11. В материале польза, в нематериале суть
11. В материале польза, в нематериале суть
На открытие итоговой выставки пожаловали важные гости – профессор Чижек и архитектор Вальтер Гропиус с женой, певицей Альмой Малер. Гропиус, застегнутый на все пуговицы, и роскошная Альма, в декольте и боа, перекинутом через голое плечо.
Отец в том же костюме, в котором был снят в ателье Штрауса, и Шарлотта в том же белом платье, в котором я впервые увидела ее в сквере, стояли рядом со мной и слушали Иттена. Приставив ладонь к оттопыренному уху, отец громким шепотом повторял про себя слова Учителя. Когда Иттен в своей пространной речи дошел до потопа, отец громко, на весь зал спросил: «Фриделе, он тоже из наших?»… По залу пробежал смешок.
Перестань, сколько там в тебе еврейского, – шепнула Анни и крепко сжала мою руку в своей.
Такими словами меня не удержишь! Я выбралась из толпы. В соседней комнате, где была устроена экспозиция, к тому времени собралось немало народу. Иттена было слышно и здесь.
Учение – это философия… «В материале польза, в нематериале суть»… Нет ничего нового… Есть лишь новое отношение к старому… К Традиции ведут нетрадиционные пути…
Гропиус с Альмой чинно прохаживаются по выставке. Он восхищен системой Иттена – и раздражен его речью. Не за проповедями он сюда пришел! Его устраивает развеска – не по авторам, а по упражнениям, которые в совокупности представляют готовый курс теории и практики. Он возьмет Иттена в Баухауз – но только с кляпом во рту!
Чижек другого мнения:
Кому нужна система, если нет художника! Где чувство, где экспрессия?! Эти упражнения развивают глаз и руку, но наносят вред внутреннему оку художника. Мы не древние китайцы, у нас своя школа и свои образцы для подражания. Китайское искусство выродилось, а наш индивидуализм живет и процветает… Художественное образование – это не дрессура… Фридл Дикер на моих занятиях выделялась ярким талантом, а это что?! – указал он на мою работу, кажется, это было упражнение на круг и сегменты, – где тут Фридл Дикер?
Да вот же она! – отец ткнул в меня тростью.
На диване валяется плащ Франца с вывернутыми наружу карманами, на столе стоит пустая бутылка. Как я оказалась в этом кафе? Ох, какая я пьяная… Стыд и позор! Ненавижу!
Франц гладит меня по спине, проводит рукой по стриженому затылку. Я откидываю голову: вот это ракурс!
Где ты был?
Вообрази, собрался платить – нет кошелька! Побежал в школу – валяется у вешалки! И все из-за тебя! Откуда в тебе эта ярость? Чем уж так провинился папаша Симон? Мило разгуливал по выставке, помахивая тростью, с видом знатока рассматривал рисунки в монокль…
Не ругай, мне и так стыдно. Но Чижек прав!
Твой Чижек – импотент, представляю, как бы он учил музыке: «Садитесь, молодой человек, и играйте, играйте от всей души, кишками и мочеточником, мозгами и позвоночником, выражайте свою индивидуальность в мажоре и миноре!» А Иттен – отличный учитель, и он, кстати, обсуждал с нами идею выставки, и ты первая была за.
За что?
За то, чтобы не выставлять произведений искусства, а показать процесс обучения. Чтобы Гропиус поверил в педагогический талант Иттена и взял его на работу в Баухауз и чтобы мы продолжали учиться. Это выставка достижений Иттена, а не художницы Фридл Дикер! Что это ты там пишешь на салфетке?
Объяснение. Не волнуйся, не тебе, Анни.
Ты моя любовь, давай начнем все сначала. Я разозлилась, но не на отца. Как ты, еврейка, могла сказать мне: ладно, мол, сколько там в тебе еврейского? Анниляйн, ты и представить себе не можешь, сколько во мне еврейского; до какой глубины мы, народ, зараженный скепсисом, тоскуем по Богу, мы ищем и не можем найти никого, кто бы обладал достаточной силой, чтобы нас стреножить. Никого, кроме кровного Бога, которого мы боимся и любим, но, если Он когда-нибудь явится нам, тот наш Бог, который заставляет нас терпеть такие тяготы, мы этого не вынесем, мы окаменеем на месте. А витийствовать, перекрикивать самих себя, изъясняться образами и загадками – это все мы, с нашей раздутой до невероятности и при этом больной совестью.
Ты проспала концерт Скрябина!
Утро. Анни влетает в мансарду, на ходу скидывает туфли на высоком каблуке, вылезает из узкого платья; она вся пылает – жарко! Жарко до невозможности!
Грешница ты! Вот что Ульман про тебя сказал. – О, Франц, доброе утро, извините, у вас уважительная причина…
Смущает не то, что Анни застала нас в неглиже, и не то, что, не заметив Франца, она сняла с себя платье, а ее лихорадочное возбуждение и нездоровый румянец. Неужели ее так разволновало письмо?
Откуда ты знаешь про письмо?!
Оказывается, речь идет о другом письме. От Ульмана. Он уехал в Прагу. Получил там место в Новом немецком театре, будет ассистентом Цемлинского. Новая Республика, Масарик, свобода, ни одного антисемита, не то что в Вене – и при этом там все понимают немецкий.
Ну почему, почему я все должна узнавать из писем? Почему не сказать прямо? Вряд ли его вызвали телеграммой – собирайтесь, вас ждет Цемлинский, – он к этому готовился, но молча! Представьте себе, больше всего он жалеет о том, что фройляйн Дикер не присутствовала на концерте Скрябина! На, читай!
«Будь для меня столь уж важно, познакомятся ли друг с другом фройляйн Фрида Дикер и господин Александр Скрябин, тон, которым я порицал бы легкомысленный поступок Фридл, был бы куда более мягким или шутливым… Но я от души сожалею, что столь дорогой мне человек сам себя лишил художественного наслаждения».
Это 358-й грех, который Фридл искупит на Йом-Киппур, – говорит Франц. – Остальные 357 мы ей простим.
А когда Йом-Киппур?
Фридл, и ты еще говоришь, что в тебе много еврейского! – возмущается Анни. – Ты соблюдаешь их традиции? Ты знаешь их язык? Не будь антисемитизма…
Но он есть!
Не спорю, но не среди образованных людей…
Ты считаешь Шопенгауэра, Вольтера, Достоевского и Гёте необразованными?
Гёте ты явно не к месту приплела.
Да? Сейчас я вам кое-что прочту. Про грязно-желтый цвет.
Надеюсь, ты подчеркнула нужное и сделала на полях пометки, – подначивает меня Франц, глядя, как я перелистываю страницы гётевской натурфилософии, – пусть все знают, с чем согласна и с чем категорически не согласна фройляйн Дикер!
Вот, нашла: «Неприглядное впечатление производит желтая краска, когда она сообщается нечистым и неблагородным поверхностям, как обыкновенному сукну, войлоку и тому подобному, где этот цвет не может проявиться с полной силой. …При таком соприкосновении прекрасное чувство огня и золота превращается в гадливое, цвет почета и благородства превращается в цвет позора, отвращения и неудовольствия. Так могли возникнуть желтые шляпы несостоятельных должников, желтые кольца на плащах евреев; и даже так называемый цвет рогоносцев является, в сущности, только грязным желтым цветом».
Абсолютно бездоказательно, – говорит Анни. – Во времена Гёте евреи носили знаки отличия, про это он и написал. А что тогда сказать о евреях-антисемитах? О нашем родимом Вейнингере? У меня где-то припрятана его брошюрка «Пол и характер».
Он клинический идиот. К счастью, понял это и застрелился.
Фридл, радость моя! Если бы все клинические идиоты кончали самоубийством, Мальтусу не пришлось бы волноваться по поводу перенаселения планеты.
Анни ищет брошюру, Франц ставит кофейник на конфорку.
Почему-то мне никогда не приходило в голову их рисовать. Все равно что себя. Себя я рисовала дважды: по заданию Иттена – набросок углем в три четверти, и на картине «Допрос», маслом, с затылка. Тот, кто со мной не знаком, вряд ли узнает меня на этой картине. Я написала ее вскоре после выхода из тюрьмы, уже в Праге. Теперь, глядя на Франца и Анни, я сожалею об упущенной возможности.
«Пол и характер», – Франц жестом фокусника извлекает из шкафа синюю брошюру. – «Евреи испортили арийский социализм, сионизм обречен, евреям сродни лишь анархия и коммунизм». Точка. Конец цитаты. Еще? Тогда следите за кофе! «Как не существует в действительности женского достоинства, – это про вас, – так же мало мыслимо представление о еврейском джентльмене, – это ко мне. – Настоящему еврею недостает того внутреннего благородства, из которого вытекает достоинство собственного и уважение чужого “я”». Цитирует Вагнера: «Еврей не благоговеет перед тайнами, ибо он нигде не прозревает их. Его старания сводятся к тому, чтобы представить мир возможно более плоским и обыкновенным… чтобы убрать с дороги вещи, которые и в духовной сфере мешают свободному движению его локтей». Фридл, неси, дорогая, чашки и сахарницу, а я пока уберу с дороги вещи, чтобы они не мешали свободному продвижению твоих локтей!
А не податься ли всем нам в Палестины? – говорит Анни, разливая душистый кофе по чашечкам.
Без Иттена Фридл не поедет. И он без нее не останется. Так что поедем во вражеский Веймар, туда, где Гёте сочинил 771 пассаж про грязно-желтый цвет!
И наши звезды грязно-желтого цвета…
Фридл, где ты такое видела? – спрашивает Анни и заливается слезами. Ни с того ни с сего. Как ребенок, которому приснился страшный сон. Франц сажает Анни к себе на колени, я глажу ее по русым волосам. Она наша младшенькая, мы всегда будем о ней заботиться.
Анниляйн, милое дитя, вот-вот тронется поезд. Я не успел с тобой попорощаться и делаю это теперь. Я бы не хотел, чтобы ты держала на меня обиду за то, что я недостаточно о тебе заботился…Теперь могу сделать для тебя лишь самую малость… Прошу тебя, прими это от меня и ни в коем случае не чувствуй себя обязанной, это в самом деле наименьшее из того, что можно сделать. У д-ра Адлера, а также у Фридл есть для тебя деньги, столько, сколько тебе нужно. Я уже должен бежать на поезд, пока, дитя мое!
Твой Франц.
Дорогая, чудесная, верь в себя, кто еще способен на это, если не ты сама… Любимая, сердечнейшая, бери себе, так же как и я, отпуск от людей, это единственные каникулы, которые нам необходимы. …Дарю тебе мое кольцо. Бог (это значит мы сами) да поможет нам.
Твоя Фридл.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.