Глава 12 Бурская война
Глава 12
Бурская война
С НАЧАЛА 1899-го КОНАН ДОЙЛ НАБЛЮДАЛ за событиями в Южной Африке с возрастающей тревогой и, когда в октябре была объявлена война, подобно большинству своих соотечественников нисколько не сомневался, что правда на стороне Великобритании. Суд истории был, однако, далеко не столь однозначным.
Первыми европейцами, устремившимися в Южную Африку, были выходцы из Нидерландов. Вслед за ними пришли переселенцы из Дании, Германии и французские гугеноты. Они обосновались на южной оконечности Черного континента и занялись фермерством. Слово boer — бур — по-голландски, собственно, и означает “крестьянин”.
В то время путь в Индию проходил вокруг Африки. Британия, присоединив индийские земли к своей короне, нуждалась в опорном пункте на африканском побережье. В 1795-м британцы захватили принадлежавшую голландцам Капскую колонию. Установленные ими порядки нисколько не радовали буров, и они стали переселяться в глубь Африки, за реку Вааль. В 1836 году 10 000 буров отправились на север страны. Исход буров был назван Великим переселением. За рекой Вааль они создали Южно-Африканскую Республику, более известную как Республика Трансвааль, и Оранжевое свободное государство (Оранжевую республику), в надежде избавиться от британских имперских посягательств. Но в 1877 году Британия попыталась присоединить Трансвааль к своим колониальным владениям, и в результате разразилась первая Англо-бурская война 1880–1881 годов. Закончилась она унизительным поражением англичан, и 23 марта 1881 года премьер-министр Уильям Гладстон подписал договор о перемирии, а позднее Британия признала самостоятельность Трансвааля.
Шесть лет спустя в Трансваале нашли богатейшие золотоносные месторождения, даже более ценные, чем тамошние алмазные копи (обнаруженные в 1867-м). Пауль Крюгер, президент ЮАР, предрек большие несчастья, которые повлечет это открытие: “Вместо того чтобы радоваться, вам следовало бы рыдать, потому что это золото заставит нас умыться кровью”.
Тысячи иностранцев, в основном англичане, хлынули через границу из Капской колонии, охваченные золотой лихорадкой. Йоханнесбург возник буквально за одну ночь — городишко золотоискателей, со временем превратившийся в самый крупный город ЮАР. В итоге золотодобыча, промышленность и торговля сосредоточились в руках иностранцев, а местные жители по-прежнему занимались фермерством.
Пришельцев обложили огромными налогами, но не предоставили им избирательных прав. Великобритания заявляла, что главная ее цель — борьба за права ее граждан в Трансваале, но на самом деле самих ее граждан куда больше интересовало золото, чем политика, а Британию — распространение имперского влияния, чем защита каких-то прав каких-то старателей, которых современники описывали как бездельников, пьяниц и интриганов, способных развратить даже ангела.
В сентябре 1899 года министр по делам колоний Чемберлен направил Трансваалю ультиматум с требованием предоставить британским поселенцам все гражданские права, на что немедленно последовал ответный ультиматум от Пауля Крюгера — отвести все британские войска от трансваальской границы в сорок восемь часов. Лондон, разумеется, и не думал рассматривать это требование. Назначенный срок истек, ответа не последовало, и 12 октября буры объявили войну.
Спустя неделю после начала военных действий Чемберлен объяснял нации: “Прежде всего, если мы хотим подтвердить свой статус великой державы в Южной Африке, нам следует показать: мы готовы и сумеем защитить британских подданных везде, где они страдают от притеснений и несправедливости… Кроме того, в интересах империи Великобритания должна оставаться преобладающей силой в Южной Африке”. С этим страстный патриот Конан Дойл был полностью согласен. Великобритания пребывала в расцвете славы и могущества, англичане были истово преданы своей родине и уверены в ее превосходстве и праве диктовать свою волю другим государствам по всему миру.
Первые неудачи в Южной Африке нисколько не поколебали решимость королевы Виктории, а ее подданные безоговорочно поддерживали свою королеву. Любого, кто критиковал действия Британии, поднимали на смех или клеймили позором как сторонника буров. В Лондоне не предполагали, что война затянется надолго. Некоторые газеты окрестили ее “войной на чашку чая”. А на деле оказалось, что это самая долгая (почти трехлетняя), самая дорогостоящая (более 200 миллионов фунтов) и самая кровопролитная война столетия (погибли по меньшей мере 22 000 англичан, 25 000 буров и 12 000 африканцев).
Британское военное командование, не ожидавшее серьезного сопротивления от кучки фермеров, сильно недооценило противника. Буры, которых Дойл потом назовет “одним из самых суровых, мужественных и несокрушимых народов, когда-либо живших на свете”, сражались на родной земле, были хорошо подготовлены, быстро и слаженно маневрировали, с успехом применяли новые средства защиты и были вооружены новейшими немецкими винтовками Маузера.
Британцы, напротив, не имели опыта войны в вельдах[24], сражались по навязанной бурами стратегии, тактика их боя мало изменилась со времени битвы при Ватерлоо, а кавалерия все еще была вооружена саблями и копьями.
За одну лишь неделю в середине декабря, прозванную потом “черной”, британцы потерпели несколько серьезных поражений у Стромберга, Магерсфонтейна и Колензо. Наступая тесным строем во всех трех битвах, так же как делали это еще в наполеоновские времена, они имели мало шансов уцелеть под плотным огнем противника.
В ЮАР было послано подкрепление под командованием фельдмаршала лорда Робертса и объявлен набор волонтеров, активно поддержанный Конан Дойлом в письме в “Таймс”: “Со всех сторон раздаются призывы отправить побольше колониальных войск на поля сражений. Но можем ли мы с чистой совестью позволить соотечественникам из колоний закрыть брешь, если никто из наших граждан не идет на фронт? В Великобритании немало мужчин, умеющих стрелять и ездить верхом. Полагаю, что следует, по крайней мере, составить списки добровольцев, отдавая предпочтение тем, у кого есть верховая лошадь. Тысячи мужчин охотятся верхом на лис и стреляют фазанов, и они с радостью послужат своей стране, если дать им такую возможность. Эта война уже показала нам: солдат — это смелый человек с хорошей винтовкой”. Сам Конан Дойл был готов записаться в добровольцы. Еще в ноябре он твердо решил, что должен принять участие в войне. Это привело в ужас его мать, и 22 ноября она написала ему: “Мой дорогой и очень непослушный мальчик. Как же ты можешь — что все это значит? Да ведь твоя высокая мощная фигура — сама по себе отличная мишень, и разве твоя жизнь не ценна для страны, не говоря уже о доме? Твой долг перед всеми нами — беречь себя как великое сокровище, а тебя лихорадит, у тебя взыграла кровь предков — Перси, Пэков, Дойлов и Конанов, и все они подталкивают тебя к тому, что кажется благородным, а по сути является настоящим преступлением, огромной глупостью. Бога ради, послушай меня… несмотря на твой возраст, я отвечаю перед Господом за тебя. Он говорит моими устами. Сколько бы ни было у тебя родственников, но мать одна. Не езди туда, Артур, это мое первое и последнее слово. Если все эти политики и журналисты так легко позволили развязать войну, так пусть сами и отправляются на фронт: впредь будут осторожнее. Они втравили страну в ужасную войну, и ты не станешь ее жертвой, сколько это зависит от меня. Шлю вам всем свою нежную любовь, о мой непослушный дорогой мальчик. Всегда твоя М.”
Чтобы подчеркнуть свою решимость разубедить его, Мэри написала красными чернилами сверху письма “От родоначальницы”. Ей было шестьдесят два, но она была по-прежнему своенравна и отлично излагала свои мысли. С ее точки зрения, война шла за золото и была спровоцирована жадностью, и ей вовсе не хотелось, чтобы сын отдал жизнь за такое постыдное дело. В тот же день она отправила ему второе письмо, где вновь предупреждала: “поехать туда — верная смерть…”
Но Конан Дойла, ничуть не менее упрямого и своенравного, чем мать, ее доводы не вразумили. Он объяснил ей, что после обращения в “Таймс” считает “делом чести” стать одним из первых волонтеров, и, какова бы ни была его ценность как солдата, он уверен, что сумеет хотя бы послужить “образцом для подражания”. “Как мне кажется, я имею сильнейшее влияние на молодых, в первую очередь спортивных мужественных юношей более, чем кто-либо в Англии. (Еще Киплинг.) А потому я должен показать им пример… Насчет причин конфликта: после того как они захватили Наталь[25], это уже не важно. Но совершенно очевидно, что они готовились годами, а мы нет… У меня были серьезные сомнения до того, как началась война, но с тех пор я удостоверился, что это справедливое дело и оно стоит известных жертв”.
Не вполне понятно, почему он решил, что имеет такое уж влияние на молодежь Британии, никаких подтверждений этому нет, а равно и попыток оказывать его Дойл никогда не делал. Он не стал бы попусту хвастаться, однако, видимо, решил, что такие аргументы смогут убедить его мать.
По правде говоря, Дойлом двигал не только патриотический долг, его привлекала возможность взглянуть на войну глазами очевидца и достоверно написать о ней. Он уже собрал внушительную стопку газетных вырезок и пообщался с офицерами, участвовавшими в первых сражениях. Болезнь Туи вынудила его покинуть Египет до того, как он смог в качестве военного корреспондента увидеть войну воочию. (Он знал, что Китченер одержал замечательную победу в сражении при Омдурмане в сентябре 1898-го, и горько сожалел, что его там не было.) И вот наконец ему представился шанс поучаствовать в войне на стороне добра и справедливости, за честь Британской империи, увидеть то, о чем он уже столько писал, — схватку на поле боя.
После “черной недели” он отправил прошения в военное министерство, а затем в добровольческую часть в Южной Африке и в Мидлсекскую кавалерийскую часть, где у него были приятели. Но в его годы и при отсутствии нужных навыков он мало подходил для службы. На вопрос о том, каков его военный опыт, он ответил, что “прежде вел жизнь, полную опасностей” и “был свидетелем военных действий в Судане”. Дойл честно признавался, что “считать это реальным опытом можно с большой натяжкой”, но утверждал, что джентльмену позволительно солгать в двух случаях — “чтобы защитить женщину и сразиться за правое дело”.
Его внесли в список кандидатов, но надежда была очень мала. Однако он вскоре получил предложение от Джона Лэнгмана, богатого филантропа, которого неплохо знал — с его сыном Арчи они сдружились в Давосе. Лэнгман на свои средства организовал госпиталь на сто коек и намеревался отправить его в Южную Африку. Заведовать госпиталем должен был его сын, а Дойлу предложили стать его помощником. Он ухватился за эту возможность. “Думаю, я нашел способ последовать своему долгу и вашим пожеланиям, — писал он матери, — и более не стану предлагать себя в качестве солдата, если в том не возникнет крайней необходимости, а сейчас ее явно нет. Моя драгоценная шкура будет в относительной безопасности, и при этом я послужу своей стране. Мне очень нужна полная смена обстановки, и это прекрасный шанс”.
Неделю Дойл провел, помогая подобрать необходимый персонал для госпиталя — хирургов, медбратьев, сиделок и подсобных рабочих. Он только сожалел, что не смог отговорить Лэнгмана взять доктора Роберта О’Каллахана на должность главного хирурга. Дойлу он не нравился, в первую очередь тем, что “был гинекологом, то есть представителем той области медицины, нужды в которой в данной момент было мало”.
Вообще говоря, О’Каллахан был очень уважаемым хирургом с Харли-стрит и специализировался на болезнях брюшной полости, что, конечно, отчасти соотносится с беременностью, а стало быть, и гинекологией. Гораздо больше Дойлу были по душе два “просто замечательных молодых хирурга”, Чарльз Гиббс и Г.Дж. Шарлиб. Хотя Лэнгман и обязался платить за содержание госпиталя на протяжении полугода, военное министерство все же настояло, что руководить им должен кадровый военный, и командировало майора Мориса Друри, презабавного ирландца со вздорным характером, заявлявшего, что главная мечта его жизни — уйти со службы и “жениться на богатой вдове со слабыми легкими”.
Мэри Дойл по-прежнему намеревалась расстроить планы своего сына и пригрозила, что свяжется с Лэнгманом, чтобы тот его уволил. “Маменька, будьте доброй и хорошей, ни о чем к Лэнгманам не пишите, — умоляет он ее в ответ и называет еще одну причину, по которой так хочет уехать в ЮАР. — Я знаю, что делаю и зачем, и в моих поступках есть своя логика. Сейчас для меня ничего лучшего и быть не может. Я провел последние шесть лет в комнате больной, и — ох, как же я от этого устал! Бедняжка Туи! Это измотало меня больше, чем ее, — а она и не подозревает об этом, чему я искренне рад… Пусть в мае 1900 года нам всем, включая и Англию, улыбнется удача!”
Дожидаясь отправки в Южную Африку, Конан Дойл проводил время, пытаясь разработать технику стрельбы из винтовки по снайперам, притаившимся в скалах. В частности, он придумал так называемый навесной огонь — стрельба не прямой наводкой, а в воздух, когда пули настигают врага сверху. Он решил, что можно “превратить винтовку в портативную гаубицу”, и опробовал свою идею на пруду во Френшеме. Стоя в камышах на берегу, он выстрелил в воздух. Падая, пуля пролетела рядом с его головой и упала в двух шагах. Дойл выстрелил еще раз, под другим углом, и стрелял до тех пор, пока не явился очень сердитый мужчина, по виду художник. Он спросил, интересно ли мистеру, куда он отправляет свои пули. Дойл ответил, что ему это чрезвычайно интересно. “Так знайте, что все они падают вокруг меня!”
На этом эксперимент завершился, но Дойл был убежден, что сделал “эпохальное открытие”, о котором следует знать военному министерству. Оттуда пришел очень холодный ответ: “В отношении вашего письма, касательно применения винтовок для стрельбы под большим углом, я уполномочен сообщить вам от имени министра, что вас не будут беспокоить по этому поводу”. Непоколебимый, как всегда, Дойл счел это обычной бюрократической недальновидностью и написал в “Таймс”: “Неудивительно, что новейшие изобретения мы видим в руках врагов, а не в наших собственных, если те, кто пытается усовершенствовать наше оружие, встречают такую же поддержку, что и я”.
Прежде чем отбыть на фронт, в феврале 1900 года госпиталь был проинспектирован престарелым герцогом Кембриджским, который выразил величайшее неудовольствие — у пуговиц на мундире Конан Дойла не было эмблемы полка. Там вообще не было никакой эмблемы! Несмотря на это, 28 февраля их подразделение отплыло в Южную Африку из Тилбери на зафрахтованном судне “Ориентал”. Джин Лекки уставила всю каюту Дойла цветами, но сама не поднялась на борт попрощаться, а предпочла смешаться с провожающей толпой на берегу.
Сначала “Ориентал” зашел в Квинстаун в Ирландии, чтобы взять на борт 3-й милиционный батальон и королевских шотландских стрелков, а затем взял курс на юг. Во время запланированной стоянки в Кабо-Верде доктора Дойла пригласили сыграть в крикет в команде, где капитаном был лорд Генри Скотт. Они разгромила команду Атлантической телеграфной станции, которая гордилась тем, что до того побеждала во всех матчах с пассажирами проходящих судов.
В Кейптаун “Ориентал” прибыл 22 марта, провел там четыре дня и затем направился в Ист-Лондон, где шотландские стрелки и врачи из госпиталя Лэнгмана сошли на берег.
Дойлу еще в Лондоне были даны средства на “благотворительные цели”, и первое, что он сделал, — это отправился в лагерь для военнопленных буров. Уже в поезде на Блумфонтейн — столицу Оранжевой республики, захваченную 15 марта, он ясно ощутил лихорадочное оживление, какое вызывает война. “Никогда не забуду наши ночные перегоны — огромный поезд несется сквозь тьму, вдоль дороги горят костры, неясные темные силуэты в бликах пламени, крики “Кто такие?” и рев голосов в ответ на гордое “Полк Камерон” — шотландцы из этой части ехали с нами. Удивительна атмосфера войны. Когда на земле воцарится всеобщий мир, человечество много выиграет, но оно утеряет это возбуждающее, захватывающее ощущение”.
В Блумфонтейне он наблюдал за тем, как бригада под командованием Горация Смита-Дорриена вошла в город, и написал ура-патриотический отчет во “Френд”, газету, созданную корреспондентами в Южной Африке. Из текста ясно, что автора переполняет мальчишеское ликование. “Если бы они могли так пройти по Пикадилли и вниз по Стрэнду, Лондон, наверное, сошел бы с ума. Я спрыгнул с платформы, которую мы разгружали, и смотрел на них — потрепанных, заросших щетиной, с жесткими суровыми лицами. Усталая пехота шла, поднимая клубы пыли. Вот солдаты Хайлендского полка, в фартуках наподобие тех, что носят рабочие, с худыми, дочерна загоревшими за несколько месяцев в вельде лицами. Их полк носит прославленное имя. “Добрый старый Гордон!” — крикнул я, когда они проходили мимо. “Как дела, приятель?” — откликнулся сержант, мельком глянув на грязного энтузиаста в нижней рубахе. Его солдаты расправили плечи и зашагали бодрей… Замечательные парни есть среди них! Например, тот, что поприветствовал меня: в прошлую нашу встречу мы вместе заработали семьдесят ранов в крикет, а теперь — снова товарищи, но уже в совсем иной игре”.
Но радостное воодушевление Дойла, однако, продлилось недолго. Вскоре в Блумфонтейне вспыхнула эпидемия брюшного тифа, унесшая пять тысяч жизней и превратившая город в сущий ад. Британцы не озаботились охраной насосной станции в двадцати трех милях от города, и буры захватили ее, лишив жителей воды. Солдаты, изнывающие от жажды, стали брать воду из реки Моддер, зараженную разложившимися трупами лошадей и нечистотами из лагеря буров, который был выше по течению. Подразделение Дойла немедля развернуло госпиталь на поле блумфонтейнского крикетного клуба. Дойл пишет, что около месяца они жили среди смерти — “в ее самом отвратительном, ужасающем обличье”. Госпиталь был рассчитан на сто человек, а пациентов оказалось вдвое больше, для всех коек не хватало, так что больные и умирающие лежали просто на полу. Уборную устроили в отнюдь не подходящем месте — на сцене, оставшейся после недавнего любительского спектакля, — и мало кто из больных был в силах взобраться туда по нужде. “Четыре недели в комфортных условиях — срок небольшой, — писал Дойл, — но это очень много в ситуации, подобной нашей. Ужасное зрелище — крики и вонь, а надо всем этим рои мух, норовящих сесть на еду, забраться в рот, и каждая — источник заразы… Наш госпиталь был не хуже, чем другие, а госпиталей в городе было много, и обстановка в целом была очень тяжелая”.
Мертвых хоронили, завернув в коричневые одеяла, “в неглубоких могилах, по шестьдесят человек в день”. Над городом стоял тошнотворный запах. Как-то раз Дойл решил прокатиться верхом, чтобы слегка развеяться. Он отъехал от Блумфонтейна миль на шесть, но тут ветер переменился и задул в его сторону. Привычное зловоние почти тут же ударило ему в нос.
Мортимер Менпес, военный корреспондент и художник, сотрудничавший с журналом “Блэк энд уайт”, специально прибыл в госпиталь Лэнгмана, чтобы запечатлеть Конан Дойла за работой. Дойл встретил его с закатанными рукавами, усталый, занятый делом по горло, но было видно, что он отлично справляется. Человек в запятнанном кровью халате, донельзя утомленный, мало походил на знаменитого автора Шерлока Холмса. Это был просто врач, честно и рьяно исполняющий свою работу. “Я не видел никого, кто бы так всецело отдавался делу — душой и телом”. Менпес спросил, намерен ли Дойл написать книгу о здешних впечатлениях, на что немедленно получил ответ: я слишком занят сейчас, чтобы думать о литературе. В подтверждение своих слов доктор распахнул дверь в павильон. “То, что я увидел, не поддается описанию, — вспоминал Менпес. — Сравнить это возможно лишь со скотобойней. Ничего даже близко похожего мне в этой жизни видеть не приходилось. Больных столько, что невозможно позаботиться обо всех. Некоторые были в таком ужасном состоянии, что слова бессильны описать их муки. И посреди этого кошмара две-три сестры милосердия в темных рясах молча и быстро исполняли свою работу, которая и взрослому мужчине была бы тяжела: они ухаживали за солдатами, как за малыми детьми, меняли белье, делали им перевязки и еще тысячи мелких дел — все это спокойно, с полным самообладанием, без суеты и тени раздражения. “Поразительные женщины!” — невольно воскликнул я. Доктор Дойл улыбнулся. “Они ангелы”, — просто сказал он”.
С тех пор как Конан Дойл оставил практическую медицину, прошло немало лет, но ни врачебное искусство, ни выдержка ему не изменили. Он исполнял свой долг решительно и непреклонно, ни на что не жалуясь, пытаясь быть максимально полезен в таких условиях, которых он и вообразить не мог, несмотря на фантазию писателя.
А вот доктор О’Каллахан счел, что с него довольно, и решил вернуться в Лондон. Кутила и повеса майор Друри искал утешения в бутылке, зато двое молодых хирургов работали изо всех сил, и им помогали две медсестры, прибывшие в помощь от Красного Креста. 20 апреля Дойл выкроил время, чтобы написать матери. Избегая подробностей, он лишь сообщал ей, что воздух и окружающие “изрядно воняют”. Однако, писал он, “я в хорошей форме, здоров и уверен, что у меня хватит сил противостоять заразе”. Пожаловался он только на О’Каллахана и Друри: “Один не думает ни о чем, кроме себя самого, а другой — ни о чем, кроме виски”. И добавлял, что будет очень рад, “когда жирный О’Каллахан наконец уберется отсюда”.
Впрочем, Мэри наверняка имела представление о том, что творилось, поскольку член парламента от Либерал-юнионистской партии Уильям Бурдет-Коутс, командированный в ЮАР газетой “Таймс”, прислал оттуда ряд едких, разоблачительных сообщений, которые потрясли нацию и привели к тому, что была создана правительственная комиссия — расследовать, как содержатся больные и раненые.
По оценкам Конан Дойла, в первый месяц эпидемии заболели около 12 000 солдат. Он отмечал, что брюшной тиф — болезнь долгая и изнурительная, требующая очень тщательного ухода и мер предосторожности, чтобы избежать распространения эпидемии. В итоге на городском кладбище появились тысячи свежих могил. Среди персонала госпиталя Лэнгмана тоже были заболевшие, несмотря на прививки. Из шести сиделок три заболели, а одна скончалась. Умер и один из восемнадцати санитаров, а восемь других заразились, как и двое из пяти ассистентов. Дойл всячески превозносил коллег: “Никто не служил своей стране так преданно и честно, как офицеры и солдаты медицинской службы, равно нельзя забыть и о том, с каким мужеством и бескорыстием сестры милосердия исполняли свой долг, являя поразительный пример самоотверженности…”
Дела поправились после того, как спустя два с небольшим месяца британцы захватили насосную станцию. Дойл, Арчи Лэнгман и два журналиста отправились вместе с отрядом, который должен был отбить ее у буров. Ночь перед боем он провел под фургоном и “замерз как никогда в жизни”. Но на рассвете буры ушли, и станцию заняли без боя. Чистая вода помогла справиться с тифом за несколько недель, а Конан Дойл умудрился организовать в это время серию футбольных матчей между госпиталями для “поднятия духа”.
И новости с фронта стали повеселее. 18 мая после двухсот семнадцати дней осады был взят Мафекинг, что вызвало бурное ликование на улицах Лондона, а 5 июня пала столица Трансвааля Претория. Когда войска фельдмаршала Робертса начали наступление на Преторию, Конан Дойл, в надежде увидеть военные действия и собрать материал для книги, раздобыл разрешение провести неделю на фронте. С Арчи Лэнгманом они отправились верхом и вскоре присоединились к пехоте, сопровождаемой артиллерийскими частями.
Что ж, Дойл увидел войну воочию, и вдохновляющего в ней было мало — по дороге британцы методично грабили и уничтожали фермы буров. Он подмечал все, что могло бы пригодиться для будущей работы. Скажем, такая сцена: английский солдат сидит во дворе разграбленной фермы у опрокинутого фургона, наигрывая на губной гармошке “Дом, милый дом”, а неподалеку валяются в пыли несколько фотографий. На одной жених с невестой, “чье жилище теперь превратилось в груду обломков”.
Слава Дойла была так велика, что его узнавали даже на поле боя. Увидев, как два солдата несут раненого товарища, он поскакал им навстречу. Одна пуля попала солдату в руку, другая в живот, но обе раны были неглубокими, и Дойл заверил его, что опасности для жизни нет. На секунду раненый открыл глаза и произнес: “Читал ваши книги”. После этого его унесли. В другой раз, уже в госпитале, пациент спросил Дойла, какой его любимый рассказ о Шерлоке Холмсе. То ли автор растерялся, то ли просто смертельно устал, но ответил: “Тот, про змею”.
Дойл не скрывал, что, несмотря на опасность, на войне ему нравится: “Я счастлив, потому что всегда мечтал получить настоящее боевое крещение, и теперь прошел его сполна. Сколько я могу судить о своих ощущениях, никакой нервозности я не испытывал — во всяком случае куда меньше, чем ожидал, — а моя голова была постоянно чем-то занята. Например, меня однажды так огорчила потеря ранца, что, пока я искал его, суетясь на передовой, совсем забыл про артобстрел”.
Позднее впечатления о событиях на фронте, полные живых подробностей, он включил в автобиографию, из-за чего его упрекали, что он прославляет войну. Но намерение Дойла было иное: прославить он хотел мужество солдата, что вообще характерно для его произведений, не скрывая при этом мрачной стороны дела.
Вернувшись в госпиталь, Дойл заболел лихорадкой, возможно даже, это был тиф в слабой форме, но продолжал работать, а много лет спустя жаловался, что в его организме по-прежнему сидит какая-то “коварная” болезнь. Во время футбольного матча Дойл сильно ушиб ребра и заметил: “Я уже слишком стар для такого обращения, а ведь в молодости оно меня просто позабавило бы”. На этом его большой футбол закончился, и если он потом играл, то очень редко.
В предисловии к “Англо-бурской войне” Конан Дойл объясняет, что большую часть книги “писал в госпитальной палатке в перерывах между дежурствами, во время эпидемии в Блумфонтейне”, и что его единственным источником информации были выздоравливающие офицеры и другие пациенты. Это некоторая натяжка — в разгар эпидемии у него не было времени, чтобы писать, а беседовать с офицерами он мог, лишь когда зараза отступила.
Едва положение улучшилось, Дойл написал развернутый очерк для “Бритиш медикал джорнал”, где подробно описал эпидемию брюшного тифа. Он утверждал, что, будь проведена обязательная всеобщая вакцинация, многих удалось бы спасти, и превозносил героизм и преданность, с которыми отдавались делу санитары и сестры, а также мужество солдат.
Когда в город прибыла новая бригада врачей, Дойл решил, что его обязанности исчерпаны, но сначала он хотел съездить в Преторию, чтобы пообщаться с высшими офицерами штаба, в первую очередь с главнокомандующим Робертсом. 23 июня он писал матери из Блумфонтейна: “Я выезжаю в Преторию… Теперь, когда буры уже сдаются, я не думаю, что впереди у нас много работы, и моя главная задача сейчас — написать историю войны, чтобы объяснить, по крайней мере хоть некоторым из тех, кто в этом сомневается, насколько справедлива была позиция моей страны. Мой долг, я полагаю, теперь призывает меня в Лондон…”
Поездка была напряженная, все время под угрозой нападения разрозненных бурских отрядов. Поезд беспрерывно останавливался посреди степи, то на пять минут, то на пять часов, и невозможно было предсказать, когда он вновь тронется. Они съехались с поездом, шедшим из столицы: все его окна были разбиты, говорили, что он подвергся атаке буров из засады и двадцать человек были ранены.
В Роодевале, где за несколько дней до того бурский генерал Пит Де Вет вырезал всю милицию и захватил огромные запасы амуниции, провизии и почту, дорога была разрушена.
Поезд остановился надолго, и пассажиры смогли выйти. Все вокруг было усеяно гильзами от снарядов и обрывками писем: Де Вет приказал сжечь почтовые мешки — “один из самых его неблагородных поступков”, по мнению Дойла. Сотни обгорелых клочков валялись на земле. Дойл сумел прочитать конец одного письма, нацарапанного полуграмотной женской рукой. После многочисленных поцелуев стояло: “Надеюсь, вы уже убили всех этих буров”.
Сразу по приезде в Преторию Дойл отправил матери письмо: “Путешествие вышло хоть куда… Очень впечатляющие картины всю дорогу — сожженные телеграфные отделения, вокзалы разрушены, кучи пепла, и повсюду пикеты и патрули. Здесь, в городе, весьма приятно, я живу в удобном отеле. Много буров, я спорил о жизни с некоторыми из них. Они неплохие парни, но легко поддаются влиянию и крайне невежественны…”
Двадцать седьмого июня Дойл беседовал с лордом Робертсом (“вежливый и внимательный… взгляд добрый, умный, но глаза слезятся от старости”), а оставшееся время в столице провел, собирая свидетельства очевидцев военной кампании. Он побывал в лагере для военнопленных буров, где за несколько недель до того содержались английские солдаты, коротавшие время тем, что пытались ложками прорыть подземный ход. В качестве сувениров он забрал с собой бурский карабин, музыкальный инструмент, называемый “треугольник”, недовязанный носок, который вязали обломком колючей проволоки, и ножные кандалы.
Из Претории Дойл добрался до Кейптауна, где встретил сэра Альфреда Милнера, главу британского дипломатического представительства и главного военного архитектора, и п июля 1900 года отплыл домой на борту парохода “Бритон”. Большую часть времени он проводил в каюте, разбирая свои заметки, но все же путешествие оказалось “очень веселым”, в основном благодаря дружелюбным попутчикам. В столовой первого класса соседями Дойла были два корреспондента — Бертрам Флетчер Робинсон из “Дейли экспресс”, который впоследствии способствовал созданию одного из самых известных рассказов о Холмсе — “Собака Баскервилей”, и Генри Невинсон из “Дейли кроникл”. Невинсон вспоминает Дойла так: “Он был крупный, с размашистыми свободными жестами. Большие серые глаза внимательно устремлены на собеседника, с тем доверчивым дружелюбием, какое бывает у больших собак… В самом деле, и голосом, и характером он напоминал мне сенбернара или ньюфаундленда”.
Лишь одно происшествие омрачило приятную поездку. Некий французский офицер в присутствии Дойла настаивал, что англичане применяли в Африке пули дум-дум, которые разрывались в теле жертвы. Эти упреки нередко звучали в адрес обеих сражающихся сторон, и обе их опровергали. Дойл полностью доверял заявлениям британского правительства, да к тому же ему еще раньше успел надоесть этот несдержанный на язык француз, так что, недолго думая, он назвал его лжецом. Офицер развернулся и вышел, а немного погодя в каюту Дойла постучал Флетчер Робинсон. Он пришел сказать, что француз изменил свое мнение, понял, что был не прав, и просит Дойла принять его извинения. Конан Дойл резко ответил, что не принимает их, поскольку оскорблен не он лично, а вся британская армия. После чего эти двое избегали друг друга до конца поездки.
Пароход приближался к родным берегам, и Дойл задумывался над тем, что ждет его дома. В последнем письме из Претории он писал матери: “Есть лишь два обстоятельства, которые побуждают меня вернуться обратно в Англию. Одно из них — поцеловать мою дорогую маменьку”. Второго он не назвал.