Глава X 1803 г. − начало 1804 г.
Глава X
1803 г. ? начало 1804 г.
Дипломатия и придворные интрига. Болезнь канцлера
Как видно из предыдущего, мне очень посчастливилось с русскими стариками, но больше всего с канцлером, сделавшимся моим начальником, когда я поступил в министерство иностранных дел. Он с самого же начала стал выказывать мне дружбу и полное доверие, посвятив меня во все без исключения дела министерства.
С момента учреждения министерства я стал принимать участие во всех совещаниях графа Воронцова с иностранными представителями, и граф поручал мне составление протоколов, представляемых им на высочайшее усмотрение. Работу эту я исполнял с большой тщательностью, и он оставался ею доволен. Известно, что в хорошо составленном протоколе излагается в более точном и ясном виде то, что говорилось без особого порядка на заседаниях. Канцлер был доволен моим изложением его взглядов, так как я точно передавал его мысли, выражая их лишь более полно. Я понимал то, что он хотел сказать, и это очень ему нравилось. Работа эта давала мне возможность упражняться в редактировании бумаг, и потому была мне чрезвычайно полезна.
Кроме того, заседания, на которых я присутствовал, знакомили меня с отношениями России к иностранным державам. Мне было еще поручено и составление депеш, являвшихся результатом этих заседаний, и рескриптов императора на имя русских посланников при иностранных державах. Согласившись взять на себя эти обязанности, я от всей души с необыкновенным рвением отдался работе, желая этим отплатить императору за его дружбу и доверие ко мне.
Мне случалось работать по восьми или девяти часов без перерыва, после чего я начинал чувствовать какие-то нервные боли. Застав меня однажды в таком болезненном состоянии, доктор Роджерсон посоветовал мне не утомлять себя до такой степени, предупредив, что это может повести к печальным последствиям. По своей молодости, я не обратил тогда особенного внимания на предостережение врача и теперь думаю, что, действительно, благодаря именно такой усиленной работе, я впоследствии, во время моего пребывания в России, так сильно страдал нервными болями.
Политика русского правительства при канцлере Воронцове в главных чертах оставалась той же, какой была и при графе Кочубее; она приобрела лишь больше достоинства и силы в смысле внешнего выражения. Отвечавшая во всем характеру и стремлениям императора Александра, она сводилась к прежнему принципу: быть в хороших отношениях со всеми и совершенно не вмешиваться в европейские дела, чтобы не быть завлеченным дальше, чем этого желали; одним словом, тщательно избегать всяких трений во внешних сношениях, в то же время делая вид, что Россия нисколько не боится других держав. Итак, сущность ее осталась той же, изменилось лишь внешнее проявление. Русский кабинет принял высокомерный тон, который вводил в заблуждение относительно его настоящих намерений и несколько напоминал тон дипломатических переговоров времен Екатерины.
Канцлер, весьма остерегавшийся всякой ссоры и даже просто натянутых отношений с какой-нибудь из сильных держав, считал уместным, когда к этому представлялся удобный случай, внушать слабым страх перед русским могуществом и давить на них всей его тяжестью. Так случилось со Швецией. Оба правительства поспорили из-за одного ничтожного островка, расположенного на реке, отделявшей настоящую Финляндию от провинции того же имени, принадлежавшей России.
Спор возник по поводу вопроса, на каком рукаве реки должен находиться мост, обозначающий границу. Вопрос этот оставался некоторое время открытым. Канцлер решил сразу и круто покончить с ним: он принял по отношению к Швеции сухой и дерзкий тон. Ввиду того, что депеши по этому делу надо было писать на русском языке, составление их не было поручено мне, чему я был очень рад. Благодаря этому обстоятельству, шведский король и его правительство подарили меня впоследствии своим доверием. Между тем русское правительство стало показывать вид, что приготовляется к разрыву со Швецией. Генералы исследовали шведскую границу. Сам император отправился туда же. Мы с графом Павлом Строгановым и Новосильцевым сопровождали его.
Мы объехали всю границу большей частью верхом на лошадях. В этой стране гранит, составляющий основную подпочву, часто едва прикрыт легким слоем земли. Здесь встречаются необычайные пейзажи, великолепные водопады, но страна мало заселена, и нам часто приходилось ночевать в редко разбросанных деревушках и у пасторов, из которых некоторые не знали никакого языка, кроме финского. При деревнях и пасторских усадьбах есть луга, но общий вид страны грустный и пустынный. Я говорю здесь только о территории, принадлежащей России, так как другие части Финляндии более богаты и хлебородны.
Далее города Або местность становится более приятной, и жители там как будто более зажиточны.
Император осмотрел остров и мост, из-за которых был поднят такой шум. Маленькие, жалкие, они не казались стоящими того, чтобы из-за них так горячо спорили. Затем мы отправились на осмотр крепости и порта — стратегического пункта, потерявшего уже всякое значение, который теперь, в случае войны, должен был явиться центром русских операций, так как там находилась стоянка канонерских лодок. Производившимися в этих местах саперными работами руководил бывший тогда начальником саперов генерал Сухтелен, назначенный впоследствии русским послом в Швецию. Работы эти далеко еще не были окончены, хотя и подвигались вперед. Сухтелен производил их по новой системе своего изобретения, более простой, чем системы Вобана и Коегорна, являвшейся комбинацией этих двух систем. Применение ее давало результаты, удовлетворявшие всем требованиям.
Шведский король, с своей стороны, сильно заупрямился и не желал уступать требованиям России, предъявленным в таком высокомерном тоне.
Шведский посол в Петербурге, граф Штединг, несколько раз по этому поводу выражал мне свое удивление. Он пожимал плечами, говоря об оскорбительном для Швеции тоне, с каким велись переговоры об этом, в сущности, пустячном деле. Швеция очень долго стояла на своем, ввиду чего Россия продолжала военные приготовления. В конце концов, Швеции пришлось уступить и принять продиктованные ей Россией условия. Дело шло о столь маловажных уступках, что Швеция не могла совершить безумство и начать из-за этого войну. Никто в таком исходе и не сомневался. Канцлер все же гордился победой, которую было так легко одержать и не прибегая к унижению Швеции, что, на мой взгляд, было бы более предпочтительным политическим приемом. Подобное поведение России неизбежно должно было оставить горький осадок в сердце соседа, перед которым уже много раз были виноваты, и который, несмотря на свою относительную слабость, мог при случае причинить много вреда. Но канцлер Воронцов знал свой народ или, по крайней мере, тех, кто говорил от его имени. Он знал, что всякое проявление могущества, будь оно даже несправедливым, нравится русским; что первенствовать, повелевать, подавлять — потребность их национальной гордости. Не будучи в состоянии справиться с сильными, канцлер нападал на слабых, надеясь этим выдвинуть правительство молодого императора. Я убежден, что это была одна из причин, побудивших его громко трезвонить о «победе» над Швецией; но русское общество не далось в обман.
В обеих столицах, среди чиновников и военных, — класса, который позднее стал во главе общественного мнения, — чувствовалась общая неудовлетворенность, смутное желание чего-то лучшего, каких-нибудь более утешительных радостных событий, более льстящих народному тщеславию. Надо сказать, что в то время общественное мнение в России далеко не было расположено в пользу императора Александра, и вообще, в течение всего этого царствования, император лишь изредка и на короткое время приобретал популярность. В эти же годы его поведение в особенности было слишком безыскусственно, намерения слишком чисты и слишком клонились ко благу большей части подданных, чтобы получить должную оценку в стране, высшие классы которой вкусили уже извращенной цивилизации, и свыше всякой меры были охвачены алчностью и тщеславием. Его доброта, мягкость, чистота намерений, все эти качества, которыми в молодости обладал Александр, были совершенно недостаточны для того, чтобы создать ему популярность. Вопреки всем усилиям канцлера, общество не выражало большого удовлетворения по поводу победы, одержанной над таким незначительным противником, каким была в его глазах Швеция: наоборот, скорее оно даже было недовольно старым министром за то, что он хотел пустить пыль в глаза и поиграть на струнах его тщеславия.
В то время австрийским послом в России был граф Сован. Он являлся к канцлеру всегда в полной парадной форме и вносил большую торжественность в ход заседаний.
Тогдашняя политика Австрии велась в жалобно-сентиментальном тоне, весьма непохожем на теперешний. После Лю-невилльского мира австрийский двор искал утешение и хотел вызвать к себе сожаление. Русское правительство старалось не отталкивать этих чувств, но взамен не предлагало Австрии ничего, кроме бесплодных уверений в сочувствии ее интересам и своем желании ей добра.
Представителем берлинского двора в Петербурге являлся граф Гольц. Из своей многолетней службы Гольц вынес лишь то, что может дать хорошая память и навык. Это был мягкий и добрый человек, сильно подчинявшийся своей жене, которая отличалась немного крикливой и резкой живостью характера. Граф Гольц занял в Вене место Люкезини в то время, когда Пруссия, нарушив изменнически договор, заключенный десять лет назад, забрала свою долю из остатков разграбленной Польши. Он выказывал мне уважение, в котором проглядывало сожаление, — скажу, почти стыд, — за поведение своего правительства по отношению к моей родине. Могу добавить здесь одно воспоминание, совершенно личного свойства. Предшественником Гольца в Петербурге был Тауенцин, прославившийся позже, как один из самых искусных прусских генералов. Еще гвардейским офицером он бывал у моей матери в Берлине во время ее пребывания там по случаю бракосочетания моей сестры с принцем Вюртембергским. Он очень увлекался Констанцией Нарбут (впоследствии г-жа Дебовская), просил ее руки и получил отказ. Но это не имело других последствий, кроме того, что в Петербурге мы с братом часто получали от него приглашения на обед.
Отношения с Пруссией держались всецело на близости двух монархов, так как кабинеты не питали друг к другу никакой симпатии. К тому же и русская армия, и русское общество также не были расположены к Пруссии. Русские смотрели неодобрительно на ее двусмысленное поведение, угодливое подчинение Франции и приобретения, полученные ценою этого подчинения, и не жалели для нее своих насмешек. Однако император оставался верен своей дружбе с королем и тому высокому мнению, которое у него составилось о прусской армии. Это постоянство Александра, много раз порицавшееся в Петербурге, имело тем не менее очень выгодные последствия для России; она достигла того, что привязала к себе Пруссию и сделала ее чем-то вроде своей спутницы. Хотя связь эта неоднократно прерывалась, все же нельзя оспаривать выгод, весьма действительных, приобретенных этим временным союзом.
Англия только что заключила Амьенский мир. Английским послом в Петербурге был сэр Джон Варрен, превосходный адмирал, но посредственный дипломат. Он олицетворял собою ничтожество министерства Аддингтона, которое его назначило на этот пост. В те времена английскому правительству редко удавалось сделать счастливый выбор, потому что, хотя дипломатической карьеры многие очень домогались, тем не менее среди английских дипломатов было мало людей способных. На самые важные дипломатические посты там назначались или по протекции или по взаимному соглашению политических партий, с целью поддержать министерство или же получить несколькими голосами больше в палате общин. Повышения по службе производились только по выслуге лет; отсутствие ума и хорошей подготовки не представляло к этому никакого препятствия. Вследствие этого, тогдашние английские дипломаты, за малым исключением, не отличались ни искусством, ни усердием. Теперь это положение вещей совершенно изменилось, и англичане могут считаться самыми искусными дипломатами Европы.
Немного раньше назначения сэра Джона Варрена, в Петербург приезжал погостить герцог Глочестер, племянник короля Георга III.
Представителем Франции был генерал Гедувиль, приобретший некоторую известность при усмирении Вандеи, но он оказался мало пригодным для поддержания репутации французской дипломатии, ум и искусство которой как будто еще больше возросли во время консульства и при министерстве Талейрана. Выбирая министром человека с таким добродушным, мало выдающимся и, скажу даже, скучным характером, французское правительство имело, вероятно, намерение успокоить общественные опасения и усыпить подозрения тех, чью дружбу хотело приобрести. В дипломатии наступил период затишья, какое наблюдается после грозы или непосредственно перед ее наступлением.
В отношениях России с другими влиятельными державами не было ничего сколько-нибудь важного, ни даже интересного. Они сводились к незначительным сношениям, к обмену громкими фразами, за которыми скрывалось лишь одно общее желание: «Будем сидеть спокойно, избегать всяких трений и столкновений». Настроение это разделялось даже теми правительствами, которые пострадали от заключения мира; им было бы весьма желательно сделать какие-нибудь новые шаги в надежде вернуть проигранную партию, но они не смели признаться в своих помыслах.
Сама Англия не предвидела еще близкого разрыва. Австрия если и вздыхала, то потихоньку и только там, где она надеялась быть услышанной, не скомпрометировав себя своими жалобами. Пруссия же была довольна своим постоянством в сохранении нейтралитета, и видела в этом для себя источник благосостояния и прогресса. Даже Франция, и та застыла: первый консул занялся организацией внутреннего управления страны и составлением законов. Но взгляды всех обращались к этой могущественной силе, которая, как думали все, недолго будет довольствоваться доставшейся ей и уже использованной ею обширною властью.
Вся континентальная Европа страшилась Франции. Россия, хотя и была по-прежнему настроена миролюбиво, но принимала тон, доказывающий, что она сознает свое равенство сил с Францией и считает себя лично независимой. Отношение русского канцлера с генералом Гедувилем свидетельствовали о дружественном расположении Франции и России, покоившемся на их взаимном уважении. Был заключен даже какой-то русско-французский договор, точное содержание которого я не помню и который, впрочем, не мог заключать в себе ничего важного. Канцлер воспользовался этим случаем, чтобы предложить французскому послу обычный подарок, заключавшейся, если не ошибаюсь, в 4000 дукатах и золотой табакерке, усыпанной бриллиантами, с портретом государя. Во время совершения этого договора, канцлер был болен; он принял генерала Гедувиля в постели. Приступили к обмену подписей. Это происходило в моем присутствии. На постели, подле табакерки, были разложены мешки с дукатами. Я никогда не видел лица более сияющего и возбужденного, чем лицо доброго генерала, при виде этих мешков. Он походил на лакомку, увидевшего стол с прекрасными яствами. Картина эта запечатлелась в моей памяти и я не могу удержаться, чтобы не описать ее.
Генерал, забывая весь decorum и то, что ему следовало бы сказать по поводу подарка с портретом императора, видел перед собою только мешки с золотом. Он завладел ими с комичной любовью, не отрывал от них глаз, трогал руками. Это был очень добрый человек, и каждому было бы приятно видеть его таким довольным, если бы к этому счастью не примешивалось что-то мало достойное и мало приличествовавшее данным обстоятельствам. Бывают минуты, когда человек забывается и выказывает свою внутреннюю природу во всей ее наготе, увы! далеко не красивой. Это, вероятно, случалось с каждым, так как каждый может поддаться какой-нибудь слабости и быть захваченным ею врасплох.
Среди лиц, составлявших русский дипломатический корпус, выше всех стоял шведский посол барон Штединг. Он выделялся и своим умом и благородством образа мыслей. Очень простой по внешности, он так же просто умел смотреть и на вещи. Поведение его отличалось при всяких обстоятельствах безукоризненной честностью, тактичностью и чрезвычайным благородством. Он обладал редкой способностью всегда оценивать по достоинству и людей, и события. В молодости, состоя полковником американской службы, он за отличие на войне получил крест св. Людовика, и как протестант носил его на голубой ленте. Позже почтенный доверием Густава III и будучи поставлен во главе армии, он отличился в сражениях с русскими в 1789 и 1790 гг. После подписания мира был назначен послом в Петербург, где уже был известен военными заслугами. Пост этот он занимал в продолжение трех царствований, оставаясь в самые трудные минуты верным слугой своего отечества и никогда не теряя заслуженного им высокого уважения. Из всех людей, с которыми мне приходилось встречаться, он казался мне лучшим, наиболее достойным уважения, одним из тех, кого нельзя не любить и кого всегда хотелось бы иметь своим другом. Я думаю, что он и был им для меня, постольку, конечно, поскольку это позволяли наши различные положения, благодаря которым мы впоследствии должны были совершенно расстаться.
Положение мое в министерстве, как лица второстепенного, позволило мне совершено не принимать активного участия в размолвке, возникшей между Россией и Швецией. К тому же канцлер желал вести это дело лично сам, чтобы иметь возможность приписать исключительно себе заслугу той победы, которую полагали одержать над Швецией. Эта спесь сильнейшего, это оскорбительное выказывание превосходства, способ, к которому прибегли, чтобы вырвать у более слабого вещь, совершенно бесценную, желая овладеть ею только лишь с целью унизить противника, — все это было мне глубоко противно, и я не считал подобных приемов хорошей политической тактикой.
Мое мнение о поведении русского правительства в этом деле дошло до сведения шведов, и они выразили мне свою благодарность и доверие. Тех, которые мне это передали, я думаю, уже большей частью нет в живых.
Внутри России административные учреждения продолжали развиваться и улучшаться в направлении, о котором говорилось выше, пока одно обстоятельство неожиданно не прервало этого движения по пути прогресса.
Граф Северин Потоцкий, как я уже упоминал, был близок с великим князем Александром; дружеские отношения их продолжались и после воцарения Александра. Граф Северин преклонялся пред качествами и убеждениями императора. Пользуясь его доверием, Потоцкий часто представлял ему памятные записки по разным вопросам. Помимо других важных прав и преимуществ, дарованных императором Александром сенату, он получил также и право всеподданнейших представлений.
Правом этим сенат еще ни разу не воспользовался. Граф Северин вполне естественно был убежден в искренности либеральных воззрений императора. (Император также считал себя в этом отношении искренним.) Поэтому Потоцкий считал полезным и похвальным делом побудить сенат воспользоваться данным ему правом всеподданнейших представлений. Он даже думал, что это будет приятно государю, так как даст ему возможность увидеть счастливые плоды его добрых начинаний. Случай для этого скоро представился, и вот при каких обстоятельствах. Хотя в России все дворянское сословие и избирало себе военную карьеру, но военная служба была необязательна для дворян, и они могли, по желанию, оставлять ее во всякое время. Эта двойная привилегия была дарована дворянству указом Петра III, за что его часто благословляли. Император Александр сохранил эту привилегию лишь за дворянами, дослужившимися до обер-офицерского чина, для дворян же унтер-офицеров назначил обязательный двадцатилетний срок службы. Это было, конечно, нарушением прав дворянского сословия, гарантированных ему жалованной грамотой.
Указ произвел тяжелое впечатление на общество. Все поголовно обвиняли в этом военного министра, старого чиновника, человека, как говорили, низкого происхождения, усматривая в нем автора указа, сумевшего повлиять на императора. Граф Северин Потоцкий поспешил воспользоваться этим обстоятельством, чтобы дать сенату возможность применить на деле дарованные ему права. Он приготовил речь, в которой, усматривая в этом указе нарушение грамоты, предлагал сенату, как важнейшему государственному учреждению, сделать свои представления императору.
Речь эта была прочитана в общем собрании сената. Сенаторы, видя, что инициатором здесь является один из приближенных императора, и что его горячо поддерживает старый граф Строганов, думали, что они могут голосовать в этом смысле, не компрометируя себя. Сенат был даже рад случаю попробовать впервые проявить свою независимость именно в таком деле, где не усматривал никакого риска, так как все были уверены, что, в конце концов, все это было не чем иным, как маленькой комедией, разыгранной с ведома императора. Предложение графа Северина было принято, несмотря на протест генерал-прокурора, министра юстиции; протест этот считали симулированным с целью придать более правдоподобности маленькой, нарочито устроенной истории. Граф Строганов, избранный вместе с другими двумя сенаторами для вручения императору сенатского представления, взялся за эту миссию с удвоенным усердием и пылом, но его ожидало большое разочарование, так как дело приняло совершенно иной оборот.
Строганов и его товарищи были приняты императором очень холодно. Граф не вынес такого сухого приема, смешался, не знал, что сказать, и ушел совсем переконфуженный. Император новым указом, в котором делал строгий выговор сенату, приказывал ему не вмешиваться в дела, его не касающиеся, и подтвердил постановление, против которого восставал сенат в своем представлении, сделанном по инициативе графа Северина. К моему большому удивлению, Новосильцев согласился пойти навстречу несправедливому гневу императора и написать указ, в котором сенату объявлялся выговор. Такой неудачи в первой либеральной попытке было достаточно, чтобы обескуражить людей, благородные стремления которых, надо сказать, были не очень-то глубоки. Я не слышал с тех пор, чтобы сенат пытался вновь проявить независимость. С его правами, которые он никогда не применял к делу, в конце концов, вероятно, совершенно перестали считаться.
При первом моем свидании с императором, после этого случая, я не мог удержаться, чтобы не посмеяться над той чрезмерной тревогой, которую вызвала в нем попытка сената занять новое положение. Мои шутки не понравились Александру и, я думаю, что мои либеральные наклонности вызвали тогда в глубине его души некоторое беспокойство, которое, вероятно, он припомнил впоследствии. Это была полоска света, пролившегося на истинный характер Александра, представившийся мне тогда в новом и, к несчастью, слишком правдивом виде. Великие мысли об общем благе, великодушные чувства, желание пожертвовать ради них своими удобствами и частью своей власти и даже в целях более верного обеспечения будущего счастья людей, подчиненных его воле, совсем сложить с себя неограниченную власть, — все это искренно занимало некогда императора, продолжало занимать его еще и теперь, но это было скорее юношеским увлечением, нежели твердым решением зрелого человека. Императору нравились внешние формы свободы, как нравятся красивые зрелища; ему нравилось, что его правительство внешне походило на правительство свободное, и он хвастался этим. Но ему нужны были только наружный вид и форма, воплощение же их в действительность он не допускал. Одним словом, он охотно согласился бы дать свободу всему миру, но при условии, что все добровольно будут подчиняться исключительно его воле.
Положение графа Северина, после его либеральной попытки, уже больше не восстановлялось; его еще принимали при дворе и относились к нему по-прежнему, но он уже не пользовался доверием и расположением государя.
Благодаря своему поступку, Потоцкий приобрел большую популярность в Москве и других провинциях империи; на него смотрели как на настоящего русского патриота и благородного защитника дворянских привилегий. Эта слава была так приятна графу, что из-за нее он позабыл свои прежние польские чувства. В молодости, на сейме 3-го мая, человек этот был горячим польским патриотом, в старости же, забыв о своей родине, думал только о том, чтобы увеличить свое состояние, приятно пожить, и ради препровождения времени причислял себя в России к оппозиции.
В конце концов, у него вошло в обычай постоянно переезжать из своих имений в Петербург, где он присутствовал в сенате, и обратно. Во время этих путешествий он много читал и приготовлял речи, которые ежегодно произносил то в Москве, то в Петербурге.
Так как по свойству своего ума он склонен был скорее к скептицизму, чем к активности, то от него редко можно было добиться какого-нибудь положительного мнения. Чувство не играло никакой роли в его решениях — они всегда неизменно диктовались лишь расчетом. Однако самолюбие превозмогало у него опасение за свою судьбу; впрочем, эти опасения, по правде, не могли слишком удручать его, так как Александр, в особенности в то время, никого не преследовал. Можно было не нравиться императору, ничем не рискуя при этом. Граф Северин сохранял за собой, пока хотел, места сенатора и попечителя, дававшие ему возможность заниматься любимой деятельностью. Умный и образованный, в глубине души он вечно колебался во всем, за исключением лишь того, что касалось его материальных интересов. Религиозное чувство было ему совершенно чуждо. Человек с подобным характером должен был к концу жизни совершенно очерстветь. Я больше никогда с ним не встречался. Александр дал ему в пятидесятилетнее пользование значительное количество земли. Я помогал ему, насколько мог, устроить это дело. Позже я оказал также некоторые услуги и его сыну Льву. Благодаря этому, между нами установились хорошие отношения, длившиеся во все время моего пребывания в России и прервавшиеся потом, как прерывается шум дня при наступлении ночи.
Если бы человеческая натура могла довольствоваться только возможным, Александр должен был бы удовлетворить русских, так как он доставил им спокойствие, довольство, даже некоторую свободу, чего они не знали до начала его царствования; одним словом, во всей русской жизни чувствовался известный прогресс. Но русские желали другого. Похожие на игроков, жадных до сильных ощущений, они скучали однообразием благополучного существования. Молодой император не нравился им; он был слишком прост в обращении, не любил пышности, слишком пренебрегал этикетом. Русские сожалели о блестящем дворе Екатерины и о тогдашней свободе злоупотреблений, об этом открытом поле страстей и интриг, на котором приходилось так сильно бороться, но вместе с тем можно было достичь и таких огромнейших успехов. Они сожалели о временах фаворитов, когда можно было достигать колоссальных богатств и положений, каких напр. достигли Орлов или Потемкин. Бездельники и куртизаны не знали, в какие передние толкнуться, и тщетно искали идола, перед которым могли бы курить свой фимиам. Обреченные отныне на бездействие и скуку, они не знали, куда применить всю свою пошлость. Их низость оставалась без употребления. Московские фрондеры были настроены не лучше по отношению к новому положению, занятому двором, потому что они чувствовали себя выбитыми из колеи постоянного критиканства и совершенно не радовались преимуществам, которые могли бы иметь от этих перемен. Впрочем, их либерализм совершенно разнился от либерализма Александра, склонявшегося, подобно императору Иосифу, скорее на сторону демократических идей и идей равенства. Но либерализм Александра стоял выше либерализма императора Иосифа в том отношении, что отливался в более мягкие формы.
Только одна лишь императрица-мать старалась поддержать прежние обычаи и блеск при дворе. Молодой двор, напротив, отличался даже преувеличенной простотой, полным отсутствием этикета и принимал у себя только интимное общество, где не было никаких стеснений. Император и его семья являлись в парадных платьях только по воскресным и праздничным дням, по возвращении от обедни. Обеды и вечера давались большей частью во внутренних покоях и ни в чем не походили на то, чем были в предыдущие царствования. Впоследствии император полюбил блеск и пышность, но в начале своего царствования он придавал всему этому, можно сказать, даже слишком мало значения.
В то время как Наполеон окружал себя пышностью и публичными церемониями по образцу прежних царствований, Александр любил стушевываться и держал себя как частное лицо. Люди, желавшие ему добра, упрекали его за это, между прочим, и упомянутая уже выше маркграфиня Баденская, его belle-mere, особа, обладавшая большими достоинствами, которая хотела бы, чтобы Александр развил в себе все нужные для государя способности и таким образом достиг бы всех возможных успехов. Она старалась возбудить его примером Наполеона, но это ей не удалось. Оба императора следовали во всем совершенно противоположным направлениям. Один разрушал, другой восстановлял силу старых идей. Их постоянно сравнивали между собой, и эти сравнения оказывались не в пользу Александра в глазах тех самых русских, для которых он трудился. Поэтому в первые годы своего царствования Александр вовсе не был популярен. А между тем никогда он не был так предан служению благу своего отечества, как в то время. Но люди требуют, чтобы им импонировали, не останавливаясь перед шарлатанством. Ни в ком эта потребность не чувствуется так, как в русских. Александр в начале своего царствования совершенно не обладал такой способностью, он приобрел ее впоследствии; но даже и потом, несмотря на его большие успехи, он никогда не мог сравняться по степени популярности и морального влияния с своей бабкой. Та могла сказать о русских то, что Бонапарт сказал о французах, — что они были у нее в кармане.
Так как император поставил себе законом уважать чужие мнения, разрешать всем открыто высказываться и никого не преследовать, то не требовалось большой храбрости, чтобы порицать его и говорить ему правду. Потому на это решались все, а в особенности, салоны обеих столиц. Там происходила беспрерывная критика всех действий правительства. Эта критика, подобно волнам бушующего моря, то шумно вздымалась, то опадала на время с тем, чтобы снова подняться при малейшем дуновении ветра.
Таково было состояние общественного мнения в России в первые годы царствования Александра. Старые придворные, успокаивая молодых, говорили, что все новые царствования начинались одинаково. По их словам, первые годы царствования Екатерины были ознаменованы такими же преобразовательными стремлениями. Но одно обстоятельство, касавшееся частным образом Александра, было предметом непрерывных нареканий по его адресу и постоянной критики. Это мое присутствие подле него и назначение меня на очень высокий пост. Чисто почетное звание не смущало бы русских, но они не могли свыкнуться с тем, что я стою во главе государственных дел. Поляк, пользующийся полным доверием императора и посвященный во все дела, представлял явление оскорбительное для закоренелых понятий и чувств русского общества.
Благосклонность ко мне императора, надо признаться, действительно могла подавать повод к подозрениям, злословию и наговорам со стороны общества, или — вернее, — русских салонов. Ведь родители мои никогда не скрывали своего отвращения к русскому влиянию; у них было даже отобрано состояние за участие в польской революции, где они действовали против русских. Каким же образом молодой человек, сын их, никогда не скрывавший своей горячей преданности интересам родины, часто проявлявший ее и беспрестанно доказывавший эту преданность своим старанием поднять в чисто национальном духе народное образование в польских провинциях, — каким образом он мог пользоваться доверием и расположением государя и иметь влияние на его решения? Сколько оснований для сомнений и подозрений! Ведь легко можно было предположить, что молодой поляк этот неискренен, что он изменяет интересам России, питает задние мысли в пользу Польши и что, при случае, он пожертвует ради них своим долгом друга и министра. Было что сочинять на эту тему, и пользоваться этим не упускали случая.
Все честолюбцы, считавшие себя более достойными монаршего доверия, чем подозрительный чужеземец, все молодые придворные, окружавшие Александра, не могли не примкнуть к этим подозрениям. Но как ни естественно было их беспокойство, оно, по правде, имело мало оснований. Никто, я думаю, никогда так ревностно, так преданно не служил Александру, как я. Он, лучше чем кто-либо, знал мою привязанность к родине, и именно это мое чувство было источником уважения и дружбы, которыми он меня почтил, и первой основой, на которой возникли наши близкие отношения.
В то время император не думал, что действительное благо России несовместимо с благом Польши, или же, быть может, не отдавал себе хорошо отчета в этом важном вопросе, и видя его разрешение лишь в далеком будущем, не считал необходимым серьезно вникать в него. Пока же принимал мои услуги, которые я искренно оказывал ему, и считал, что было справедливым и даже надлежало в виде награды за них предоставить мне некоторую свободу действий в польских провинциях, находящихся под его скипетром. Конечно, я воспользовался этим добрым его расположением и посвятил свои заботы главным образом развитию народного образования, которое я вел в национальном духе, и организовал более широко и в большем соответствии с требованиями времени. Русские не могли понять моих отношений с Александром. Эти отношения, действительно, можно было объяснить только нашей чрезвычайной молодостью, тем, что мы встретились в годы, когда охотнее поддаются благородным порывам, нежели обдуманным планам. Чувства эти не исчезли в нас и в последующее время, но мы уже хранили их безмолвно, не возобновляя взаимных признаний, для чего у нас более не хватало и досуга. Притом же наша близость была окончательно закреплена. А когда она рушилась, мы расстались. Русские упорно не хотели признавать в этих отношениях ничего, кроме честолюбия и притворства с моей стороны и недальновидности со стороны молодого императора. Они подозревали меня в тайном сочувствии Франции, в желании вовлечь Александра в сношение с Бонапартом и держать его в зависимости от Бонапарта, так сказать, под очарованием его гения.
Петербургские салоны именно на меня возлагали преимущественную ответственность за то, что Александр немного стушевывался в делах европейской политики. В этом хотели видеть, не смея этого высказывать, доказательство того, что я действовал заодно с Францией. Императрица-мать разделяла такое мнение и передавала те же опасения кругам военной молодежи. Положение мое было не легкое.
Действительно, роль России в делах Европы не была ни такой блестящей, ни такой значительной, как этого можно бы желать; она совершенно не соответствовала притязаниям русского тщеславия. Александр затмевался первым консулом, который, достигнув вершины военной славы, вносил в дипломатические отношения, до сих пор всегда сдержанные, такие же быстрые и неожиданные решения, которые составляли секрет его несравненных успехов на полях сражений. Идя впереди всех во всяком деле Европы, он с каждым днем брал над всеми перевес, завоевывал все большее и большее значение и уже намеревался стать скоро верховным властителем европейских судеб. Я слышал постоянные упреки в мягкости, в недостатке собственного достоинства и энергии, которые делались русскими своему правительству. Что можно было отвечать на это? Сводить причину этого на характер и воззрение Александра значило бы направить порицание на него одного.
Среди людей наиболее честолюбивых и беспокойных, наиболее раздраженных, скажу — почти наиболее взбешенных благосклонностью, которою я пользовался, был молодой князь Долгоруков. Его гнев против меня, его страстное желание выдвинуться и играть роль в своем отечестве, в котором какой-то чужеземец, подозрительной семьи и подозрительной нации, смел взять верх над ним, его злоба по поводу того, что этот иностранец вмешивается в государственные дела и втерся в доверие государя, в то время, как он сам считал себя и достойным этого доверия, и способным получить его, — все эти взволновавшие его страсти, в конце концов, разбудили, к удивлению многих, его ум. Возмущение против меня стало в то время исходной основой русской партии.
В качестве генерал-адъютанта императора он постоянно бывал во дворце, и я встречался с ним там очень часто. Он преследовал меня разными упреками и насмешками по поводу слишком сдержанного поведения России, повторяя беспрестанно, что ей надо было бы избрать новый путь. Выведенный однажды из терпения, я предложил ему обращаться со всеми своими рассуждениями не ко мне, а к канцлеру, стоявшему во главе кабинета. Этот ответ показался ему уверткой; он ответил мне, что мы с канцлером умышленно сваливаем друг на друга ответственность и отсылаем желающих получить объяснение друг к другу, чтобы избежать затруднения, в которое поставила бы нас необходимость дать определенный ответ. Разговор этот чуть было не перешел в ссору, но вмешался император и признал виновным князя Долгорукова, который с тех пор больше не заговаривал со мной о политике. После этого мои отношения с Долгоруковым окончательно порвались, но он продолжал свои интриги с еще большим ожесточением. Но все интриги его не удались, и это раздражило его еще более. Однако при Павле отношения наши были весьма хорошими. Он выказал мне большое доверие в одном своем столкновении с Винцингероде, о котором я уже упоминал и о котором еще поговорю. Это был очень честный, чопорный и очень щепетильный в вопросах чести немец. По поводу какого-то разговора с князем Долгоруковым он решил вызвать его на дуэль. Оба согласились иметь секундантом меня одного. Дуэль происходила в саду. Я зарядил оба пистолета и поставил противников таким образом, чтобы было наиболее шансов на промах с обеих сторон. Все обошлось благополучно, так как оба промахнулись, и инцидент закончился полным примирением обеих сторон. Здоровье канцлера начинало расшатываться. Он уже несколько раз был серьезно болен. Мысль отправиться к себе, в свои поместья, часто приходила ему в голову, но он предполагал воспользоваться только временным отдыхом и не имел никакого желания удалиться от дела окончательно. Помню, как-то однажды, во время болезни, я сидел у его постели; у него был сильный жар; возбужденный, в забытьи, он проговорил несколько фраз, открывших мне его настоящие мысли. «Эти молодые люди, говорил он, хотят всем управлять, но я этого не позволю, я один буду стоять во главе дел». Я решил, что ему, вероятно, внушили подозрение относительно тех, кого называли друзьями императора. А может быть, подозрения эти возникли в его уме и сами по себе. Я убежден только, что меня он никогда не подозревал и никогда не верил наговорам на меня. Он сохранял полное и чрезвычайное доверие ко мне до самой своей смерти. Меня это, действительно, удивляет, когда я вспоминаю, сколько людей, заинтересованных в том, чтобы нас поссорить, старались добиться этой цели.
Канцлер Воронцов, на которого часто клеветали, был способен на дружбу и доверие к людям, хотя редко кого дарил ими. Деликатность и благородство его поступков граничили почти с добродетелью, и хотя эти чувства и не покоились у него на строго определенных убеждениях, тем не менее верно то, что они вытекали из доброго и мягкого сердца. Всегда готовый всем услужить, он судил о других с большой снисходительностью. Никогда, даже в минуты самых откровенных разговоров, я не замечал в нем ни чувства ненависти, ни мстительных побуждений.
У императора составилось непоколебимое предубеждение против графа Воронцова, которое возрастало с каждым днем. Его немного устаревшие приемы, звук голоса, манера говорить нараспев, вплоть до привычных жестов, все в нем было антипатично Александру. Часто болея, канцлер посылал меня с докладами к императору. Александр радовался, что приходил не канцлер, а я. Несмотря на все хорошее, что я ему говорил о Воронцове, император высмеивал своего старого министра, передразнивал его и часто высказывал желание от него отделаться. Это было время наибольшего расположения ко мне со стороны императора и моего наибольшего влияния на дела.
Император одобрял только те депеши и рескрипты, которые составлялись мною. Желание канцлера удалиться на отдых не встретило поэтому никакого препятствия со стороны императора, который, наоборот, всеми способами поддерживал его в этом намерении.
Тем временем отношения между Россией и Францией начали портиться. В Париж был послан граф Морков. В глазах русских это был человек чрезвычайно искусный, прототип и, в некотором роде, последнее живое воспоминание дипломатии старых екатерининских времен. Подвергшийся опале в царствование Павла, он был сослан в Подолию, в одно из тех имений, которые были конфискованы у моего отца. По воцарении Александра он примчался в Петербург. Приезд его напугал министра иностранных дел графа Панина. Панин понял, какую опасность представит для него пребывание близ двора такого умного человека, как граф Морков, на которого с минуты на минуту мог пасть выбор и расположение императора.
Он задумал удалить Моркова. В тот момент было чрезвычайно важно возобновить добрые отношения с Францией. Ввиду этого послом к первому консулу надо было назначить человека, способного контролировать его политику, сдерживать ее и уметь поддерживать достоинство России. Эту важную миссию возложили на графа Моркова, который с радостью взял ее на себя. Он догадывался, что внушает к себе мало симпатии со стороны Александра и не найдет в Петербурге удовлетворения своему честолюбию. Притом ему было очень приятно вновь увидеть Париж после революции, играть там видную роль перед Бонапартом и другими новыми знаменитостями.
Граф Морков не всегда оправдывал свою репутацию искусного дипломата. Его легкомыслие было причиной ужасного недоразумения, из-за которого расстроилось бракосочетание шведского короля со старшей великой книжной, что ускорило смерть Екатерины. Несмотря на свое отвращение к первому консулу и его министрам, граф Морков не сумел ничем помешать расчленению Германии, совершенному ради вознаграждения князей, потерявших часть своих земельных владений, и для удовлетворения жадности Пруссии. Дело это было представлено на усмотрение императора Александра в совершенно законченном виде, когда уже было слишком поздно и невозможно что-либо изменить. Моркову надлежало предупредить его и не допускать до этого. Россия должна была спешить выступить со своими условиями относительно качества и количества этих земель до тех пор, пока все статьи договора и размер земельных вознаграждений не были еще окончательно установлены Францией, устроившей настоящий торг на эти земли. Несомненно, трудно было бы достичь хорошего результата, но все же необходимо было употребить хотя какие-нибудь усилия для его достижения. Граф Морков ничего подобного не предпринял. Он не обеспечил для русского кабинета достаточно времени для того, чтобы дать ему возможность высказать свое мнение и настоять на его выполнении; благодаря этому Россия была вынуждена присоединиться к этой сделке, как ребенок, которого могут заставить делать, что угодно.
Граф Морков, давнее создание Зубовых, стал на сторону Зубовых в их ссоре с Безбородко, что погубило его в глазах Павла. Нужно ли добавлять, что он был врагом Польши и что вместе с Зубовым он высказался за ее разрушение, так как все его воззрения и чувства были в соответствии с этим фактом. Он был воплощением духа государства и государственной дипломатии, несправедливой и безжалостной.
Морков был расточителен и очень неприятен в денежных делах. Он любил подарки, но принимал их лишь в тех случаях, когда был уверен, что это не заденет его гордости.
Нужно признаться, что назначение графа Моркова не могло способствовать прочному скреплению согласия между двумя правительствами. В этом отношении он составлял полную противоположность с добрым и тихим генералом Гедувилем. Его лицо, изрытое оспой, постоянно выражало иронию и презрение. Круглые глаза и рот, с опущенными углами, напоминали тигра. Он усвоил себе речь и важные манеры старого версальского двора, прибавив к этому еще большую дозу высокомерия. В его обращении было мало вежливости и ни следа учтивости. Он прекрасно говорил по-французски, но его слова были большей частью едки, резки и неприятны; в них никогда не проскальзывало и тени чувства. Этот-то перл русской дипломатии был отправлен во Францию, в знак выражения желания России остаться с Бонапартом в дружбе. Вначале консул принял Моркова с большой предупредительностью и остался доволен его действиями при переговорах о земельных вознаграждениях и тем, что он допустил Францию осуществить раздел Германии. Тем не менее через некоторое время презрительная манера обращения и сарказмы, которые охотно позволял себе граф Морков в салонах, вызвали к нему со стороны первого консула сначала холодность, а затем привели и к настоящим между ними столкновениям. Одно из них было настолько резко, что русский посол не мог сомневаться в том, к чему оно клонилось.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.