ЮНОСТЬ
ЮНОСТЬ
Обманчивым будет любой взгляд на Бернса, обходящий молчанием влияние на поэта семьи и отца. Отец этот, Уильям Бернc, много лет работавший садовником, обзавелся фермой, женился и, подобно эмигранту в новой стране, выстроил себе дом собственными руками. Дальнейшую жизнь ему отравляла горчайшая бедность и временами перспектива тюремного заключения. Холодный, необщительный и суровый с чужими, тяжелый и властный с членами семьи, он тем не менее обладал многими необычайными способностями и чувствительной натурой. Отпускал множество критических замечаний по адресу других людей, на которые никто не обращал внимания, и, копаясь в саду, размышлял на всевозможные темы. Особую радость доставлял ему глубокомысленный разговор; он бросал работу, чтобы поговорить с учителем Мердоком; и Роберт, возвращаясь домой поздно вечером, не только избавлялся от упреков, но заставлял отца своим веселым, живым разговором просиживать два часа у камина. Ничто не является более характерным для этого класса людей в общем и Уильяма Бернса в частности, чем старание дать хорошее образование сыновьям, а когда они получили в школе все, что возможно, дух и решимость, с которыми он принялся сам восполнять пробелы. Несколько лет Уильям был у сыновей основным собеседником, серьезно разговаривал с ними на всевозможные темы, как со взрослыми, вечерами, закончив работу, учил их арифметике, одалживал для них книги по истории, естественным наукам и богословию, и считал своим долгом дополнять последнее — это забавная шотландская склонность — диалогами собственного сочинения, в которых ярко проявлялось его рутинерство. Ходил к пасшей скот дочери, объяснял ей, как называются травы и дикие цветы, или сидел рядом с ней, когда гремел гром. Сдержанность с чужими, глубокая нежность к членам семьи, любовь к знаниям, тщательное, пунктуальное, церемонное чтение богословских книг — все, что нам известно о нем, укладывается в распространенный тип шотландца. Если я упомяну имя Эндрю Фэрсервиса, то лишь для того, чтобы связать на миг Дугалда Дэлгетти с Маршалом Лаудоном, дабы показать читателю распространенный, но недостойный тип представителей этого класса. Влияние этого доброго и мудрого человека было таким, что его дом превратился в своего рода школу, и соседи, приходившие в обеденное время на ферму, заставали всю семью, отца, братьев, сестер, державшими в одной руке ложку, а в другой книгу. Нас удивляет прозаический стиль Роберта; стиль Гилберта заслуживает не меньшего удивления; даже Уильям пишет замечательное для молодого человека столь скудных возможностей письмо. Один эпизод ярко характеризует вкусы этой семьи. Мердок принес «Тита Андроника» и таким учительским тоном, какой только можно представить, стал читать его перед этими сельскими слушателями; но когда дошел до места, где Тамора оскорбляет Лавинию, все в один голос «в остром порыве жалости» отказались слушать до конца. С таким отцом, в такой семье Роберт получал превосходное образование, и то немногое, что добавлял Мердок, носило характер чисто литературного наставничества. Школы и колледжи на одного замечательного человека, которого выпускают, губят примерно дюжину, сильный дух может вполне обойтись и более скудной пищей.
Роберт предстает перед нами чуть ли не с самого начала вполне сформировавшимся — гордым, упорным, порывистым парнем, жадным до удовольствий и внимания к себе; по его собственному выражению, «домогающимся известности», а по словам его брата, «питающим некую особенную зависть к тем, кто богаче или значительнее его»; при всем при этом он обладал ярко выраженной художественной натурой. Он стал уже заметным человеком в тарболтонской церкви лишь благодаря тому, что один в приходе перехватывал волосы лентой, «и своим особого цвета пледом, который особым образом набрасывал на плечи». Десять лет спустя, уже женатым человеком, отцом семейства, фермером и чиновником акцизного управления, он — на маскараде в лисьей шапке, шинели, с шотландским палашом. Наряжаться он любил, в сущности, для того, чтобы выделяться. Тот же самый дух ведет к экстравагантным костюмам студентов в Латинском квартале и знаменитому вельветину английских пейзажистов; удовольствие от этой экстравагантности невелико, но она показывает, что человек, мягко говоря, не утомлен известностью и всеобщим вниманием. Его отец писал фамилию Burnes; Роберт рано перенял от двоюродного брата в Мирнее написание Burness; а в двадцать восемь лет изменил ее на Burns. Ясно, что последнее преобразование было совершено не без некоторых сомнений; в одном письме двоюродному брату он придерживается второго варианта. И опять-таки здесь виден человек, озабоченный тем, как он выглядит, вплоть до начертания фамилии, и не особенно желающий следовать общепринятому. Опять-таки он гордился, надо сказать, заслуженно, своим умением вести разговор. Ни о ком больше мы не имеем столь убедительных свидетельств из разных источников и людей из всех слоев общества. Стало уже почти банальностью, что его литературный талант лучше всего проявлялся в разговоре. Историк Робертсон «вряд ли встречал еще кого-то, чей разговор обладал бы такой живостью»; герцогиня Гордон заявляет, что он «выбивал почву у нее из-под ног»; и когда он поздно приезжал в гостиницу, слуги поднимались из постелей, чтобы послушать его разговор. Но Роберт, по крайней мере в те ранние годы, стремился блистать любым способом. В деревне стали опасаться его языка. Он подавлял в разговоре более слабых и даже, возможно, — поскольку утверждение Силлера не является совершенно достоверным — говорил о знакомых колкости за их спиной. У церковных дверей щеголял своими религиозными взглядами. Эти подробности характеризуют Роберта. Благовоспитанностью и сдержанностью он не отличался. Он любил навязывать миру свою личность. Ему хотелось угождать себе и блистать. Живи он в Париже тридцатых годов и свяжи свою судьбу с романтиками, то, надо полагать, писал бы Jehan вместо Jean, щеголял бы в красном жилете, как Готье, и шокировал бы буржуа в кафе парадоксами и бахвальством.
Ведущей его чертой на всем протяжении жизни было желание влюбляться. Увлечения его зачастую бывали пылкими, но, пожалуй, всегда непрочными. Он всю жизнь находился в поиске, однако непохоже, чтобы хоть раз пристал к острову счастья. Мужчина приносит в любовь много стереотипного и еще с детства проявляет симптомы этого рокового заболевания. Бернc был создан для любви, обладал страстностью, нежностью и необычайной склонностью к этому чувству, был способен провидеть интуицией художника, какой должна быть любовь, и не мог представить без нее достойной жизни. Но был невезучим и, кроме того, так устремлялся за каждой тенью подлинной богини, до такой степени был рабом своего темперамента, что, возможно, его мужество слабело, а сердце утрачивало способность к самопожертвованию до того, как такая возможность представлялась. В этом, несомненно, отчасти повинны обстоятельства его юности. Эйрширские парни, окончив работу в поле и поставив лошадей в конюшни, даже в зимнюю бурю отправлялись в путь за несколько миль, по болотам и мшанникам, чтобы провести с девушкой час-другой. Десятое правило Клуба холостяков в Тарболтоне гласит, что «каждый мужчина, дабы стать членом этого Общества, должен быть любовником одной или более женщин». Богатые, как указывает сам Бернc, могли иметь выбор приятных занятий, но у этих парней не было ничего, кроме «хорошего часа за вечер». Это сельское общество было основано на любви и флирте; любовная интрига была сущностью жизни в эйрширских холмах, как и при Версальском дворе; и дни отличались один от другого любовными письмами, встречами, размолвками, примирениями и откровениями с наперсниками, как в комедии Мариво. Здесь для человека с беспорядочными амбициями Бернса открывалось широкое поле поисков истинной любви и временных успехов на пути к ней. Он был «постоянно жертвой какой-то красивой обворожительницы», по крайней мере когда дело не обстояло наоборот; зачастую бывали побочные интриги и побочные обольстительницы на втором плане. Многие — или лучше сказать большинство? — из этих романов были совершенно неискренними. Один, рассказывает Бернc, он начал из «тщеславного стремления показать свои способности к ухаживанию», потому что гордился своим умением писать любовные письма. Но как бы эти романы ни начинались, заканчивались они пылкой страстью; и Бернc остается непревзойденным в способности к самообману и определенно вне конкуренции в умении, говоря его собственными словами, «вгонять себя в нежные чувства» — совершать пустой, подрывающий душевные силы ритуал. Однажды, когда он привел себя в это состояние, «волнения его души и тела» поразили всех знакомых. Подобный путь, хоть и весьма приятный для тщеславия, был неблагоприятен для сущности Бернса. Он все больше и больше опускался до уровня записного донжуана. В приступе того, что французы именуют самоослеплением, он просит красавиц Мохлина остерегаться его обольщений; и это дешевое самодовольство проявляется еще неприятнее, когда он кичится скандалом по поводу рождения своего первого незаконного ребенка. Мы вполне можем поверить слухам о его способности завязывать знакомства с женщинами: он явно обладал покоряющими манерами, явно обрушивался на свою сельскую жертву с любезностью, происходящей от полной самоуверенности, — Ришелье из Лохли или Моссгила. Эти необычные способы ухаживания неожиданным образом помогли ему обрести славу. Если Бернc был замечательным в роли героя-любовника, то в роли наперсника непревзойденным. Он мог войти в страсть, мог посоветовать осторожные ходы, будучи, по собственному выражению, Хитрым Лисом, мало того, мог написать пиьмо для какого-нибудь незадачливого деревенского ухажера, а то даже черкнуть несколько стихотворных строк, которые сразят красавицу. Пожалуй, не только «любознательность, рвение и дерзновенная сообразительность» выдвигали его на роль партнера в подобных делах, должно быть, считалось честью получить совет и помощь Краснобая; и тот, кто ничуть не был грозен сам по себе, мог стать опасным и привлекательным благодаря славе своего партнера.
Думаю, мы вполне можем представить себе Бернса в те юные годы, в той труднопроходимой болотистой местности, бедняком из бедняков, получавшим семь фунтов в год, на которого с сомнением поглядывали почтенные старцы, но при всем при этом лучшим говоруном, лучшим составителем писем, самым знаменитым любовником и наперсником, поэтом-лауреатом и единственным мужчиной в приходе, перехватывающим волосы лентой. Он говорит, что был тогда о себе столь же высокого мнения, что и впоследствии; я вполне могу в это поверить. Среди молодежи он держался facile princeps [6], несомненным кумиром; и даже если время от времени преподобный мистер Оулд набрасывался на него с громами церкви и Краснобаю в компании с семью другими приходилось усаживаться в какое-то прекрасное воскресенье на позорный стул, разве это не было своего рода славой, дьявольским апофеозом в столь блистательном позоре? Разве парижские дамы не боготворили больше Ришелье в опале, чем когда бы то ни было? И когда разбойнику больше аплодировали, чем по пути в Тайберн? Или возьмем более близкий и понятный пример: что представляло собой даже телесное наказание, назначенное холодным, живущим в другом мире директором в сравнении с влиянием и славой школьного героя?
Тут мы подходим к кульминационному пункту в юности Бернса. Его начали принимать в незнакомом ему обществе, том, что было на ступеньку выше. Слава его быстро распространилась среди товарищей-бунтарей и стала доходить до младших учителей и наставников этой замечательной эйрширской академии. Возникла она отчасти из-за его нетвердых религиозных взглядов, в то время давняя война вероисповеданий и духовников, вечно гремящая по всей нашей несчастной Шотландии, оживилась в том краю, и Бернс обнаружил, что принадлежит к оппозиционной партии — клике горластых адвокатов и полуеретиков-священников, у которых достало ума оценить содействие поэта и недостало вкуса, чтобы умерить его буйный нрав. Мы можем судить об их удивлении, когда им в руки попал «Святоша Вилли»; как любвеобильные парни из Тарболтона, они признали в нем наилучшего партнера. Его сатиры начали ходить в рукописях; мистер Эйкен, один из адвокатов, «доставил ему славу чтением»; Бернса вскоре начали принимать в лучших домах, где его восхитительные разговоры и манеры, полученные непосредственно от Создателя, если не считать шлифовки, полученной в сельской школе танцев, довершили то, чему положили начало стихи. Мы видим его во время первого визита в Адамхилл, в башмаках пахаря, обходящим ковры, словно священную землю. Но Бернc скоро привык к коврам и их владельцам; он по-прежнему превосходил всех, с кем сталкивался, и задавал тон в разговорах. Впечатление он производил такое, что один молодой священник, сам небесталанный, трепетал и смущался, когда Роберт входил в его церковь. Неудивительно, что поэт решил печатать свои произведения; он выдержал испытание на известность и с этим обнадеживающим порывом за шесть зимних месяцев написал основную часть самых значительных стихотворений. Этот молодой человек весьма скромного положения быстро поднимался наверх, стал предметом разговоров не только прихожан сельской церкви, но всей страны; некогда бард сельских ухаживаний, он становился популярным во всем мире поэтом.
Еще несколько интимных штрихов, чтобы завершить набросок. Этот сильный молодой пахарь, не знавший соперников в работе цепом, страдал, как жеманная дама, от ипохондрии и бессонницы, впадал в самую черную меланхолию, мучился раскаянием за прошлое и страхом перед будущим. Возможно, был не особенно религиозен, но болезнь не давала ему покоя; и при малейшем ее признаке он простирался перед Богом в том, что я могу назвать далеко не мужским покаянием. У него были стремления, не соответствующие его месту в мире, такими же были его вкусы, мысли и слабости. Он любил гулять в лесу под шум зимней бури, обладал необычайной нежностью к животным, уплывал за границу с книгой в кармане и зачитал до дыр два экземпляра «Человека чувств». С детворой на работе в поле был весьма терпелив; и когда его брат Гилберт грубо обращался с младшими, говорил: «О, так с ними нельзя» — и помогал провинившемуся улыбкой и делом. В сердцах людей читал, как в книге, и, что встречается еще реже, знал себя не хуже, чем других. О Вернее не сказано ничего более правдивого, чем то, что содержится в его письмах. Он хоть и был сельским донжуаном, но не обладал тем слепым тщеславием, которое побуждает гордиться малым, прекрасно знал свои сильные и слабые стороны, принимал себя таким как есть и, за исключением минут ипохондрии, говорил, что доволен жизнью.