Падение Кремля
Падение Кремля
Разбить Ходкевича означало — решить промежуточную задачу. Гетман шел спасать кремлевский гарнизон от голода. А гарнизон ждал помощи короля Сигизмунда III. В свою очередь, король мечтал закрепиться в Москве навсегда. А монарх польский и литовский мог набрать и более значительную армию, чем та, которой располагал Ходкевич.
Таким образом, разгромленный Ходкевич являлся самым слабым и самым безопасным из врагов земского ополчения. Страшнее всех был Сигизмунд, стоящий во главе вооруженных сил Речи Посполитой. И горькая борьба предстояла еще с оккупантами, удерживающими центр Москвы.
Кремль с монастырями и соборами, со святынями и гробницами государей, да разоренный дотла Китай-город, парадоксальным образом превратились в опухоль, не дававшую ожить сердцу России. Пока стоял там непримиримый враг, пока горсть иуд, возжаждавших великой свободы для своего олигархического круга, прислуживала этому врагу и даже платила ему за военную службу, страна обречена была страдать от тяжкой хвори. Раньше твердыня кремлевская играла роль ядра для всего русского государственного порядка. Теперь добрый порядок мог восстановиться лишь с падением чужой силы, занявшей Кремль. Великий славный Кремль, никем никогда не взятый на щит, возвышался над умирающей страной как темная скала. Башни его торчали из тела России, словно острия копий, пронзивших живую русскую плоть.
Поляки не собирались сдаваться. К ним пришло пополнение — те самые гайдуки Ходкевича. Гарнизон ждал возвращения гетмана или, еще того лучше, пришествия самого короля под Москву. Неизвестно, сколько велики были силы, оборонявшие центр Москвы от земцев. В литературе всплывают цифры 3–4000 бойцов. Верить им нельзя, слишком уж они гипотетичны. Вероятно, поляков и немецких наемников осталось меньше.
Но, во всяком случае, их командир Струсь обладал значительным ресурсом сопротивления. События, последовавшие за разгромом Ходкевича, показали, что он мог драться, и драться успешно. В конце концов, люди Струся занимали две мощнейших крепости и являлись профессионалами войны. Они могли уповать и на рознь в русском военном руководстве. У них, по большому счету, имелась лишь одна серьезная проблема: недостаток съестных припасов.
Ополченцы, воодушевленные победой над гетманом, пытались взломать оборону врага. Но их предприятия на этот счет, не подготовленные, осуществленные наспех, показали: перед земцами стоит непростая задача. Кремлевский гарнизон — крепкий орешек.
Через две недели после ухода Ходкевича русское войско организовало бомбардировку Кремля и подожгло палаты князя Мстиславского, но полякам удалось потушить пожар. Несколько суток спустя ополченцы бросились на штурм Кремля, однако были отбиты[199].
Русское командование испытывало страшные трудности, о которых речь пойдет ниже. Сохранялась угроза возвращения гетмана, да и прихода самого Сигизмунда. В конце концов, нашим воеводам не хотелось напрасно растрачивать людей на штурмах. Поэтому князь Пожарский, как сильнейший из русских воевод, двумя днями позднее неудавшейся атаки направил осажденным послание, где убеждал их сдаться.
Вот текст письма в польском пересказе: «Ведомо нам, что вы, сидя в осаде, терпите страшный голод и великую нужду, что вы со дня на день ожидаете своей погибели. Вас укрепляют в этом и упрашивают Николай Струсь и Московского государства изменники Федька Андронов и Ивашко Олешко с товарищами, которые с вами сидят в осаде. Они это говорят вам ради своего живота. Хотя Струсь ободряет вас прибытием гетмана, но вы видите, что он не может выручить вас. Вам самим известно, что в прошлом году Карл Ходкевич приходил со всем полевым войском; Сапега был тоже с большим войском, и сидели в Москве, и с Зборовским и со многими другими полковниками; много было тогда польского и литовского войска; никогда прежде не бывало столько ваших людей, и однако мы, надеясь на милость Божию, не убоялись множества польских и литовских людей, а теперь вы сами видели, как гетман пришел и с каким бесчестьем и страхом он ушел от вас, а тогда еще не все наши войска прибыли. Сдайтесь нам пленными. Объявляю вам, — не ожидайте гетмана. Бывшие с ним черкасы, на пути к Можайску, бросили его и пошли разными дорогами в Литву. Дворяне и боярские дети в Белеве, ржевичане, старичане перебили [?] и других ваших военных людей, вышедших из ближайших крепостей, а пятьсот человек взяли живыми. Гетман с своим [конным] полком, с пехотой и с челядью 3 сентября пошел к Смоленску, но в Смоленске нет ни одного новоприбывшего солдата, потому что [польские люди] ушли назад с Потоцким на помощь к гетману Жолкевскому, которого турки побили в Валахии. И эти новоприбывшие побиты с гетманом под Краковым без остатка, — теперь идет шестая неделя, как это было. Королю теперь нужно думать о себе, — он рад будет, если его избавят от турок. Войско Сапеги и Зборовского — все в Польше и в Литве. Не надейтесь, что вас освободят [из осады]. Сами вы знаете… [что ваше нашествие на Москву?] случилось неправдой короля Сигизмунда и польских и литовских людей и вопреки присяге. Вам бы в этой неправде не погубить своих душ и не терпеть за нее такой нужды и такого голода… Берегите себя и присылайте к нам без замедления. Ваши головы и жизнь будут сохранены вам. Я возьму это на свою душу и упрошу [согласиться на это] всех ратных людей. Которые из вас пожелают возвратиться в свою землю, тех пустят без всякой зацепки, а которые пожелают служить Московскому государю, тех мы пожалуем по достоинству. Если некоторые из вас от голоду не в состоянии будут идти, а ехать им не на чем, то, когда вы выйдете из крепости, мы [вышлем таковым подводы]… А что вам говорят Струсь и московские изменники, что у нас в полках рознь с казаками и многие от нас уходят, то им естественно петь такую песню и научать языки говорить это, а вам [стыдно], что вы вместе с ними сидели. Вам самим хорошо известно, что к нам идет много людей и еще большее их число обещает вскоре прибыть… А если бы даже у нас и была рознь с казаками, то и против них у нас есть силы и они достаточны, чтобы нам стать против них».[200]
Дмитрий Михайлович предлагает польскому гарнизону почетные условия сдачи. Он обещает сохранить вражеским воинам жизнь, свободу и даже помощь при возвращении на родину. Князь понимает: далеко не все в его армии готовы обойтись с неприятелем столь гуманно. Многие жаждут мести. Но он поступает и благородно, и предусмотрительно. С одной стороны, Пожарский оказывает голодающим полякам милость, притом милость дорогостоящую. С другой… у него перед глазами пример Первого земского ополчения. Оно простояло в Москве год, ослабело, разодралось внутри себя, но задачи не выполнило. Воевода понимает, сколь гибельно может сказаться на земском деле новое промедление. А потому выдвигает самые мягкие, самые щадящие условия, какие только возможны в создавшейся ситуации.
Но поляки не слышат его. Благородство князя воспринимается ими как слабость. Они ослеплены недавней удачей. Поражение земцев на штурме Кремля наполнило тамошних сидельцев горделивой надеждой: отобьемся!
И польские офицеры отвечают Пожарскому в самом оскорбительном тоне. Вот показательные выдержки из послания поляков: «Письму твоему, Пожарский, которое мало достойно того, чтобы его слушали наши шляхетские уши, мы не удивились по следующей причине: ни летописи не свидетельствуют, ни воспоминание людское не показывает, чтобы какой либо народ был таким тираном для своих государей, как ваш… Чего вы не осмелитесь сделать природному вашему государю, когда мы помним, что вы сделали нескольким из них в последнее короткое время! Теперь же свежий пример: ты, сделавшись изменником своему государю, светлейшему царю Владиславу Сигизмундовичу, которому целовал крест, восстал против него, и не только ты сам — человек не высокого звания или рождения, но и вся земля изменила ему, восстала против него. Забыв Бога, надеясь лишь на свою силу и множество своих людей, не дожидаясь прибытия царя, которому назначили срок ваши думные бояре и вся ваша московская земля, кинулись на рыцарство царя Владислава, а что ваша измена обрушилась на ваши же головы, то это показывает, что Бог произнес против вас праведный свой суд. Теперь вы, как видим из вашего письма, не только обвиняете в измене польский и литовский народ, но рады бы весь мир привлечь в товарищество с вами и найти людей, подобных вам в измене. Вы нас привлекаете прежде всего к тому, чего никогда не делали ни наши предки, ни мы, и чего не будут уметь делать и наши потомки. Как никакой народ не пошел в сообщничество с вами по измене, так и мы не пойдем, и при Божией помощи удержим царю Владиславу эту Московскую крепость и столицу. Он имеет право на вас, как государь, которому вы присягали на верность и подданство. Через него Бог вскоре смирит гордые и твердые ваши выи и укротит ваши бесчестные бунты, омерзевшие Богу и людям. Вам не новость сочинять в письме ложь, потому что ваши глаза не знают стыда. При столкновениях с вами мы хорошо присмотрелись к вам. Мы хорошо знаем вашу доблесть и мужество; ни у какого народа таких мы не видели как у вас, — в делах рыцарских вы хуже всех классов народа других государств и монархий. Мужеством вы подобны ослу или байбаку, который, не имея никакой защиты, принужден держаться норы. Ваше мужество, как это мы хорошо знаем и видим, сказывается в вас только в оврагах и в лесу; ведь мы хорошо видели собственными глазами, как страшен был вам гетман великого княжества литовского с малою горстью людей. Мы не умрем с голоду, дожидаясь счастливого прибытия нашего государя — короля с сыном, светлейшим Владиславом, а счастливо дождавшись его, с верными его подданными, которые честно сохранили ему верность, утвержденную присягой, возложим на голову царя Владислава венец… Впредь не пишите к нам ваших московских сумасбродств, — мы их уже хорошо знаем. Ложью вы ничего у нас не возьмете и не выманите. Мы не закрываем от вас стен; добывайте их, если они вам нужны, а напрасно царской земли шпынями и блинниками не пустошите; лучше ты, Пожарский, отпусти к сохам своих людей. Пусть хлоп по-прежнему возделывает землю, поп пусть знает церковь, Кузьмы пусть занимаются своей торговлей, — царству тогда лучше будет, нежели теперь при твоем управлении, которое ты направляешь к последней гибели царства… Не пиши нам лукавых басен; не распускай вестей; потому что мы лучше тебя знаем, что делается в нашей земле. Король польский хорошо обдумал с сенатом и Речью Посполитой, как начать ему войну, как усмирить тебя архимятежника и как вести эту войну до конца. Король польский никогда не имел и не будет иметь скудости в людях. Такого [множества людей] ты не только никогда не видел, но и не слыхал. Турки никогда нам не были страшны и не будут. Если ты, Пожарский, кроме находящихся при тебе своевольников и шишей, присоединишь к себе еще вдвое больше бунтовщиков таких, как ты, то и тогда, при Божией к нам милости, не получишь пользы… и т. п.»[201].
От этих словес, разумеется, никто из русского воинства не разошелся «по сохам». По всей видимости, в нашем лагере неприятельскую бумагу читали со смехом. Надо иметь истинный талант к фанфаронству, чтобы этак петушиться после августовского разгрома!
Осаждающие не столь уж плотно блокировали центр города: у них явно не хватало сил обложить всякую щель, поставить дозоры на каждой улице. Польский гарнизон имел сообщение и с королем, и с гетманом. Тайные гонцы доставляли из Москвы донесения, а потом возвращались с ответными письмами.
Сигизмунд благодарил кремлевских сидельцев за «рыцарские подвиги», просил не сдаваться и желал «доброго здравия». При том голоде, который распространился среди осажденных, монаршие слова звучали как издевательство. Король не обещал ни поддержки, ни даже жалования за службу. Пожарский говорил своим врагам правду: Сигизмунд просто не имел сил для продолжения борьбы.
Возникает вопрос: какие обстоятельства мешали ополченцам начать давление на Китай-город и Кремль сразу после победы над Ходкевичем? В самом деле, первая попытка взять Кремль приступом произошла через несколько недель после отступления гетманских войск. Так почему же земцы бездействовали всё это время? Отчего не воспользовались той деморализацией, которая коснулась осажденных в результате потерь на вылазках и поражения деблокирующего корпуса?
Самое время рассказать о трудностях, постигших русское командование, и о трудах, выпавших на долю русской армии.
Прежде всего, общее дело страдало от несогласия между главными полководцами двух земских ополчений.
Князь Дмитрий Тимофеевич Трубецкой требовал от Минина и Пожарского если не повиновения, то хотя бы формальных почестей, соответствующих высоте его рода; Пожарский не соглашался. «Начальники же начали между собой быть не в совете из-за того, что князь Дмитрий Тимофеевич хотел, чтобы князь Дмитрий Пожарский и Кузьма ездили к нему в таборы, — сообщает летопись. — Они же к нему не ездили, не потому, что к нему не хотели ездить, а боясь убийства от казаков» [202].
Для современного человека требование, выдвинутое Трубецким, просто непонятно. За Пожарским — более сильное войско, за Пожарским — Минин и огромная область, доверившая ему власть над ополчением. Казалось бы, какое право Дмитрий Тимофеевич имеет принуждать Пожарского к подчиненной роли? Да хотя бы к видимости подчинения! Но для служилой аристократии начала XVII века требование князя Трубецкого звучало как нечто само собой разумеющееся.
Семейство Трубецких занимало в старомосковской служилой иерархии место намного более высокое, нежели семейство Пожарских. Тут и спора нет! Сам Дмитрий Михайлович никогда не оспаривал этого. А если бы взялся оспаривать, то оказался бы неправ, непрям и нечестен. Князь Д. М. Трубецкой, родовитый Гедиминович, по знатности намного превосходил его. Предки Дмитрия Тимофеевича ходили в боярах и воеводах, бывали «в приближении» у государей русских. Трубецкие очень долго сохраняли особые права полунезависимых удельных владык в своем вотчинном гнезде — городе Трубчевске. Они обладали обширными земельными владениями. Наконец, и сам Дмитрий Тимофеевич являлся богатейшим землевладельцем. Но не в богатстве дело. При старом порядке — при Иване Грозном, при Федоре Ивановиче, при Борисе Годунове, при Василии Шуйском, да вплоть до Ивана Великого — Трубецкие преобладали над Пожарскими, как, впрочем, и над подавляющим большинством русских аристократических родов. Князь Д. М. Пожарский, возвысившийся в условиях полного слома старой системы, своими действиями объективно возвращал старый государственный строй. Величие его состояло в том, что он в переломный час нашей истории посмел подняться над собственной родовой слабостью, а потом, не щадя сил, реставрировал порядок, при котором эта родовая слабость должна была в полной мере проявиться вновь. Победив Ходкевича, Пожарский встал на половине пути к реставрации Московской державы. Однако вместе с державою, вместе с государем должна была возвратиться и старинная служилая иерархия. По старому же положению вещей Дмитрий Михайлович без спора обязан был склонить голову перед Трубецким…
Пожарский мог явить еще тысячи заслуг перед страною, но служба не исправила бы ему «отечество» — как тогда именовали родовую честь. Кровь Трубецких выше крови Пожарских, а кровь, по тем временам, безусловно преобладала над служебными достижениями.
Что в большей степени повлияло на поведение Пожарского? Возможно, действительное опасение казачьих каверз. Возможно, уязвленная гордость — хоть и умел князь преодолевать ее позывы. Но не менее того, надо полагать, и тревога иного рода. Дмитрий Михайлович в деле оказался сильнее Трубецкого. Тот стоял вместе с Ляпуновым и Заруцким более года на Москве, но одолеть неприятеля не мог. Явился Пожарский, и поляки отхлынули от столицы. Пожарскому доверяла земская масса из поволжских и замосковных городов. Пожарскому симпатизировало русское дворянство и посадский люд. Трубецкой ладил только с казаками. Даже дворяне уходили от него к Пожарскому. Подчинился бы Дмитрий Михайлович Трубецкому и, как знать, не развалилось ли бы ополчение, во многом скрепленное верой в своего вождя? Не наделал ли бы ошибок Трубецкой? Интересы дела и сомнения в способности Трубецкого довести его до конца, вероятно, стали главной причиной отказа.
Этот отказ обставлен был подобающими оговорками. Пожарский не отрицал старшинства Трубецкого, он просто не шел к Дмитрию Тимофеевичу на совет. Трубецкой должен был пойти на уступки ради общей победы. Честь его родовая стоила невероятно дорого по представлениям того времени… Надо отдать должное этому аристократу: он все-таки решил поступиться частью ее ради высокой цели. Единое руководство русскими освободительными силами стало неоспоримой необходимостью. Соединение двух властей потребовало жертв и от Дмитрия Тимофеевича. Он заключил с Пожарским компромиссное соглашение. «И приговорили, — повествует летопись, — всей ратью съезжаться на Неглинной. И тут же начали съезжаться и земское дело решать»[203].
С тех пор Пожарскому не требовалось признавать положение «второй скрипки» в оркестре военного командования, уезжая в чужой стан. Трубецкой в этом уступил. Но в документах, отправляемых по городам от имени земского руководства, его имя писали вторым — после Трубецкого. Тут уступил Пожарский.
И слава Богу! Меньше гордыни — меньше греха. Объединившись, русские стали сильнее. Малый шажок сделан был в сторону преодоления эгоистического духа Смуты, но совершили его великие люди и на виду у всей страны.
Объединение состоялось через несколько недель после разгрома Ходкевича. До наших дней дошла грамота по земельным делам, составленная от имени князей Д. Т. Трубецкого и Д. М. Пожарского 6 сентября 1612 года.[204] Из нескольких грамот земского руководства, разосланных в конце октября 1612 года, ясно видно, с какой радостью само воинство отнеслось к примирению воевод: «И были у нас посяместа под Москвою розряды розные, а ныне, по милости Божии, меж себя мы, Дмитрй Трубетцкой и Дмитрей Пожарской, по челобитью и по приговору всех чинов людей, стали во единачестве и укрепились, что нам да выборному человеку Кузме Минину Московского государства доступать и Российскому государству во всем добра хотеть безо всякия хитрости, и розряд и всякия приказы поставили на Неглимне, на Трубе,[205] и снесли в одно место и всякие дела делаем заодно и над московскими сидельцами промышляем».[206]
Что ж, тут было чему радоваться: всей земле вышло ободрение. Смута учила ссориться и раздроблять силы. Прямо противоположный пример вселял надежду на ее преодоление.
Однако преодоление розни между двумя полководцами далеко не исчерпывало проблем, стоявших перед земским воинством. Не напрасно Пожарский говорит о «розни» его людей с казаками. После общей победы она вспыхнула с новой силой. «Паки же диавол возмущение велие в воиньстве сотвори: вси казаки востающе на дворян и на детей боярских полку князя Дмитрея Михайловича Пожарсково, называюще их многими имении богатящихся, себе же нагих и гладных нарицающе; и хотяху разытися от Московского государьства, инии же хотяху дворян побити и имениа их разграбите…» — рассказывает Авраамий Палицын.[207]
Не лгал Дмитрий Михайлович, сообщая кремлевским сидельцам, что малороссийское казачье воинство («черкасы») ушло от неудачливого Ходкевича. Правда, значительная часть его ушла не в Литву, а на Русский Север. Там запорожцы захватили Вологду, выграбили город, устроили пожар и ужасающую резню. Ну, на то они и «вольные казаки». Худо, что их собратья, сидевшие под Москвой, знали о вологодских бесчинствах. Пример «черкасов» привлекал их.
Казачьи отряды то расползались от русской столицы, устав от прямого земского дела, то скапливались там, ожидая, когда можно будет поживиться добычею в центре Великого города. Некоторые ожидали вознаграждения за долгое «стояние» под Москвой, другие хотели встать на постоянное жалование у правительства, которое составится после окончательного очищения столицы. В любом случае ни у Пожарского, ни у Трубецкого не имелось достаточно ресурсов, чтобы держать казачье неистовство под контролем. Какую силу могли ему противопоставить воеводы? Только дворянское ополчение. Но оно было не столь многочисленным, а порою и не столь надежным для жесткого противостояния с казаками.
Дворяне и сами расходились из московских таборов. Тяжелые условия службы, потери в борьбе с жестоким неприятелем, недостаток пищи и фуража за несколько месяцев с августа 1612-го уменьшили их численность вдвое.[208]
Вообще, с 1611 года на территории всего Московского государства наступил странный период: в течение многих лет ни одна армия не сохраняла стабильной численности. Ни одна армия не годилась для долгого маневрирования, для многоходовых, хорошо спланированных тактических комбинаций. Ни одна армия не являлась абсолютно безопасной для собственного вождя. Любое воинство рассыпалось через несколько месяцев (а чаще — через несколько недель) после начала похода. Воля и удачливость полководца, доброе жалование, надежды на поживу или, в пику этому, какая-то воодушевляющая идея (например, защита святынь, восстановление старого государственного порядка) могли некоторое время поддерживать единство. Но подобные стимулы не способны сохранять «взбадривающее действие» на протяжении долгого времени.
Парадоксально, но факт: полководец мог начать боевую операцию с тысячей ратников, по дороге к нему присоединялось еще пятьсот бродячих казаков, потом казаки уходили, а вслед за ними разбегались понемногу и обедневшие, голодные дворяне. Чуть погодя победа над неприятелем привлекала к воеводе всеобщее внимание, и к его полку могли пристать новые бойцы. Затем армия вновь рассыпалась и, дай Бог, при военачальнике оставалось хотя бы немногочисленное ядро воинства…
С подобным положением дел Пожарский столкнулся под Москвой. Ему очень тяжело было удержать дворян от выезда в собственные поместья. Еще тяжелее — остановить бесчинства и отъезды казаков. И почти невозможно — использовать против казаков дворян. Дело здесь не только в малой численности дворянских сотен. Разоренный войною, порой лишившийся поместий и понюхавший пороху под знаменами разнообразных авантюристов дворянин (или, как тогда говорили, «служилый человек по отечеству») немногим отличался от казака. Историк А. Л. Станиславский приводит данные, согласно которым многие дворяне вплоть до 1615 года «оказачивались» — уходили под команду казачьих атаманов. И процент их в казачьем воинстве был довольно велик: каждый десятый казак в прошлом принадлежал дворянской среде[209].
Позднее, когда в Москве начало действовать настоящее правительство, дворян резко отделили от казаков, а верхушку казачества — самых лояльных, самых заслуженных и самых состоятельных — приблизили к дворянству по служебному положению. Тех, кто не пожелал подчиниться правительственным условиях, тех, кто счел слишком незначительными правительственные уступки, приводили к покорности в открытых боевых действиях. И тут уж дворяне казакам не спускали… Да и сами «поверстанные» на царскую службу казаки честно дрались со своими разбойными собратьями. Но всё это случится потом, через полтора, через два года, через пять лет. А летом — осенью 1612 года, в условиях зыбкой победы, давить на казаков малочисленным, слабым, обедневшим дворянством было бы самоубийственной тактикой.
Приходилось терпеть, беречься, где-то идти на компромиссы, а где-то нажимать… Пожарскому требовалась то твердость, то дипломатичность. Объединенный штаб земского ополчения бешено рассылал по городам грамоты, призывая как можно скорее прислать деньги на жалованье «ратным людям». Денег катастрофически не хватало. И когда они все-таки появлялись, их в первую очередь раздавали наиболее боеспособной части войска — дворянам. А это, естественно, становилось причиной для новых вспышек казачьего недовольства.
Волнения, вспыхивавшие среди казаков, могли закончиться настоящим большим бунтом и даже вооруженной сварой между ними и дворянами. Пожарский вновь, как при отражении Ходкевича, призвал на помощь Троице-Сергиевское духовенство. Авраамий Палицын рассказывает о чрезвычайных мерах, понадобившихся для того, чтобы укротить казачью стихию: «И бысть в них (казаках. — Д. В.) велико нестроение. Сиа слышавше во обители чюдотворца Сергиа, архимарит и келарь и старцы соборные сотвориша собор: бе бо тогда, в казне чюдотворцове скудость деньгам велиа бысть, и не ведуще, что казаком послати и какову почесть воздати и о том у них упросити, чтобы ис-под Московского государьства неотомстивше врагом крови христианскиа не розошлися…» — парадоксальная ситуация!
Свято-троицкое монашеское начальство размышляет, откуда бы добыть денег для умасливания казаков. Уже и речи нет о поучениях, о словах духовных, о проповеди крепкого стояния за веру. Что архимандрит Дионисий, что келарь Авраамий размышляют лишь об одном: как еще раздобыть им денег, после того как обитель претерпела страшную осаду и много раз помогала ратным людям? Дать-то уже нечего! Но с пустыми руками к казакам не ходи: они суровые воители, и мужество их требуется постоянно оплачивать. Тут одними поучениями точно не обойтись!
В итоге Троицкие власти решились просто отдать казакам в заклад богослужебные предметы и одеяния священников. Предполагалось, что в скором времени обитель святого Сергия выкупит их за тысячу рублей серебром — огромную для начала XVII столетия сумму. Двух серебряных копеечек хватало на суточную норму пропитания…
«Умысливше сице, — пишет Авраамий, — послаша к ним (казакам. —Д. В.) церковнаа сокровищя: ризы, и стихари, и патрахели саженые в закладе в тысечи рублех не на долго время, да к ним же писали со многим молением от Божественых Писаний, чтобы подвиг страданиа своего совершили, от Московского государьства не расходилися и прочая. Они же, приимше писание и прочетше его пред всем войском, слышавше же похвальныя глаголы о службе их и о терпении, и приидошя в разум и в страх Божий и паки возвращают присланныя к ним ризы в дом Живоначальныя Троица, и дву атаманов з грамотами ко архимариту и х келарю и ко всей братии, что им по прошению их вся исполнити. Аще и тмочисленныя беды и скорби приидут, то вся терпети, а не вземше Москвы и врагом крови христианьскиа не отмстивше не отити»[210].
Посовестились казаки. Не стали обирать славнейшую обитель на Руси. Хотя и выломившиеся из общественного уклада, а все же христиане — не решились набивать мошну подобным способом. И за то следует воздать им благодарную память. Буйный народ, но от Христа не отошедший, не церковные тати, не вероотступники.
Знаменитый историк Великой смуты С. Ф. Платонов когда-то сказал прекраснодушные слова: «Хотя в грамотах первое место всегда принадлежало имени Трубецкого, однако на деле Пожарский и Минин были сильнее и влиятельнее родовитого тушинского боярина, так же как ими устроенное земское ополчение было сильнее казачьего табора, наполовину опустевшего. В новом разряде на Трубе совершилось уже полное подчинение подмосковного казачества условиям московской службы. О борьбе с государством мечтала только та часть казачества, которая с Заруцким ушла на верховья Дона».[211] Ах, если бы так! Далеко, очень далеко еще было до подчинения казачества «условиям московской службы»! И не Пожарскому с Трубецким да Мининым предстояло решить эту задачу. Им в лучшем случае удавалось сдерживать неистовую казачью мятежность от больших взрывов.
И, вероятно, легче бы приходилось Минину с Пожарским, если бы темную, усталую, оголодавшую массу казачества не пытались использовать в лукавых затеях люди куда более опытные по части политических интриг.
Так, 5 сентября в полки Трубецкого прибыл старый его знакомый по Тушинскому лагерю, советник Лжедмитрия II Иван Шереметев с братом Василием. Их сопровождала целая группа служилых аристократов с тушинским прошлым. Среди прочих — князь Григорий Шаховской, матерый крамольник и смутогон. Шереметев и его знакомцы со временем превратились в горячих сторонников королевича Владислава: хотели возвести его на русский престол, дали ему присягу… А для успеха Владислава, как претендента на русскую корону, требовалось любыми средствами сохранить польский гарнизон в Кремле. «Гости» подстрекали казаков уйти из-под Москвы, отправиться в Ярославль, на Вологду, «в иные города» и кормиться, «засев» там.
Дмитрию Михайловичу интрига Шереметевых грозила физической расправой — как когда-то случилось с Прокофием Ляпуновым. А ведь еще недавно он спас самого Ивана Шереметева от смерти… Но теперь высокородный Шереметев пренебрег его гостеприимством и отправился в лагерь другого высокородного аристократа — Трубецкого. Здесь он недобрыми речами едва не спровоцировал покушение на своего благодетеля. Что ж, Дмитрий Михайлович продолжал оставаться в глазах Шереметева мелкой сошкой: стольник, всего-навсего стольник… и всего-на-всего из захудалых Пожарских. Не по чину взял! Всякое великое дело от него — не в счет, ибо исходит от маленького человека. Таков был Шереметев. И такого склада люди подожгли Смуту на Москве, поддерживали ее горение долгие годы, а победы земцев восприняли как источник для приобретения личных выгод.
Мало того, что Пожарский оказался в рискованном положении, еще и над всем земским делом нависла опасность. Минин и Пожарский с великими трудами скрепляли северо-восточные регионы России в единое целое. Призыв Шереметева мог закончиться тем, что хрупкое это единство рухнуло бы под напором казачьего нашествия. Разбойничьего похода, слава Богу, не произошло. Да и Пожарский никак не пострадал. Однако под действием злых слов казаки «учинили в полкех грабежи и убийства великие».[212]
Усмиряя непокорство казаков, Дмитрий Михайлович помнил и о другой опасности. Ходкевич потерял обоз, лишился сильного отряда запорожцев, но не расстался с идеей помочь кремлевскому гарнизону. По свидетельствам поляков, гетман сделал еще одну попытку прорваться в центр города: «… Ходкевич не поленился и собрал в других местах провиант для польского гарнизона, находящегося в Крым-городе, подвозя его другим путем. Московиты, заметив это, тотчас же заняли место на реке (Москве), протекавшей по Крым-городу, по которой провозились продукты, расположили сильную охрану и батарею по ее берегам и отрезали доступ в замок глубокими окопами (рвами). Последний (Крым-город) был тесно окружен, так как вход и выход из него сделались невозможными. К осаде приступили 100 тысяч русских. Ходкевич возвращается с несколькими сотнями возов провианта, но с удивлением замечает большую перемену: он видит, что на берегах реки стоит инфантерия, по дороге выстроены орудия, доступ к замку везде отрезан, а 100-тысячное неприятельское войско, защищенное батареями и окопами, несравненно превосходит польские силы. Искренне пожалев о том, что завистничество вождей погубило осажденных, он отступил назад и пошел к Смоленску».[213]
Разумеется, никакого 100-тысячного войска на страже Москвы не стояло. По сведениям русских источников, Пожарский и Трубецкой вдвоем не располагали тогда и вдесятеро меньшей армией. Однако сам гетман, изрядно потрепанный в августовской баталии, лишившийся казачьих отрядов, видевший деморализацию своих бойцов, был в еще более тяжелом положении.
Пожарский, при всех нестроениях в земском воинстве, отлично подготовился к приходу Ходкевича. Разведка донесла ему и Трубецкому, что гетманская армия вновь на подходе. «Они же начали думать, как бы гетмана не пропустить в Москву. И повелели всей рати от Москвы реки до Москвы реки же плести плетни и насыпать землю. И выкопали ров великий, и сами воеводы стояли, переменяясь, день и ночь. Литовские люди, услышав о такой крепости, не пошли с запасами».[214] Новые земляные укрепления и новые артиллерийские батареи, как видно, совершенно отбили у поляков желание попытать счастья в новом прорыве.
Таким образом, осажденные утратили последнюю надежду на вызволение извне. Для них очередная неудача гетмана явилась страшным ударом.
Имеется множество свидетельств о том, на какие страдания обрек себя польский гарнизон.
«Вновь начался голод и до такой степени дошел, что всякую нечисть и запрещенное ели, и друг друга воровски убивали и съедали. И, потеряв силы от голода, многие умерли», — пишет русский современник о поляках[215]. Когда вооруженная борьба прекратилась и ополченцы вошли сначала в Китай-город, а потом в Кремль, они увидели там устрашающие знаки недавнего прошлого. Разрытые могилы, кошачьи скелетики, чаны с засоленной человечиной. Мертвецов бережно хранили, развесив туши по чердакам. Драгоценное мясо закатывали в бочки — кое-кто из осажденных запасался провизией на зиму…
Если бы весь этот кошмар выдумали победители о побежденных!
Нет, всё правда. Причем наиболее достоверные показания исходят от самих поляков, пытавшихся отбиться от русского натиска в Кремле и переживших все ужасы нескольких месяцев страшного голода.
Тот же Будило, — как уже говорилось, офицер кремлевского гарнизона, — свидетельствует о чудовищных обстоятельствах осады. По его словам, «…ни в каких летописях, ни в каких историях нет известий, чтобы кто-либо, сидящий в осаде, терпел такой голод, чтобы был где-либо такой голод, потому что когда настал этот голод и когда не стало трав, корней, мышей, собак, кошек, падали, то осажденные съели пленных, съели умершие тела, вырывая их из земли; пехота сама себя съела и ела других, ловя людей. Пехотный порутчик Трусковский съел двоих своих сыновей; один гайдук тоже съел своего сына, другой съел свою мать; один товарищ съел своего слугу; словом, отец сына, сын отца не щадил; господин не был уверен в слуге, слуга в господине; кто кого мог, кто был здоровее другого, тот того и ел. Об умершем родственнике или товарище, если кто другой съедал такового, судились, как о наследстве и доказывали, что его съесть следовало ближайшему родственнику, а не кому другому. Такое судное дело случилось в взводе господина Леницкого, у которого гайдуки съели умершего гайдука их взвода. Родственник покойника — гайдук из другого десятка — жаловался на это перед ротмистром и доказывал, что он имел больше права съесть его, как родственник; а те возражали, что они имели на это ближайшее право, потому что он был с ними в одном ряду, строю и десятке. Ротмистр… не знал, какой сделать приговор и, опасаясь, как бы недовольная сторона не съела самого судью, бежал с судейского места. Во время этого страшного голода появились разные болезни, и такие страшные случаи смерти, что нельзя было смотреть без плачу и ужасу на умирающего человека. Я много насмотрелся на таких. Иной пожирал землю под собою, грыз свои руки, ноги, свое тело и что всего хуже, — желал умереть поскорее и не мог, — грыз камень или кирпич, умоляя Бога превратить в хлеб, но не мог откусить. Вздохи: ах, ах — слышны были по всей крепости, а вне крепости — плен и смерть. Тяжкая это была осада, тяжкое терпение! Многие добровольно шли на смерть и сдавались неприятелю: счастие, если кто попадется доброму врагу, — он сохранял ему жизнь; но больше было таких несчастных, которые попадали на таких мучителей, что прежде нежели сдававшийся спускался со стены, был рассекаем на части»[216]. Интервентам не стоило жаловаться на плохое обращение с пленными: если бы они сами проявляли милосердие в этой войне, к ним, очевидно, также относились бы с сочувствием. Но всеобщее ожесточение достигло невиданных высот. Худо, не по-христиански, поступали с русскими поляки. Так же худо, не по-христиански, вели себя с поляками русские.
Еще один кремлевский сиделец не только подтверждает слова Будилы, но и представляет действия самих польских военачальников в очень неромантическом свете. По его словам, пехоте выдали русских пленников на прокормление. Как паек… Шайкам гайдуков, проведенных к наплавному мосту еще 23 августа, теперь приходилось хуже всего, и им позволяли устраивать вылазки за человечиной. Они ловили, если удастся, зазевавшихся ополченцев, рвали на части и съедали сырыми.[217]
Другой поляк сообщает схожие вещи: «Голод уже начинал мучить осажденных поляков и был настолько силен, что в течение двух месяцев люди ели собак, кошек, крыс, мышей, свежие трупы и даже — страшно сказать — Друг друга убивали и ели. Поляки в отчаянии хотели сделать вылазку, но враги клятвенно обещали им, что если они сдадутся, то выйдут живыми на волю с оружием и имуществом…»[218]
По данным современного польского историка Т. Богуна, за время осады было съедено порядка 250–280 военачальников и рядового состава.
Наверное, найдутся люди, которые назовут долготерпение польского гарнизона героизмом. Мол, две великие силы противостояли друг другу. И каждая из них шла на крайние жертвы в большой борьбе. Вот и кремлевские сидельцы предпочли исчерпать все силы человеческие, предпочли ужас людоедства позору капитуляции…
Да, в польской военной истории немало героических страниц. Да, этот народ показал и великое мужество, и великую волю, и великий поэтический дар… Но только обстоятельства кремлевской осады ни в коем случае не должны восприниматься как геройство, как мужество. Какая светлая идея бросала отблеск на лица отважных каннибалов? Рыцарская честь? Но что за честь такая — питаться человечиной?! Лучше бы ее не существовало — чести, принимающей подобные формы. Служба Его Величеству Сигизмунду III? Но король польский стремился не к защите своего отечества, а к захвату чужой земли. Самопожертвование ради его агрессивных мечтаний ничуть не добавляет польскому рыцарству доблести. Поляки были истинными героями, когда стояли против Красной армии за свою Варшаву — надо признать это! Но когда они ели друг друга, не желая вернуть нашу Москву, не было в этом никакой доброй идеи, никакой частицы света. Свирепость и страсть к захватничеству никого украсить не способны. Что остается на долю Струся с его воинством? Страх и жажда наживы. Более ничего.
Стоит ли сопереживать тем, кто занялся людоедством из страха и стяжательства?
Поведение кремлевского гарнизона — не слава, а позор для польского народа.
Впрочем, осквернились не одни только интервенты. Вместе с ними на дне нравственного падения оказались наши иуды. Их душевная темень — горше польской. Литовцы, поляки, немцы пришли как враги, как завоеватели. И они по-своему были честны: вели войну, являли жестокость с иноплеменниками и иноверцами, не ждали милости и для себя. Но наши, русские, православные люди оказались вместе с ними, предав и народ, и веру.
Вместе с поляками в каменную ловушку Кремля оказался заключен Арсений Елассонский. Несчастный архиепископ должен был опасаться за свое имущество, здоровье и самое жизнь. Он не был русским патриотом, его обстоятельства Смуты просто втащили в кипящий котел гражданской войны. От скупых строк его воспоминаний веет ужасом и последующей радостью избавления. Для Арсения Елассонского русские дела — неродные, а потому особенно ценно бесстрастное его свидетельство о предателях, разделявших судьбу польского гарнизона: сразу после того, как вылазку кремлевских сидельцев (22 августа) отбили, Струсь устроил совещание с доверенными людьми из среды русских сторонников польского владычества. Совместно они решили: выбросить из Кремля стариков и детей, а затем ограбить всё русское население, еще остававшееся в Китай-го-роде и Кремле. Очевидно, эта неправедная добыча должна была взбодрить приунывших солдат и обеспечить им пропитание: «…отняли у русских всякий провиант, вещи — серебро, золото, жемчуг, одежды золототканные и шелковые; отняли все доходы и у блаженнейшего архиепископа архангельского[219] и немало вещей и денег. День на день снова ожидали они сына короля и полководца Карла для своего освобождения. И, поджидая таким образом, в течение многих дней, они израсходовали всю пищу, и многие умирали каждый день от голода, и ели все скверное и нечистое и дикорастущие травы; выкапывали из могил тела мертвых и ели. Один сильный поедал другого»[220]. Архиепископ сохранил имена мерзавцев, посоветовавших Струсю отобрать еду и ценности у их же соотечественников. Это Федор Андронов, Иван Безобразов, Иван Чичерин.
Как в высоте духа, так и в низости люди неравны. У всякого нравственного падения есть градации. В Смутное время многие колебались, падали, поднимались, грешили и отказывались от грехов. Но некоторым особенно уютно оказалось жить в яме лжи, подлости и предательства. Таков Федор Андронов, таковы же Иван Шереметев, Михаил Салтыков, о коих речь шла выше. Народ наш богат и на горы душевные и на пропасти: Минин, Пожарский, Гермоген — с одной стороны. А с другой — вот эти.
Недостаток продовольствия терзал и ополченцев. Несмотря на административный гений Минина, немало способствовавший хорошему обеспечению земских войск, невозможно было совершить волшебства в обстановке всеобщего разора. Ополченцы голодали не столь ужасно, как польский гарнизон Кремля, но и в их рядах, как свидетельствуют документы, голодная смерть выкашивала бойцов, в том числе и дворян…
Между тем Трубецкой и Пожарский готовились к новому штурму, расставляли артиллерийские батареи, малыми группами прощупывали, сколь бдительно поляки охраняют стены.
Через 10 дней после неудачной атаки на Кремль Дмитрий Михайлович установил батарею на Пушкарском дворе (в районе нынешней Пушечной улицы — Охотного ряда) и велел бомбардировать неприятеля. Русские артиллеристы били по башням северного участка Китайгородской стены. Следовательно, объединенные силы Трубецкого и Пожарского отказались от идеи штурмовать Кремль. Земские воеводы нацелились предварительно выбить врага из Китай-города.
Две недели спустя «… Трубецкой поставил утром батареи против башни и ворот Никольских» — по соседству с позициями Пожарского. Ополченцы Пожарского принялись делать подкоп, но были отбиты неожиданной контратакой осажденных.[221]
В ответ русские воеводы прибавили артиллерии. Большая батарея встала в Замоскворечье, у самого берега Москвы-ре-ки, напротив Водяных (Спасских) ворот Кремля.[222] Очевидно, земское военное руководство стремилось разделить силы поляков. Канонаду вели с двух разных направлений — не только по северному, но и по южному участкам Китайгородской стены. Теперь Струсю волей-неволей приходилось усилить оборону в обоих местах. Для усталых, страдающих от голода поляков это дополнительное усилие оказалось роковым.
По всей видимости, силу противника русские воеводы оценивали по интенсивности ответного огня. Как только он ослаб, земское руководство поняло: гарнизон не сдержит удара, а значит, появилась возможность для нового приступа. Очевидно, южный участок Китайгородской стены, тот, который обстреливала батарея напротив Водяных ворот, выглядел обнадеживающе. Именно здесь казаки Трубецкого начали штурм.
Летописи четко указывают место и время, где и когда русские войска произвели атаку: «…на память Аверкия Великого», «…с Кулишек от Всех Святых от Ыванова лужку… октября в 22 день, в четверг перед Дмитревскою суботою». Иначе говоря, русские ударили со стороны Всехсвятского храма на Кулишках, там, где Китайгородская стена подходила к побережью Москвы-реки.[223] Бой начался рано утром, когда бдительность польских караулов притупилась.
По описанию современника, сигнал к штурму был подан звуками рога. Ратники по лестницам добрались до бойниц, сбросили поляков и водрузили знамена над крепостными стенами. «Поляки же натиска москвичей сдержать не могут, бегут во внутренний город, первопрестольный Кремль, и в нем запираются на крепкие запоры. Московские же воины, словно львы рыкая, стремятся к крепостным воротам первопрестольного Кремля, надеясь отомстить своим врагам немедленно».[224] Арсений Елассонский, наблюдавший за происходящим с кремлевской стены, отмечает: «Легко, без большого боя, великие бояре и князья русские с немногими воинами взяли срединную крепость и перебили всех польских воинов».[225] Очевидно, поляки только тешили себя иллюзиями, что еще могут оказывать достойное сопротивление. На самом деле им для этого недоставало сил.
Та часть охраны Китайгородской стены, которая не успела отступить в Кремль, полегла на месте. Имущество ее казаки Трубецкого разделили между собой. Однако с ходу, на плечах отступающих, да и в ближайшие дни, — надеясь на ослабление неприятеля, — в Кремль пробиться не удалось. Видимо, небольшие силы казаков, подчинявшиеся Трубецкому, пытались проникнуть в Кремль, но, встретив огонь, быстро отошли.
С горечью сообщает Будила, что в этот день поляки понесли тяжелые потери, пали знатные люди: «В числе других убили доблестнейших: господина Серадского воеводича Быковского и господина Тваржинского».[226]
Взятие Китай-города — большой успех. Мощные стены его представляли собой серьезное препятствие для земских отрядов. Когда ополченцы все-таки преодолели его, польский гарнизон должен был понять: дни его сочтены. Та же судьба в ближайшем будущем ожидает и последнюю твердыню, которую удалось сохранить от русского натиска. И результат нового штурма будет аналогичен тому, что произошло на предыдущем приступе: всех защитников просто перебьют.
По новому календарю 22 октября приходится на 4 ноября — День народного единства. Этот праздник исторически связан с последним большим боем между земским ополчением и оккупантами. Бой закончился победой русского оружия, он приблизил окончательное освобождение Москвы. Ныне историческая память о тех событиях обновилась: Россия славит героическое усилие земских ополченцев, проливавших кровь за очищение русской столицы.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.