ПУТЬ ПОД УКЛОН

ПУТЬ ПОД УКЛОН

Сомнительно, чтобы Бернса мог укротить любой брак; но тот, который он заключил, не мог определенно. Он поступил хорошо, но до того поступал дурно; то были, как я сказал, отношения, которые в равной степени дурно и продолжать, и разрывать. Жену Роберт не уважал и не любил. «Видит Бог, — пишет он, — мой выбор был сделан наобум, как удар слепца». Бернс утешает себя мыслью, что поступил хорошо по отношению к Джин, что она «свято обожает его», что у нее хорошая фигура, что голос у нее, «как у певчей птицы», что он «легко поднимается до ноты „си“. Читателю в равной степени жалко их обоих. Это была не та жена, которая (говоря его собственными словами) могла бы „участвовать в его любимых занятиях или находить удовольствие в книгах его любимых авторов“; даже не та, которой после истории с обещанием жениться мог бы доверять. Пусть она разумно вела дела на ферме, пусть ее голос весь день напролет поднимался до ноты „си“, все равно для своего образованного лорда она оставалась крестьянкой и скорее объектом жалости, чем ответной привязанности. Она могла быть верной, прощающей, великодушной до трогательности, но поскольку была нелюбимой и вряд ли достойной любви, все эти добродетели пропадали втуне, не могли ни изменить чувств ее мужа, ни повлиять на судьбу их отношений. Этот брак изначально не имел основы; и вскоре Бернс сожалеет в стихах о хайлендской Мери, возобновляет переписку с Клариндой в самом ласковом тоне, оказывается в сомнительных отношениях с миссис Риддел и в не вызывающих никакого сомнения с Анной Парк.

Увы! Это было не единственным злополучным обстоятельством в его будущем. Бернс бездельничал около полутора месяцев, следил за подготовкой нового издания своей книга, улаживал дела с издателем, ездил в Хайленд с Вилли Нихолом или заигрывал с миссис Маклехоуз; и в это время дух его поразила неисцелимая болезнь. Он утратил склонность к труду и приобрел склонность к удовольствиям. Биографы уверяют нас в обратном; но Бернс с самого начала сам увидел эту опасность; его душа, пишет он, «обессилена до пугающей степени» праздностью и развлечениями, потом вновь: «моя душа испорчена праздностью». Полностью она так и не возродилась. Он мог без труда приложить к делу необходимые усердие и внимание, но уже больше не был способен, за исключением редких минут, на полную сосредоточенность, необходимую для серьезной литературной работы. В сущности, он, можно сказать, больше не работал, а только забавлялся писанием. Человек, написавший за полгода книгу шедевров, до конца жизни редко находил мужество для более длительных усилий, чем требуется на создание песни. И сама природа этих песен характерна для этих праздных последних лет; они зачастую так же искусно сработаны и отшлифованы, как ранние стихи были откровенны, безудержны и непринужденны; а подобная отделка небольших вещиц для человека с литературными способностями является просто приятным времяпровождением. Эта перемена манеры четко совпадает с поездкой в Эдинбург. В 1786 году Бернс написал стихотворение «Насекомому, которое поэт увидел на шляпе нарядной дамы во время церковной службы», которое можно считать ярким образцом ранней манеры; в 1787-м мы встречаем цветистое послание мисс Крукшенк, которое представляет собой яркий образец поздней. Таким образом, эта перемена является прямым и естественным последствием громадной перемены в жизни; и она красноречиво говорит об утрате душевного мужества, необходимого для более крупных произведений, о меланхолии, из-за которой человек, который сперва сдвигал горы в литературе, провел последние годы жизни, забавляясь вишневыми косточками.

Тем временем дела на ферме шли неважно, Бернсу пришлось поступить на службу в акцизное управление, в конце концов с фермой он вынужден был расстаться и существовать только на жалованье. Бернс был деятельным работником; и хотя подчас смягчал суровость милосердием, у нас есть местное свидетельство, странным образом представляющее общественное мнение того периода, что, «будучи во всем прочем безупречным джентльменом, он, когда представлялась возможность нагреть руки, был таким же, как все другие оценщики».

В последние годы лишь одна его черта привлекает наше внимание — это внезапный интерес к политике, возникший из сочувствия Французской революции. До тех пор единственным его политическим убеждением было сентиментальное якобинство, не более и не менее значительное, чем у Скотта, Эйтона и прочих, кого Джордж Борроу назвал «заморскими шотландцами». По своему происхождению оно было почти всецело книжным, литературным, основанным на балладах и похождениях Юного Шевалье; и у Бернса оно более простительно, потому что с деятельной политикой он в юности не соприкасался. С Великой французской революцией для него в этой сфере человеческой деятельности появилось нечто живое, практичное и осуществимое. Молодой пахарь, так горячо стремившийся возвыситься, теперь простер свои симпатии к целому народу, одушевленному тем же стремлением. Уже в 1788 году мы обнаруживаем старое якобинство идущим рука об руку с новой популярной доктриной, когда в негодующем письме, обращенном против рвения священника-вига, он пишет: «Осмелюсь утверждать, что американский конгресс в 1776 году был не менее способным и просвещенным, чем английский конвент в 1688-м, и что американцы будут праздновать столетнюю годовщину освобождения от нас столь же обоснованно и искренне, как мы свое избавление от деспотизма тупоголового дома Стюартов». Со временем его чувства стали более резко выраженными и даже страстными; но для его самых пылких крайностей существовала основа смысла и великодушия. Он требовал для человека справедливых возможностей, открытой дороги к успеху и известности для людей всех классов. В этом самом умонастроении он помог основать публичную библиотеку в том приходе, где находилась его ферма, в этом самом умонастроении он пел свои пламенные куплеты, направленные против тирании и тиранов. Подтверждением тому, и не единственным, служат эти стихи:

«Да здравствует право читать,

Да здравствует право писать.

Правдивой страницы

Лишь тот и боится,

Кто вынужден правду скрывать» [11].

Однако его восторг к этому делу вряд ли шел от ума. Сохранилось много воспоминаний о его злобных, неразумных словах на собраниях литературных кружков, как он отказывался пить за здоровье Питта и пил за здравие Вашингтона, как предлагал в виде тоста «последний стих последней главы Книги Царей» и язвил Дюмурье в нескладном экспромте, полном злобы и насмешек. Симпатии то вдохновляли его на «Шотландцев, проливших свою кровь», то втягивали в пьяную ссору с благонадежным чиновником, за которой следовали извинения и объяснения, трудно дающиеся человеку с натурой Бернса. И это было не самой скандальной его выходкой. 27 февраля 1792 года он принял участие в захвате вооруженного контрабандного судна, купил на последующей распродаже четыре пушки и отправил их с письмом Французской Ассамблее. Письмо и пушки были задержаны в Дувре английскими властями; у Бернса возникли на службе неприятности; ему вежливо, но твердо напомнили, что он как служащий обязан повиноваться и помалкивать; при таком унижении, наверно, вся кровь у этого бедного, гордого, идущего под уклон человека бросилась в голову. Его письмо мистеру Эрскину, впоследствии графу Мару, своими напыщенными, бурными фразами свидетельствует о вспышке уязвленного самоуважения и тщеславия. Наконец ему заткнули рот ничтожным жалованьем акцизного чиновника; увы! Бернсу требовалось содержать семью. Он уже, по собственным словам, ждал от какого-нибудь наемного писаки суждения наподобие этого: «Бернс, несмотря на фанфаронаду независимости в его стихах, после того как был представлен публике не лишенным таланта человеком, однако совершенно лишенный духовных возможностей поддерживать напускное достоинство, превратился в низкооплачиваемого акцизного и влачит жалкое существование в низких домогательствах среди гнуснейших людей». И потом в торжественном стиле, но с пылким негодованием провозглашает право на политическую свободу своих сыновей. Бедный, смятенный дух! Он волновался напрасно; те, кто разделял и кто нет его чувства к Французской революции, понимали его и сочувствовали ему в этом мучительном положении; поэзия и человеческое мужество бессмертны, как человечество, а политика, просто-напросто бесстыдная погоня за правами, меняется из года в год, из века в век. «Две собаки» уже пережили конституцию Сьейеса и политику вигов; а Бернс известен среди англоязычных народов лучше, чем Питт или Фокс.

Тем временем его путь человека, мужа, поэта шел под уклон. Бернс с горечью сознавал, что самого лучшего в нем не осталось; он отказался издавать еще одну книгу, так как предвидел, что это принесет разочарование; стал раздражительно восприимчивым к критике, если не был уверен, что она исходит от друга. За свои песни он не получил бы ничего; писать мог только их; планы относительно пьесы о Шотландии, шотландских сказок в стихах пошли прахом; и в приступе боли и раздражения, отдающем благородством викинга, он скорее согласился бы жить в долг, чем получать деньги за эти последние неудачные произведения его музы. И это отчаянное самоотречение иногда доходит почти до безумия; как в случае, когда он притворялся, будто не написал, а лишь нашел и опубликовал бессмертную «Старую дружбу». В этом же духе он стал более щепетильным как художник, он писал очень немного и старался писать это немногое хорошо, месяца за два до смерти он попросил Томсона прислать ему обратно все рукописи для переработки, заявляя, что предпочтет написать пять песен по своему вкусу, чем десять не соответствующих ему. Его жизненная битва была проиграна; в тщетных усилиях преуспеть, в отчаянной покорности злу пролетают последние годы. Характер у него мрачный, вспыльчивый, он пишет эпиграммы, ссорится с друзьями, завидует юнцам-чиновникам. Старается быть хорошим отцом; хвастается распутством. Больной, унылый, изнуренный, Бернс не в силах отказаться от случайных удовольствий, от возможности блеснуть; и тот, кто отвергал приглашения лордов и леди, теперь спешит в трактир на зов какого-нибудь любопытного незнакомца. Его смерть (21 июля 1796 года) была поистине милосердным избавлением. Принято считать, что он умер от пьянства; многие пили больше и однако сохраняли доброе имя и доживали до старости. Что пьянство и распутство подорвали его здоровье и послужили орудиями бессознательного самоубийства, сомнению не подлежит; но он уже стал неудачником в жизни, утратил способность к работе и был женат на жалкой, недостойной, терпеливой Джин, до того как обнаружил склонность к попойкам до утра, или по крайней мере до того, как эта склонность стала опасна для его здоровья и самоуважения. Он шутил с жизнью и должен был понести кару. Он избрал стезю донжуана, предавался случайным развлечениям, поэтому прочное счастье и неизменное трудолюбие обошли его стороной. Умер он от того, что был Робертом Бернсом, и легкомыслия в этом утверждении нет; разве мы, все до единого, не заслужим подобной эпитафии?