Портрет Жюльетты
Портрет Жюльетты
Коренастая, с широкими плечами, с крупной головой на короткой шее, с седыми, вьющимися волосами, с прямой спиной и небольшой грудью, она походит больше на мужчину, к старости отрастившего брюшко. И только загорелое лицо ее с блестящими глазами, лицо, не знавшее косметики и потому покрытое сетью мелких морщин, сияет приветливой улыбкой, полной женственности и доброты.
Это мой друг — мадам Жюльетта Кюниссе-Карно, постоянно приезжающая к нам из Парижа на Николину Гору погостить. Возраст преклонный — восемьдесят четыре года…
Жюльетта подкатывает на велосипеде к террасе, осторожно сходит с него и, прислонив к сосне, поднимается по ступенькам и усаживается в кресло. Сняв с плеча влажное полотенце, она вешает его на спинку соседнего кресла. Жаркий июльский за полдень.
— Ну, как искупалась? — спрашиваю я.
— Отлично. Хотя народу на реке ужас как много. Весь пляж усеян детьми. Я с мальчишками постарше переплыла на соседний берег и смотрела, как они ныряют с крутого обрыва. Ловкие ребята, ничего не скажешь. Возвращались вместе. Они помогли мне тащить велосипед в гору. Под горку-то я и сама качусь, а вот обратно…
Жюльетта берет с блюда на столе горсть янтарного крыжовника, поспевавшего у нас в саду, и, с наслаждением похрустывая им, продолжает:
— По правде говоря, зря я беру ваш велосипед, до реки не так уж далеко. Вот у нас в Пуйи до реки четыре километра, да и велосипеды наши намного легче. А там я ведь с апреля начинаю купаться.
— И каждый день ездишь купаться?
— Каждый день.
— Одна?
— Одна.
Жюльетта смотрит на меня блестящими глазами, и я вспоминаю, как однажды весной на шоссе на нее напал какой-то молодой хулиган, сшиб ее с велосипеда, вскочил на него и хотел укатить. Но Жюльетта, нимало не растерявшись, сняла с ноги толстый резиновый сапог и как хватит им парня по голове, тот упал в беспамятстве и лежит, весь белый, не шевелится. Тут Жюльетта испугалась до полусмерти, нагнулась над ним да как заголосит:
— Бедняга ты мой! Красавчик! Ну открой глаза… Неужели ж я тебя убила? — Пощупала пульс — слабый.
Она вскочила на велосипед, полетела к первому на шоссе дежурному телефону и позвонила в амбюланс:
— Скорее! Тут на шоссе парень лежит без сознания… Помогите… На десятом километре… Да! — И, не помня себя от страха, она умчалась домой. После этого случая с неделю она не ездила на реку купаться…
Мы сидим в тени, у нас на террасе, и я смотрю на мою подругу и думаю о том, что все же она человек необычайного склада. Ее трудно причислить к какому-либо типу. Имя — Жюльетта — глубоко вросло в наше представление как женственный образ, созданный Шекспиром на веки вечные. Но моя Жюльетта ни в какой мере не оправдывает своего имени. По характеру, привычкам и умозрению она скорее Ромео, чем Жюльетта.
— Наверно, я должна была родиться мальчиком — Жюлем. — Жюльетта смеется, похрустывая крыжовником. — А родилась девочкой, да еще шестипалой…
Она снимает с правой ноги туфлю:
— Вот смотри! Во Франции шестипалые дети считаются счастливыми. Мне даже не стали оперировать ногу. Да я и в самом деле в жизни была удачлива.
Я смотрю на ногу Жюльетты, сухую, как жердь, и вижу два мизинчика — один над другим.
— А он тебе не мешает?
— Нет. Ничуть, он же совсем маленький. Но при перемене погоды он ноет. Так что он у меня вроде барометра.
Странная у меня подруга: с одной стороны — образец женской доброты, мягкости и обаяния, а с другой — необычайно вынослива, крепка и жизнь воспринимает по-мужски. Казалось бы, ей трудно найти в самой себе гармонию, и тем не менее она ее находит, поскольку с ней всегда легко общаться.
* * *
Предки отца Жюльетты еще при Петре Первом, во время Северной войны, попали в плен, остались в России, обрусели и переженились на русских. А прадед Жюльетты в 1850 году основал в Москве знаменитую фабрику шоколада, какао, кофе.
— А мама моя, — рассказывала Жюльетта, — была красавицей. Луначарский прозвал ее «Прекрасной шоколадницей». Родом она была из Гренобля, звали ее Жанна Бодуэн, а бабка ее, Анаис Бодуэн, была революционеркой, участницей июньского восстания 1848 года. Она случайно избежала расстрела. Вот от нее и пошел мамин род.
Встретилась мама с моим отцом в Москве у своей тетки — мадам Рефрежие, которая держала на Кузнецком мосту парфюмерный магазин. Отец всегда покупал там духи и перчатки. Там он встретил маму, влюбился в нее и женился на Жанне Евгеньевне. Было это в 1896 году… Ты ведь помнишь, еще в детстве сколько было в Москве иностранных фирм и магазинов до войны 1914 года? И кондитерских, и парфюмерных, и обувных… Помнишь?
И тут вдруг в памяти моей отчетливо встала дикая сцена разгрома немецкой фирмы роялей Юлия Генриха Циммермана на Кузнецком мосту. Когда разъяренная толпа ворвалась в магазин и оттуда через витрины второго этажа летели на тротуар пианино и даже рояли и с адским грохотом, звоном и стоном разбивались в щепки.
— Конечно, помню, — говорю я. — А вашу фирму тогда не тронули?
— Не-е-ет! Мы же шведы, да еще обрусевшие. Ни нашу фабрику, ни дома на Большой Грузинской, ни имения на Немчиновке не тронули. Мне тогда было семнадцать лет, а сестре Маруше — двенадцать. Мы обе родились в Москве, были православными, учились во французской гимназии и воспитывались на русский лад. Я дружила только с мальчишками, вечно дралась с соседями, а Маруша была беленькая, голубоглазая, дружила с девочками, отлично шила и вышивала, занималась рисованием. А я иголки в руках не умела держать. Зато тумака могла дать хорошего! Руки у меня до сих пор сильные. Вот гляди, — Жюльетта вцепилась в спинку кресла своими сухими, коричневыми пальцами. — Попробуй разожми теперь…
Отцепить ее пальцев от кресла было невозможно. Мы возились, смеялись, но все было безнадежно. Как клещи!
— Я, между прочим, была в молодости отличной спортсменкой, — продолжала Жюльетта, отцепившись от кресла и потирая побелевшие пальцы. — Я бегала на лыжах, каталась на коньках, играла в теннис и всегда принимала участие в состязаниях московских команд. Играла я здорово!.. А ты помнишь Трояновских? — вдруг спросила Жюльетта, и лицо ее стало серьезным и мечтательным. — Ведь мы же у него и познакомились с Кончаловскими.
И мы начинаем вспоминать Ивана Ивановича Трояновского, этого высокообразованного, оригинального человека, постоянно жившего в своем маленьком имении Бугры, близ станции Обнинское, под Малоярославцем.
— Ты помнишь? Ведь он собирал у себя в Буграх, — продолжает Жюльетта, — самых лучших, самых интересных людей.
— Ну как же! Я тоже бывала там еще девчонкой. Там бывали художники Коровин и Корин. Там писал музыку Метнер…
И я вдруг начинаю смеяться, вспомнив деревянную будочку в Буграх, уборную, стоявшую поодаль от дома. На дверцах этой уборной были вырезаны и раскрашены стихи, что написал Метнер, однажды посетив этот «кабинет задумчивости». Стихи были написаны по-французски:
Ici tombent en ruines
Fous les miracles de cuisine.
что по-русски означало:
Вот здесь в руины превращаются
Все чудеса, что кухней созидаются!
Эта шутка очень долго украшала дверцу уборной. И вообще можно себе представить, сколько юмора, сколько остроумия и какая непринужденность царила в Буграх, когда туда наезжали московские гости. Здесь пел Шаляпин, шумели за столом знаменитые актеры МХАТа — Москвин, Тарханов, Качалов. А сам Иван Иванович, невысокий, худой, с острыми чертами лица, поначалу пугал пронизывающим взглядом серых глаз и отрывистой речью, но был удивительно демократичен и добр. Крестьяне в округе его обожали — он лечил их бесплатно. И была у него страсть: он разводил в теплицах орхидеи редчайших сортов и расцветок. Вот у него-то, обожавшего моего отца, и встретились Кончаловские с Форштремами.
Когда грянула революция 17-го года и шоколадная фабрика Форштремов была национализирована, Леониду Юльевичу Форштрему было предложено либо занять место управляющего, либо уехать за границу. Он предпочел последнее, и в 1918 году Форштремы уехали в Париж. Жизнь сразу переменилась, Жюльетта поступила в медицинский институт, проучилась четыре года, получила степень бакалавра, но начать работать ей не удалось. В 1921 году Форштрем был снова приглашен в Советский Союз — надо было наладить работу на кондитерской фабрике «Красный Октябрь»: у новых хозяев не было достаточного опыта.
Жюльетта была в восторге. Она любила Россию, считала себя русской и здесь чувствовала себя на родине. И никакие трудности нашего быта, никакие экономические условия, в которых мы тогда жили, ее не пугали. А разница между процветанием французской буржуазии того времени и становлением нашего социалистического быта была огромной.
Холод, голод, неустройство. Но Жюльетта все принимала как должное, лишь бы остаться в России, в Москве. Родители были в недоумении, даже в тревоге.
Одевались мы тогда бог знает во что! Я сама себе шила обувь на войлочной или веревочной подошве, а платья и пальто — из старых плюшевых портьер. Вот как раз в эту пору мой отец Петр Петрович решил написать портрет Жюльетты, впоследствии сыгравший большую роль в ее жизни.
Два месяца Жюльетта позировала в мастерской на Большой Садовой. Она привезла из Парижа отличные туалеты. В одном из них и изобразил ее мой отец. Стоит, чуть подбоченившись, в широкой юбке из коричневой тафты и красной кофточке. У нее высокий, чистый лоб, над которым вьются короткие каштановые волосы. Лицо красиво и вдохновенно. Постоянная живая улыбка таится в уголках рта, блестящие темные глаза смело глядят на вас, а стройные ноги твердо стоят на паркете. И вся она — сильная, смелая — олицетворение молодости и неизбывного оптимизма. Портрет был написан превосходно.
Хоть время было трудное, но жизнь в Москве шла своим чередом: в театрах ставились новые спектакли, в клубах и лекториях читались лекции о политике, эстетике, науке. Выступали поэты, устраивались диспуты.
В те январские дни произошло трагическое событие в истории Страны Советов. Умер Ленин. Вся страна глубоко переживала эту потерю. Гроб Владимира Ильича стоял в Доме союзов. Было сорок градусов мороза, горели костры на Красной площади, на Театральной, в Охотном ряду, и все дни и ночи стояла длинная очередь людей, хотевших проститься с Лениным.
И вот наша Жюльетта, всегда принимавшая участие в жизни москвичей, прямо из мастерской на Большой Садовой, укутавшись в меховой тулуп, побежала к Дому союзов и простояла там до полуночи, чтобы с вереницей людей, в торжественно-скорбном, молчаливом шествии, под непрерывное звучание тихой, траурной музыки пройти мимо гроба вождя пролетарской революции…
В 1924 году Форштремы снова уехали во Францию — уже навсегда.
* * *
С тех пор прошло пятьдесят лет. Полвека! И вот я в гостях у Жюльетты, в ее имении, в Пуйи, в двухстах километрах от Парижа.
Это летняя резиденция французского президента Сади Карно, когда-то убитого в Лионе итальянцем-анархистом Казерио.
Небольшой двухэтажный каменный дворец, типичный для загородных «палэ» французской буржуазии XVIII века. Узкие переплетчатые окна, балконы, террасы, высокие каминные трубы на крыше. Открытая лужайка перед домом, когда-то украшенная цветниками, дорожки, аллейки. Сейчас густые липы, ели и старые дубы.
Когда-то у президента были на землях стада, огороды, оранжереи, конюшни и выезды — богатое поместье. Сейчас все это в запустении — некому вести хозяйство, содержать «палэ» в порядке, разводить цветники. Входим в дом. Внизу гостиные, столовая, кабинет президента. Он был страстным охотником, и потому кабинет, с панелями темного дуба, украшен охотничьими трофеями — побитыми молью шкурами убитых зверей, оленьими рогами, кинжалами, пистолетами, ружьями. По стенам висят портреты президента и его предков.
— Вот, смотри, — Жюльетта подводит меня к портрету какого-то генерала, — это дед президента — Лазарь Карно. Он был знаменитым математиком и политиком, крупным военным организатором. Наполеон служил в его гвардии майором, а потом, когда Наполеон стал императором, во время «Ста дней», Карно был назначен военным министром. А потом, после реставрации, Бурбоны изгнали его из Франции, он был в ссылке… А это его внук — Сади Карно, уже наш президент, убитый Казерио в Лионе… А вот это уже внук президента Сади Карно — Пьер Кюниссе-Карно, сын его дочери Клэр Кюниссе, хозяйки этого имения. Это и есть мой муж, Пьер Капитан.
— А почему ты его Капитаном величаешь?
— Потому, что он закончил военное училище и остался на военной службе. А в 1914 году был призван в армию и попал в кровавую бойню при Вердене. И как только остался он жив? Сама не понимаю. Там-то он и дослужился до чина капитана. А в 1919 году, когда мы приехали из России, мы с ним познакомились, подружились, полюбили друг друга, но отца пригласили снова в Москву, и, представь, он ждал меня шесть лет, пока мы не вернулись, и тут уж мы с ним поженились. Это было в 1925 году…
Я смотрю на фотографию симпатичного человека со светлыми усами и твердым взглядом умных, чуть прищуренных глаз.
— А твой сын Поль похож на него?
— Да, похож, а дочь Франсуаза скорее — на меня…
Мы выходим из кабинета и идем в столовую. Все носит отпечаток старомодности, обветшалости и одиночества хозяйки. Большая столовая говорит о своей заброшенности уже только запахом не согретых хозяйским теплом спинок массивных дубовых кресел и потускневшими стеклами в створках старинного буфета. Здесь, видно, давно уже не обедают, предпочитая стол в широкой светлой кухне.
Из столовой мы вышли в большой холл, откуда вела, плавно и кругло извиваясь, широкая лестница с прекрасно выточенными перилами на второй этаж, в спальни и детские.
— Вот в этой комнате, — говорит Жюльетта, — жил твой отец, Петр Петрович. Он гостил у нас в 1926 году, после выставки его картин в Париже. Из этого окна он рисовал наш цветник акварелью. Деревья тогда были молодыми, а мы с Капитаном только что поженились. — Жюльетта смотрит на меня сияющими глазами, каждый раз она вспоминает моего отца с особой радостью.
Осмотрев второй этаж, мы спускаемся вниз и выходим на террасу.
— Как жаль, Жюльетта, что дом так запущен. Если б его отремонтировать, был бы просто удивительный маленький дворец, — говорю я, выходя на открытую террасу, окруженную могучими деревьями.
— Да, но, к сожалению, у меня нет денег на ремонт. А сын Поль стал фермером. Он чудак, совсем не хочет заниматься домом, живет здесь, рядом, на ферме, сеет, пашет, занимается виноградарством, разводит телят на убой… Женился на русской эмигрантке Жаклине, родил двух детей… Да вот он сам идет сюда, мой Поль.
Из-за деревьев показался среднего роста блондин в синем рабочем комбинезоне. В руках — бутылка бело-розового вина. На загорелом лице серые глаза, опушенные выгоревшими ресницами, смотрели на нас чуть насмешливо, густые волосы лохматились над высоким упрямым лбом. И весь он был ершистый, будто всегда готовый отразить нападение. Казалось, что он чувствует себя уверенно и свободно, хотя в движениях он был сдержан. Жюльетта нас познакомила, и мы уселись на террасе за железный садовый столик, на такие же белые садовые креслица.
Вскоре появилась жена Поля, худенькая, ничем не примечательная особа, но, видимо, здорово умеющая держать в руках мужа. Именно она с помощью одного лишь работника умела снять весь урожай винограда и распорядиться хранением овощей и фруктов на зиму. Прибежали и дети, длинноногая блондинка Сильвия и шустрый девятилетний парнишка, названный в честь деда Пьером.
— А где же пасутся ваши коровы? — спросила я у Поля, с интересом поглядевшего на стеклянные баночки с черной икрой, которые я догадалась захватить с собой.
— А-а-а, коровы… Да я их сейчас позову. Они тут, поблизости. — И, сложив руки рупором, Поль протяжно закричал: — Ой-э-э-э! Ой-э-э-э-э!
И не прошло минуты, как из-за дальних куп деревьев вдруг показались пятнистые, черно-белые коровы. Они шли на нас стадом и, подойдя к террасе, остановились, удивленно мыча, словно вопрошая, зачем их позвали в такой неурочный час. Потоптавшись на лужайке, коровы понуро ушли на пастбище. Поль, посмеиваясь, стоял, заложив руки в карманы. В это время Жаклина принесла блюда с крекерами и стаканы. Жюльетта разлила по ним удивительно вкусное вино их собственного приготовления, и мы принялись угощаться. Положив икры на крекер, Поль отправил его в рот.
— Манифик! — воскликнул он. — Превосходная икра!
Мы пили, смеялись, шутили, и неожиданность этой обстановки, эта тишина и удивительный, осенний какой-то «пуссеновский пейзаж», с запущенным парком и заброшенным домом, располагали к деревенской лени и бездумью. Я смотрела на Поля, уплетавшего икру с таким же азартом, как и его сынишка Пьер, и вспоминала о том, что он когда-то готовился быть археологом, но, столкнувшись со спецификой вечных поисков, требующих сосредоточенного погружения в глубь веков, понял — эта жизнь не для него.
— Понимаешь, Поль настоящий галл, — рассказывала мне как-то Жюльетта. — Он ненавидит Юлия Цезаря и его походы на Францию. Он не хочет искать древних следов этого нашествия в родной французской почве. Ему лучше попросту заниматься фермерской работой, дружить с местными фермерами и играть на трубе в самодеятельном оркестре в деревенском клубе.
И я смотрю на этого галла, в рабочем комбинезоне, с землей под ногтями, и удивляюсь тому, как глубоко укоренилась в нем неукротимая ненависть ко всякого рода зависимости, накладывающей лапу на национальную сущность и свободу, чтобы подавить ее цивилизацией и новыми достижениями технического прогресса.
И во мне поднимается чувство солидарности с этим прямодушным и грубоватым правнуком убитого президента Сади Карно, именем которого названы улицы почти во всех городах Франции.
* * *
Капитан! Поистине это была необычайная чета в буржуазной среде. При безграничном обожании друг друга они были больше товарищами, чем мужем и женой. Во-первых, оба страстные охотники. Жюльетта отлично била птицу влет, могла делать сложные переходы в горах, карабкалась по скалам, лазила по болотам, никогда не жаловалась на усталость. Капитан, унаследовавший от деда страсть к охоте, постоянно ездил осенью охотиться на кабанов и оленей и всегда брал с собой жену. Она была его верным спутником до конца дней.
Они ночевали в палатках, в спальных мешках — вечные туристы и даже какие-то авантюристы! И ему в ней была дорога не домохозяйка, а вот такой верный оруженосец, Санчо Панса. Потому-то она никогда не умела готовить изысканных французских блюд. Ей ближе и дороже был котелок над костром или выпотрошенная дичь, набитая можжевеловыми веточками, запеченная в углях прямо в перьях! Чудо!
— Капитан освобождал меня от всех хозяйственных забот, рассказывала Жюльетта. — Он покупал все сам, не запасал. И даже платья и костюмы сам заказывал мне, выбирая материал и фасон. И это было всегда бесподобно! И как он радовался, видя на мне отлично сшитые вещи! Райская жизнь была для меня!
Я слушала и думала, что вряд ли в Париже найдется более воспитанная, обаятельная и остроумная дама, чем Жюльетта, когда она, находясь в самом аристократическом обществе, ведет светский разговор. Капитану как раз дорого было в ней удивительное сочетание интеллигентности светской дамы с непритязательностью спортсмена и охотника. Жюльетта ограждала его от тривиальности буржуазных семей, от мещанства и пошлости. И я с удивлением слушала вот такие странные подробности в их отношениях:
— Капитан был таким человеком, что я никогда ни в чем не могла ему отказать. Я делила с ним все, даже все его увлечения. А он очень любил молоденьких и хорошеньких! Мы часто плавали на пароходах, и вот бывало — долгий путь по морю, вокруг много дамочек, а поухаживать он любил. Бывало, танцует с какой-нибудь приглянувшейся красоткой, а ночью вдруг заявляет мне: пойду-ка я к ней в каюту, посмотрю, что она за женщина. И он уходил на ночное свидание и возвращался под утро. И если у него ничего не выходило, я вместе с ним сокрушалась. Ну как же это у нас такая неудача получилась? Ничего не вышло! И я старалась отвлечь его и утешить.
Вот такая была у Жюльетты любовь к этому человеку. Ей никогда и в голову не приходило ревновать, рыдать, скандалить. Она жалела не себя, а его. И преданность ему была целью в ее жизни. Так любят собаки своего хозяина.
* * *
Капитан мечтал о детях, но когда через год после женитьбы у них родилась дочь, Франсуаза, а через пять лет — сын Поль, то Жюльетта оказалась никудышной мамашей. Во время первой беременности Жюльетта ушиблась где-то на охоте и, чтоб избавиться от болей, потребовала от врача уколов морфия. Врач, видимо, был настолько безграмотным, что разрешил ей эти уколы, а рассчитывать на медицинский опыт самой Жюльетты не приходилось.
— Ведь все эти уколы морфия получал мой ребенок, — вспоминала Жюльетта, — вот потому у Франсуазы с детства была довольно странная психика. Она часто задумывалась, уходила в себя, всегда была где-то «по ту сторону». Можешь себе представить, что я с ее детства обращаюсь к ней на «вы»? А когда она выходила замуж, я предупреждала своего будущего зятя, Андрэ, типично французского, добропорядочного узкогляда: «Не женитесь на Франсуазе, вам с ней трудно будет. У нее же в голове какой-то русский туман!..» Нет! Не послушал меня, женился и вот уже двадцать лет мучается, хоть и любит ее безумно.
Жюльетта всегда с удивлением воспринимала все рассуждения и поступки своих детей. По существу, она мало знала их, поскольку сначала были няньки, а потом гувернантки. Дети росли сами по себе, а Жюльетта жила жизнью Капитана и постоянно твердила им: «Любите папу! Нет на свете человека лучше, чем ваш отец!» И они любили отца больше, чем мать, которую редко видели и почти не знали. Но почувствовала она это во всей остроте, когда стала старой. Однажды она сказала мне: «Вот! Что посеешь, то и пожнешь. Франсуаза все делает для меня, она внимательна, долг свой в отношении ко мне выполняет, но я никогда не чувствую в ней горячей дочерней привязанности. Как-то я спросила ее: „Франсуаза, почему не любите меня?“ И ты знаешь, что она мне ответила? Она сказала, что я всю жизнь ей твердила: любите папу больше, чем меня! И что я сама любила папу больше, чем их, своих детей. Как же теперь она может вернуть мне то, чего я ей никогда не отдавала? И она права по-своему. Она права!»
Я смотрю на мою подругу. В лице ее нет ни обиды, ни огорчения, в нем лишь суровая покорность, и только в глазах ее глубокая, скрытая тоска…
Однажды Жюльетта прислала мне свою фотографию, где она стоит на скале в горах. На ней курточка, брюки, сапоги на шипах. Обеими руками она растягивает крылья огромного орла, подстреленного ею. Могучие крылья на светлой подпушке развернулись так, что закрыли Жюльетту, только и видна ее стриженая голова со смеющимся лицом и озорными глазами. Рядом к скале прислонено ружье. Вот в этом снимке вся сущность моей Жюльетты.
* * *
Мать Жюльетты, Жанна Евгеньевна, открыла в Париже небольшую парфюмерную фабрику под названием «Флорель». Ей повезло, фирма имела большой успех, и, как ни странно, этим она была обязана своему зятю — Капитану Кюниссе. Так внук президента Карно, однажды заинтересовавшись сложной техникой работы с эфирными маслами и запахами цветов, с химическими и натуральными эссенциями, сам попробовал составлять смеси и неожиданно набрел на удивительное сочетание, послужившее созданию знаменитых в Париже духов «Фрюи вэр», что по-русски значит «Зеленый плод».
С этого момента Капитана невозможно было оторвать от экспериментов. У него оказался редкий дар угадывать сочетания. И вот этот охотник, бродяга, если его не тянуло в горы или лесные дебри, кропотливо, с огромным терпением смешивая капельки драгоценных эссенций, искал неповторимых сочетаний и изысканных запахов. Все эти наблюдения надо было записывать рецептами в специальные тяжелые книги.
— Вот тут-то я ему и пригодилась, — рассказывала мне Жюльетта. — Я научилась мыть стеклянную посуду в лаборатории как никто! Ведь работать в парфюмерном деле можно только с идеально промытыми пробирками, колбами, ретортами. Ну, словом, я это делала безукоризненно и очень любила это, потому что можно было целый день проводить рядом с моим Капитаном. Но все же без охоты, без природы мы не могли жить. А мне страстно хотелось повезти его на Кавказ. Я просто изнывала в Париже в тоске по родине, а в Россию попасть тогда было трудно. Но однажды я потащила Капитана в советское посольство, познакомила его с консулом, и нам разрешили поехать на охоту на Кавказ. Ты представляешь себе, как эти сотрудники посольства были удивлены и даже заинтересованы двумя чудаками, которые просятся на Кавказ стрелять в горных козлов. Нам дали разрешение, визы, и мы, погрузившись на пароход в Марселе, поплыли в Сухум, а оттуда — в горы с местными проводниками-охотниками. И так было несколько раз. Иногда мы заезжали в Москву, бывали у друзей, у Петра Петровича. Он очень хорошо относился к Капитану, а Капитан просто боготворил его за мой портрет, он видел в нем свою молодость и постоянно любовался им в Пуйи.
А как мы любили купаться с Капитаном! Он научил меня плавать под водой и спасать тонущих. Я ведь много раз спасала людей и даже получила несколько медалей «За спасение утопавших». Это, кажется, мои единственные драгоценности, — смеется Жюльетта, — я ведь смолоду терпеть не могла никаких украшений и носила только обручальное кольцо. Я вообще считала, что самое большое сокровище у нас в доме — это книги рецептов духов, составленных Капитаном, да наши ружья. Боже мой, какое же это было счастливое время!
* * *
Одним из любимых занятий супругов Кюниссе была езда на велосипедах. Они постоянно ездили вместе. Во время оккупации Парижа немцами с ними случилась любопытная история: они ехали в лабораторию, которая еще существовала. Их обогнала какая-то немецкая машина, едва не сбившая Капитана. Он что-то резко крикнул ей вслед. Машина тотчас остановилась, оттуда выскочили двое фашистов, схватили Капитана, сунули в машину и увезли. Жюльетта тут же с двумя велосипедами отправилась в комендатуру гестапо. Долго искала она там следы Капитана, и благодаря знанию немецкого языка ей удалось узнать, куда его отправили. Случайно она попала в кабинет к одному из комендантов и в разговоре с ним заметила, что в его немецкой речи есть русский акцент. Тогда она заговорила с ним по-русски, и он оказался рижским немцем. Они разговорились; узнав, что она дочь фабриканта Форштрема и постоянно жила в Москве, он оживился:
— Ну как же, у нас в Риге шоколад Форштрема считался лучшим!
После этого беседа приняла иной оборот. Комендант по телефону быстро разыскал местонахождение Капитана, и тот был тут же освобожден. Супруги благополучно добрались до своей лаборатории на велосипедах.
Когда в Париже стало голодно, все, кто мог, уезжали в деревни. Кюниссе с детьми уехали в Пуйи, но и туда вскоре пришли оккупанты и заняли «палэ» бывшего президента.
Первое, на что кинулись немцы, — это винный погреб. Они знали, что в каждом французском поместье в подвалах хранится отличное вино. Но здесь, увы, бочки оказались пустыми. Как так? И тут Жюльетта заявила им:
— А мы ведь знали, что вы будете искать вино, и все выпили за лето!.. Два месяца пили с Капитаном. Что ж, нам ждать, пока вы будете угощаться?..
Но все же в буфете нашлось вино, немцы тут же начали пить его, и какой-то офицер, захмелев, сел за рояль и начал играть. Жюльетта разозлилась, подошла к нему, стала хлопать его по рукам:
— Не смей играть на моем рояле без разрешения!
Немец опешил, но закрыл крышку рояля. Все это происходило до вторжения гитлеровских войск в Советский Союз. А когда началась война, то Жюльетта совсем перестала церемониться с немецкой солдатней. Она нужна была им как переводчица, и им приходилось терпеть ее нападки и даже издевательства.
— Вот погодите! Наши еще покажут вам! — «Нашими» Жюльетта называла русских. — Наполеона погнали из России с позором. И вас погонят! Дурак ваш Гитлер! Его так же погонят, вот увидите!
Немцы возмущались, пробовали угрожать, но «руссише фрау», как они называли ее, поднимала такой шум, что Капитан только удивлялся храбрости своей жены.
В лесах вокруг Пуйи прятались под видом партизан бандиты и часто подстреливали немцев на территории парка Карно.
— Мы с Капитаном, — рассказывала Жюльетта, — хоронили убитых по ночам. Немцы боялись высунуть нос с наступлением темноты. Но нельзя же оставлять убитых без могилы. Богу — богово, а человеку — человеческое! Мертвые должны быть зарыты. И мы рыли могилы и хоронили немцев. И вот однажды бандиты подсмотрели за нами, и утром, когда немцы уехали за провиантом, пятеро бандитов прокрались к нам в дом. Капитан сидел у себя наверху, когда они вошли в комнату, наставили на него ружья и стали обвинять его в коллаборации с оккупантами. А Капитан, внимательно уставившись в ствол ружья, сказал:
— Э-э-э! Какой же у тебя грязный ствол. Ты же не чистишь ружья, болван! Какой же ты после этого солдат? Поди почисти ружье, а потом уже приходи меня расстреливать…
Бандиты растерялись. Тут, кстати, послышался шум моторов немецких машин, и все пятеро мгновенно исчезли. Больше они к нам не заходили и вообще перестали по ночам пристреливать оккупантов.
А много лет спустя один из офицеров, оказавшийся проездом в Париже, нашел «руссише фрау», мадам Кюниссе, на улице Вашингтона и совершенно неожиданно появился в дверях ее квартиры. Она приняла его, угостила чаем, они вспоминали военные годы в Пуйи. Немец говорил:
— Ах, как вы оказались правы, фрау Кюниссе, когда предупреждали нас, что мы проиграем войну с Советише Юнион! Помните, как вы нас пугали: «Погонят вашего Гитлера, как Наполеона!» Я потом часто вспоминал ваше предупреждение!
* * *
Случилось самое страшное в жизни Жюльетты — умер Капитан. Заболел и умер. Жизнь раскололась. Капитан был половиной ее существа, и, когда его не стало, Жюльетта не знала, что ей делать со своей второй, неприспособленной, половиной, которая ей стала не нужна. Все остановилось. Невыносимая мука одиночества и безвыходности погружала ее в невменяемость. Ни сестра, ни дочь, ни внуки не могли вернуть ее к действительности.
В безысходном отчаянии бродила она по улицам Парижа, и те самые, родные ей улочки, перекрестки, магазины, по которым она всегда топала своими веселыми, сухими ступнями, теперь стали ей чужими, незнакомыми, даже ненавистными. Смысл жизни был утерян. Покончить с жизнью? Пробовала. Однажды приняла кучу снотворного и уже было кончалась. Но утром забежала племянница со своим ключом, открыла дверь, вошла к тетке, застала ее без сознания с запиской на груди: «Умираю по собственному желанию». Так было задумано Жюльеттой заранее, чтобы не подумали, что племянница могла усыпить ее для получения наследства. Но пульс еще прослушивался, и племянница тут же вызвала «скорую помощь», и Жюльетту довольно быстро привели в чувство. Трагикомическая ситуация!
Пробовала топиться, но ей, привыкшей к воде как к воздуху, это было довольно трудно. Кто-то купался на берегу и вытащил ее. Осталась жить. Вся высохла, очерствела, ничто не радовало, даже природа. Родные заботились о ней, навещали, но она просто никого не замечала. В опустевшей квартире ее жили только воспоминания. Приходили на имя Капитана какие-то периодические издания, справочники, журналы (он обычно подписывался на годы). Жюльетта принимала их из рук почтальонов, расписывалась и долго стояла в передней, держа в руках бандероль как последнюю связь с Капитаном. Потом складывала все на столик, где лежала уже гора нераспечатанных посылок.
Ей советовали поменять квартиру на более скромную и недорогую. Ни за что! Здесь жил Капитан, и отсюда она не уйдет никуда! Только лето — в Пуйи, а зимой — здесь, на улице Вашингтона, в этих старых стенах, видевших Капитана, слышавших его голос. Так шли годы…
— Единственной моей мечтой было попасть снова в Россию, — говорила мне Жюльетта. — Но связь с Союзом после войны была утеряна. Что делать? И вот тут мне пришла в голову счастливая мысль — портрет! Мой портрет, написанный твоим отцом. Я могу предложить его в дар Третьяковской галерее, но с условием, чтобы мне разрешили привезти его в Москву самой, лично. И тогда я решила пойти на улицу Гренель, в посольство, и предложить это. И представь, меня приняли с почетом и уважением и… разрешили!
Портрет находился в Пуйи, я привезла его в Париж. Все равно, думала я, дети никогда не поймут, что такое настоящая живопись. Так утешала я свою совесть — ведь портрет уходил из нашей семьи навсегда, зато я попаду на родину.
Так я попала снова в Москву. В Третьяковке мне устроили такой замечательный прием, что век не забуду! Я ведь приехала с группой французских художников, к ним меня присоединили в Министерстве культуры. Портрет, который я везла свернутым в трубку, натянули, вставили в раму, и он был показан моим французам, приглашенным на акт торжественного вручения. А какой был после этого завтрак! Потом всех водили по залам галереи. Потом — на экскурсии, в театры, в музеи. Мне удалось встретиться с друзьями, но ни Петра Петровича, ни Ольги Васильевны, ни Ивана Ивановича уже не было в живых. И тогда я пришла к вам, помнишь?
* * *
Вот с того времени наша связь с Жюльеттой не прекращается. Она стала постоянно приезжать в Москву по моим приглашениям, а я в Париж — по ее.
Наше времяпрепровождение по улице Вашингтона совсем не походило на жизнь парижанок, которую я наблюдала из окон Жюльеттиной квартиры. Когда утром хозяйки, молодые и старые, идут за провизией, несут длинные, хрустящие батоны, зелень, пакетики с порциями мясных и рыбных блюд… Все всегда экономно, аккуратно, элегантно. Они любят убрать квартиру до зеркальной чистоты, любят вовремя принять ванну, вовремя вывести собачку, вовремя попасть на сеанс в кино, все рассчитано, высчитано, учтено. Не дай Бог прийти к ним неприглашенной!..
А мы жили другой жизнью, начиная с того, что многие хозяйственные хлопоты Жюльетте казались мелочью и суетой. У нее был свой внутренний мир, который она берегла не разменянным на обычные понятия о правильном, добропорядочном поведении человека.
После неудачных попыток самоубийства она утвердилась в каком-то приватном, философском отношении к смерти, поскольку она уже перешла границу страха перед нею. Она поняла, что судьба ее — жить сколько проживется. Началось иное восприятие мира, иная оценка всех жизненных процессов, и духовная ее сущность стала превалировать над всеми житейскими потребностями.
Жюльетта не религиозна, никогда не говорит о боге, но тем не менее она строго выполняет все традиции своих предков и в ноябрьские дни поминовения усопших неизменно едет в Пуйи на могилы родных. По традиции она отмечает и религиозные праздники. Но самое главное — это ее истинно христианская психология: важно не то, о чем разглагольствуешь, а то, что делаешь, и в этом она — великий человек. Своим существованием она приносит облегчение людям. Доброжелательностью, вниманием и готовностью с неизбывной энергией помочь кому-либо, сделать добро, а не ждать добра от кого-нибудь. Оптимизм ее благотворно действует на окружающих, он создает в самой взбудораженной обстановке какое-то умиротворение, и люди нуждаются в Жюльетте морально.
И еще — она ничего не боится, шагает навстречу чему угодно без страха и сомнения. Не боится того, чего обычно люди боятся и избегают.
* * *
Каждое утро я вижу Жюльетту сидящей за столом с большим пакетом всяких лекарств. Все эти таблетки, восемь штук, предназначены на целый день. Она заглатывает их все сразу. Систематически лечиться не хочет.
— Врачи придумали все эти лекарства, чтобы травить нас, стариков, — уверяет Жюльетта. — А чего лечиться? Жить дольше положенного? Как идет, так и идет. Вот я сразу заглотаю эти яды, может, скорей помру. Но пока вот жива! А там — будь что будет. Главное — побольше бегать да еще купаться в холодной воде… Ну-ка, давай завтракать.
Жюльетта обожает русскую кухню, и я всегда привожу для нее сухие грибы, гречневую крупу и черный бородинский хлеб.
Перловый суп с грибами и гречневая каша — любимые блюда. А хлеб она всегда прячет и ест одна, по кусочкам, священнодействуя.
А мне ничего не нужно было, кроме зелени, салата и прекрасной свежей рыбы «соль» — французской камбалы, типа нашей «солнечной».
Но иногда Жюльетта рано утром приносила из соседнего гастрономического магазина то, чем любила лакомиться в своем одиночестве. Отлично зная изысканность французской кухни, она просто из какого-то озорства покупала порцию дешевого завтрака для рабочих, так называемого «кус-кус». Это было приготовлено из разных остатков курицы, потрохов, сала, колбасы, овощей, все перемешивалось с просяной кашей, густо приперчивалось, заправлялось острым соусом. На мой вкус это было отвратительно. А Жюльетта с наслаждением уписывала «кус-кус» с картонного подносика, запивая пивом и уверяя меня, что это божественно да к тому же еще дешево.
Правда, когда она жила одна, то всегда могла пойти пообедать к сестре Маруше или дочери Франсуазе, дома она никогда ничего не готовила. Но зато она не давала мне мыть посуду после наших трапез и все мыла сама.
— Слушай, Жук (это было ее прозвище в нашей семье, которое она сама себе придумала и очень любила, когда ее так называли), долго ты будешь еще копаться с посудой?.. — торопила я ее после обеда. — Ведь мы же опоздаем в кино!
— Ничего. Пойдем на следующий сеанс. Но я не могу кое-как промыть посуду, я же лаборантка, — отвечала Жюльетта, протирая стакан и просматривая его на свет.
А квартира! Дом на улице Вашингтона стоит по меньшей мере полтораста лет. Жюльетта живет в нем с 1919 года, седьмой десяток. По существу, это две квартиры этажа, объединенные в одну. Но все полы и потолки перекосились — идешь по гостиной, и тебя просто относит в угол, к телевизору, стараешься сохранить равновесие!
Все оконные рамы такие рассохшиеся, что из них несет ветром. Иной раз они сами раскрываются. Получая пенсию за мужа, Жюльетта могла бы когда-нибудь сделать ремонт, но, поскольку все это для нее только внешняя оболочка, деньги уходят на посторонние расходы — кому-то что-то надо купить, послать в Пуйи, заплатить налог, а налоги бешеные. Так и не удается привести в порядок свое жилье.
Капитан приучил ее к походной жизни. Завернувшись в плед, она спит с открытыми окнами, просто как на бивуаке.
А ванная комната! А туалет! Казалось бы, к старости человеку требуется теплый клозет, ванна, уют. Куда там! В ванной комнате, со вделанным когда-то огромным зеркалом во всю стену, холодище такой, что можно хранить продукты. Отопления центрального до сих пор в доме нет, жильцы отапливались раньше каминами, а теперь — электрическими печками. Жюльетта по утрам моется по пояс холодной водой, кряхтя от удовольствия, и может быть, потому-то она хорошо сохраняется. Ей ничего не стоит своими сухими ляжками сидеть на холодном стульчаке. Подумаешь! Это даже полезно! Солдатский, походный клозет — отлично! Видно, все же Капитан сделал из нее бессмертную старуху!
В самой ванне хранятся запыленные, теперь ненужные лабораторные принадлежности: банки, колбы, реторты Капитана. И тронуть ничего нельзя! Святыня, драгоценная память! Так же, как скопленные за много лет под диваном пачки журналов «Пари Матч». Их читал Капитан, держал их в руках. Все они покрыты густой пылью.
— Жюльетта, — пробовала я убедить свою подругу, — но ты посмотри, сколько пыли. Это же ужас!
— Ничего, — смеется Жюльетта, — художник Ларионов всегда говорил: какая прелесть эта пыль, мягкая и теплая по тону…
— Ну да! Конечно, если она лежит на дорогах в Италии или на юге Франции, среди виноградников, где Ларионов пишет пейзаж, — это я могу понять! Но в квартире это пыль, которой мы дышим!
— А ты открой окно, напусти свежего воздуха, — издевалась Жюльетта отнюдь без раздражения; в эту минуту она с добрым юмором как бы защищала свои чувства к памяти Капитана.
Она раскрывала высокие окна, и в комнату врывались ветер, запах газа, тарахтение моторов автомобилей и голоса прохожих… И я, махнув рукой, переставала спорить, зная, что еще немного — и она начнет страдать от того, что мне у нее плохо.
В тот год мне пришлось в Париже сделать операцию на позвоночнике, и я находилась у Жюльетты весь свой послеоперационный период. Она очень переживала, очень заботилась обо мне, и я помню один забавный случай. Я спала на большой двуспальной старинной кровати с мягким пружинным матрасом… После операции мне было предписано спать на жестком, старинные пружины были противопоказаны. У Жюльетты в ванной комнате стояла какая-то огромная, ненужная дубовая дверь с бронзовой ручкой. И вот мы, две старые дамы, решили перенести эту дверь и положить ее на мой матрас. Надо было видеть, с каким трудом мы выволокли ее из ванной.
— Держи правей, заворачивай!
— Стой, стой, плитку газовую столкнем…
— Давай, давай! Поднимай!
Наконец нам удалось втащить эту махину в мою комнату, завалить ее на кровать, накрыть матрасовкой, застелить простынями, и я улеглась на это ложе. Но, понятно, дверь на пружинах переваливалась справа-налево, и к тому же роскошная бронзовая ручка нестерпимо врезалась мне в бок. Наутро пришлось снова перегружать дверь в ванную. Где-то раздобыли кусок фанеры, и я была устроена как нельзя лучше. Но дверь мы потом долго вспоминали со смехом.
В Жюльетте была удивительная легкость и непринужденность. Кажется, скажи ей: «Жук, поедем на Северный полюс». Она с радостью ответит: «Едем! Я готова, вот только надену теплые Капитановы штаны, и поедем!» Необычайный динамизм. И еще одна черта пленяет меня в ней: относясь ко всему житейскому с презрением, она не презирает людей. Ей чужды ненависть, гнев, раздражение. Она скорее жалеет людей, видя их недостатки. Словно ей одной известна какая-то истина подлинного человеческого счастья. Она прекрасно понимает, что родственники ждут ее смерти (все-таки квартира!). А она вот никак не умрет. И она относится к ним с сожалением. Интересны также ее отношения со сверстницами, подругами.
— Все они вдовы — всех их надо поддержать, утешить, — говорит Жюльетта. — Слава богу, они постепенно тоже все уходят на тот свет. Но с ними трудновато: одна не слышит, другая ничего не видит, третья ничего не помнит, а я им всем в какой-то мере заменяю мужей! С ума можно сойти! А ведь приходится все-таки их принимать. И вот я покупаю пирожных «монашка» — башенки с кремом, покупаю ветчинки, паштета, угощу рюмкой водки, они развеселятся и давай щебетать всякие дурацкие сплетни. А я сижу и думаю: «Господи, когда же это кончится? Вот дуры-то. Мне же надо бежать на Елисейские Поля…»
И она каждый вечер бежала по проспекту к зданию нашего Аэрофлота, садилась в кафе против ярко освещенной витрины с панорамой Красной площади со Спасской башней, заказывала кружку пива и все смотрела и смотрела на эту витрину, чтобы хоть как-то, хоть чуть-чуть приблизиться к дорогой ее сердцу Москве. И все это по-детски, искренне, с большой душевной чистотой и преданностью каким-то священным принципам. Так, Жюльетта, подлинная француженка, парижанка, от седого завитка волос на макушке до пяток своих спортивных кед, больше всего на свете любит Россию, свое детство, юность, свои воспоминания о Москве, Немчиновке, гимназии, о доме на Большой Грузинской.
Вот этот интерес и любовь к русскому народу, к революционному перевороту, сместившему в юной душе ее и разуме привычные устои буржуазного воспитания, остались в ней до глубокой старости. Она вызывала дикое раздражение в соотечественниках, а когда стала постоянно ездить в Москву на мои приглашения, злые языки стали утверждать, что мадам Кюниссе просто-напросто работает на советскую разведку. Жюльетта потешалась и еще упорней продолжала защищать советскую политику.
* * *
Чего Жюльетта не любила, так это ходить со мной по большим магазинам, когда перед отъездом в Москву мне нужно было купить что-то для моего никологорского хозяйства и каких-нибудь подарков для друзей — духов, перчаток, шарфов.
Из солидарности Жюльетта всегда провожала меня в эти походы, и надо было видеть ее жертвенно-отсутствующее выражение лица среди покупателей, снующих по рядам под музыку модных пластинок, непременно сопровождающих всю эту суету.
Но если надо было купить что-то для сыновей и внуков, Жюльетта преображалась:
— Ты посмотри, какой свитер! Какой дивный цвет! А галстуки — это же чудо! Слушай, я хочу купить эти перчатки для вашего шофера… — И, бывало, из отдела мужской одежды ее не вытащишь.
Но особое пристрастие она имела к охотничьим магазинам. Часами она могла обозревать какое-нибудь чудовищно дорогое седло со сверкающими стременами, а рядом — разложенный на витрине костюм, сапоги, стеки и прочее. Бывало, ее не оторвешь от витрины с охотничьими ружьями, кинжалами, пистолетами. Это была уже давняя подлинная страсть, и здесь чуткая женская душа ее растворялась в чисто мужских восприятиях и взгляд становился твердым и деловитым.
— Какой «пердэй»! — захлебывалась Жюльетта восхищением. — Ты посмотри, какой изящный приклад, а стволы! Какие пропорции, какая легкость… — стонала Жюльетта перед витриной на бульваре Фридленд. — Ну, это стоит не меньше чем восемьдесят тысяч франков.
Как все старые парижанки, она рассчитывала на старый курс франка, и мне постоянно приходилось из ее расчетов скидывать два нуля.
Одевалась Жюльетта тоже всегда на свой лад. На ее плоской груди и узких бедрах все сидело по-мужски. Ходила она быстро и легко, словно гонимая ветром, и любила спортивную обувь. Зонтики вечно где-то забывала и потому в дождь носила плащ, а на голове — складной капюшончик. Бодрость духа и самообладание были присущи ее характеру, но если кто-нибудь приносил Жюльетте настоящее огорчение, то она шла ва-банк, и это уже была не брань, не пререкательства, это были крутые действия в полном разуме. Тут она могла выгнать из дому и порвать навсегда.