня. Нужно быть очень осторожным с подобными обобщениями, памятуя, что и рука мастера не всегда тверда. Если, к примеру, «Приключения» достигают таких высот, как «Человек с рассеченной губой», то они же опускаются и до «Знатного холостяка». В «Записках» всякий еще не окончательно окаменевший человек не может не восхищаться «Серебряным» или «Обрядом дома Месгрейвов», но, чтобы высоко ценить «Глорию Скотт» или «Желтое лицо», нужно быть уж очень рьяным поклонником Холмса.

Впрочем, автор всего перечисленного и не стал бы спорить. Почувствовав, что его рука не потеряла своей силы, он мог спокойно заняться другими проблемами.

В результате их совместных стараний с едва ли не самым бескорыстным издателем Реджинальдом Смитом скопилось более 2,5, тысяч фунтов стерлингов излишков от продажи книги «Война». Вся эта сумма была вложена в благотворительные мероприятия: от стипендии для южноафриканцев в Эдинбургском университете до приза на артиллерийских стрельбах в Ла-Манше. Первый же соискатель стипендии преподнес им сюрприз, хотя оспаривать справедливость его притязаний не приходилось.

«Я чистокровный зулус», — заявил он.

Нельсон тоже решил сделать однотомное издание его «Великой бурской войны», — и таким весом пользовались теперь слова автора, что, получив сигнальный экземпляр, он сумел заставить издательство переделать весь тираж.

По какой причине? Ответ на этот вопрос можно найти в том самом высланном ему экземпляре, где на фронтисписе помещен его портрет.

«Этот том, — написал он на титульном листе, — должен стать единственным. Когда я увидел, что они поместили мой портрет, я заявил, что уничтожу весь тираж, но не пропущу его. Тогда они поместили портрет лорда Робертса, что уместнее».

Нужны ли комментарии? Нужно ли комментировать поведение человека, который до такой чистоты довел рыцарскую церемонность? Это исчерпывающе характеризует его в тот период жизни. И лучшим подарком в его глазах была огромная серебряная чаша, которую преподнесли ему по подписке за его работу во время бурской войны и за взятый на себя труд по оправданию своих соотечественников. Сверкающая чаша была водружена на стол, и мы теперь по достоинству можем оценить монограмму на ней:

«Артуру Конан Дойлу, который в минуту великой опасности словом и делом служил своей стране».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.