«Воробей»

«Воробей»

Родилась как воробей.

Прожила как воробей.

Умерла как воробей!..

В пальтишке с дырками на локтях, без чулок, с непокрытой головой пела она, зарабатывая себе на пропитание. Пела на народных гуляньях, в казармах, в баль-мюзеттах, уличных кабачках и просто на перекрестках парижских улиц, пока один из режиссеров-руководителей не услышал этой песенки и не подобрал ее прямо с улицы на эстраду кабаре.

Он же и дал ей имя Пиаф, что значит на парижском арго — воробей. Эдит Пиаф. Она пришла на сцену с улицы. И родилась-то она на улице от кафешантанной певички-итальянки Лины Марса. Пока отец, нормандский акробат, бегал за извозчиком, чтобы везти жену в родильный приют, она родила ему возле подъезда дочь и вскоре бросила их обоих и ушла к другому.

Воспитывала девочку бабушка. Трех лет Эдит ослепла, и только к шести годам вернулось зрение. Петь Эдит начала рано, выступая с отцом, уличным акробатом. Росла она в гуще народа, эта уличная девчонка, и никто не подозревал, что из нее вырастет самая одаренная актриса и певица. От французского народа получила она легкий юмор, темпераментную, живую речь, и поет она по-народному, резким голосом, то снижая его до говорка, до шепота, то поднимая до оперного звучания.

Она взошла, как сверкающая звезда на небе ночного Парижа. И все, что она взяла от своего народа, воплотилось в песни, которые пошли обратно — в народ. Их насвистывают, напевают на улицах, в метро, на стройке — за работой, в кафе — на досуге.

«Олимпия», небольшой театр на бульваре Капуцинок, битком набит публикой. Сегодня здесь во втором отделении поет Эдит Пиаф. Занавес поднимается над абсолютно темной сценой. Два пучка прожекторов вырывают из этого мрака странное, широкое, бледное лицо с бонапартовским лбом, строгими глазами и двумя узкими полосками бровей трагического излома. Эдит Пиаф. Маленькая, тщедушная, в черном коротком платье, стоит она перед залом. Она ходит с трудом: у нее больные ноги. Вид изможденный: она не спит без уколов снотворного. Следы богемы, постоянной, привычной, неизбежной, в глубоких морщинах возле рта и глаз. Она много лет неизлечимо больна… Но вот откуда-то из глубины вступает оркестр. Эдит начинает:

Этот город чужой

Мне не знаком.

Грустно здесь мне одной

Ходить пешком.

На проспекте большом

Теряюсь я,

На бульваре пустом —

Пуста скамья.

Весь зал небольшого театра больше не дышит, ни единого шороха. Эдит поет задумчиво, сначала говорком, потом в голосе начинают звенеть горечь и тоска:

Этот город чужой

Не знает слез.

Я бездомной душой

Брожу, как пес.

От прохожих бегу,

А они от меня.

Я найти не могу

Улыбки дня.

Оркестр в паузах, которые делает Эдит, ритмично и жестко отбивает аккорды, словно барабанят в запертую дверь.

И в отель я вернусь,

И постель холодна,

На заре я боюсь

Просыпаться одна.

Голос Эдит вдруг всплывает, полный надежды, горячей волной лирического, любовного порыва. Он входит вам в сердце, этот голос, завладевает вашим вниманием, настроением, мыслями:

Как хотелось бы мне

Все спать да спать,

Чтоб хотя бы во сне

Тебе сказать,

Что с тобой все мечты

В чужом краю…

Вспоминаешь ли ты

Меня — твою?..

И зал ревет, рукоплещет, плачет, неистовствует. И так каждый вечер после каждой песни. Почти все они — о неразделенной любви. Об одиночестве. Многие из них придуманы и написаны самой Эдит. И столько страсти, скорби, надежды, нежности в них, а порой столько лукавства, юмора и неповторимой французской легкости, что вся ее внешняя оболочка отступает перед красотой подлинных человеческих чувств, мастерством гениальной актрисы выплеснутых с этой темной сцены в души зрителей.

«…Вот голос, который выходит из утробы, — пишет Жан Кокто в предисловии к автобиографической книге Эдит Пиаф, — голос, который живет в ней с головы до пят. Он словно разворачивается волной черного бархата. И эта горячая волна затопляет нас, пронизывает, глубоко задевает. С ее песней душа улицы внедряется во все городские комнаты, и это уже не Эдит Пиаф поет, это — падает дождь, свистит ветер, лунный свет стелет покрывало…»

Эдит объявляет следующую песню — «Боже мой!». Зал снова замирает. Торжественно, серьезно, словно молясь, Эдит начинает:

Боже мой, боже мой, боже мой!

Оставь его еще немножечко со мной.

На день, на два, на семь,

Ведь ненадолго я прошу — не насовсем!

За сценой аккомпанемент пианиста полнозвучен и торжествен. К нему присоединяется как фон оркестр, похожий на орган. И вдруг вступает хор чистых женских голосов. Он поет отрешенно, как хор ангелов в небесах. Контраст между голосом солистки, полным земной отчаянной мольбы и скорби, голосом женщины, торгующейся с Богом за свою уходящую любовь, и потусторонними, бесплотными голосами хора поражает своей смелостью и новизной.

Боже мой, о Боже, Боже мой!

Пусть он наполнит жизнь мою собой.

На месяц, на два или на пять,

Чтоб мне потом об этом только вспоминать!

Эдит кончает песню. Снова взрыв в зале. Публика встает, кричит; словно прорвавшаяся плотина, хлещет поток аплодисментов. Эдит смотрит в темный, грохочущий зал такими глазами, словно она вновь прозрела, и, изящным движеньем протянув к публике свои руки, «гибкие, как ящерицы на развалинах», по выражению Жана Кокто, низко склоняет свою большую голову с бонапартовским лбом.

Тяжелое детство выпало ей на долю. Тяжелая старость подстерегает ее — она неизлечимо больна. Но между этим детством и этой старостью она создала столько великолепных произведений и так высоко подняла жанр «уличной песенки», как не удавалось до сих пор ни одной французской певице, выступающей в «буат де нюм» — ночной ларец, как называется в Париже кабаре с традиционными эстрадами, на которых спокон веков подвизались лучшие французские шансонье. Последним номером Эдит поет песенку в ритме вальса. Она начинает ее вполголоса, с какой-то грустью:

Нет, ни о чем,

Нет, я не жалею ни о чем.

Я не помню ни зла, ни добра,

Мне забыть все былое пора…

Она поет, словно прощаясь с молодостью, со своей бесшабашной, беспокойной кочевой жизнью, которую она всегда так любила, потому что выступать все трудней и трудней. Она словно чувствует, что это ее последний концерт, что снова болезнь ее уложит в госпиталь, и теперь уже надолго. Грустно думать, что она не успела побывать на гастролях в Советском Союзе, она так мечтала об этом. Грустно думать!