Книга воспоминаний о Бабеле
Книга воспоминаний о Бабеле
Идея сделать книгу воспоминаний современников о Бабеле принадлежит Льву Яковлевичу Лившицу, литературному критику из Харькова. Это был очень симпатичный молодой человек, до самозабвения влюбленный в творчество Бабеля. Впервые он пришел ко мне в 1963 году. В ноябре 1964-го Лившиц принял участие в конференции «Литературная Одесса 20-х годов», выступил на ней с докладом о Бабеле, написал несколько хороших статей о нем и собирался заняться темой «Бабель и кино». Нравился без исключения всем, с кем я его знакомила, и совершенно неожиданно умер от разрыва сердца совсем молодым. Это была большая потеря не только для всех его родных и знакомых, но и для литературы. Вместе с ним мы успели составить только предварительный список тех, кто мог бы написать воспоминания о Бабеле, и мне пришлось продолжить эту работу. Я обращалась с просьбой к его друзьям и знакомым, часть воспоминаний уже была опубликована в журналах, многое мне помогли собрать Г. Н. Мунблит и его жена, Н. Н. Юргенева. Она и стала вместе со мной составителем сборника.
Собирать воспоминания современников о Бабеле я начала сразу после его реабилитации, но мне даже в голову не приходило включать себя в число авторов. Кроме пояснительных записок к моим, а иногда и чужим инженерным проектам да писем к родным и знакомым, я ничего в своей жизни не писала. Членам Комиссии по литературному наследию Бабеля тоже не приходило в голову предложить мне написать воспоминания. Что может написать инженер, не имеющий никакого литературного образования?
Но когда я перечитала все, что удалось собрать о Бабеле, я увидела, что о нем как о человеке сказано очень мало. Многие встречались с Бабелем всего по нескольку раз, другие обращали внимание больше на его творчество. И только тогда я решила, что должна написать, как он работал, как собирал материал, с кем дружил и каким был человеком.
Времени у меня оставалось мало, был уже подписан договор с издательством «Советский писатель» на издание книги «Воспоминания современников». Тогда я снова купила путевку в Малеевку и начала писать. Я пробовала работать целый день, но тогда переставала спать вообще. Я изменила режим и садилась за письменный стол только по утрам и днем. Была осень, перед моим окном стоял дуб с красно-коричневой, еще не опавшей листвой. Вечерами я читала какую-нибудь легкую книгу и иногда смотрела кинофильм, тогда хорошо спала.
Я так боялась чистого листа бумаги, а оказалось, что как только напишется первая фраза, остальные текут как бы сами собой. Писала, о чем помнилось, не соблюдая никакой хронологии и последовательности. Закончила воспоминания уже в Москве, и передо мной встал вопрос, как их скомпоновать. Когда все напечатала и перечитала, начала работать с ножницами и клеем. Хронологической записи не получалось, и я решила располагать написанное по людям, начиная с их знакомства с Бабелем до их уничтожения Сталиным.
Закончила воспоминания сценой ареста Бабеля, свидетельницей которого была. Предполагалось, что издательство только мне разрешит написать об аресте, остальные авторы не должны были об этом упоминать. Иногда я думаю о том, почему так хорошо запомнила многое из рассказанного мне Бабелем, его выражения и словечки. Помимо хорошей памяти, есть и еще одна причина. Я много думала о Бабеле, вспоминала наши поездки, разговоры, особенно, когда не была занята работой. В течение многих лет, в его отсутствие, я вспоминала и переживала все связанное с ним, как бы повторяя в уме эти события. И сейчас, когда прошло уже семьдесят лет без него, у меня перед глазами явно встает его образ и все, что к нему относится. И так будет до конца моих дней.
Окончив и смонтировав воспоминания, я попросила членов Комиссии, Георгия Николаевича Мунблита и Льва Исаевича Славина, меня выслушать. Мунблит, должно быть абсолютно не веря в мои способности, сказал, что согласен слушать двадцать минут и не более. Я с этим согласилась и начала читать. Когда прошло двадцать минут, я остановилась, но мне сказали: «Читайте дальше». Я пробовала остановиться еще через двадцать минут, и снова услышала: «Читайте дальше». Дочитав до ареста Бабеля, я остановилась и сказала, что об этом читать не могу. Тогда Славин сказал, что возьмет рукопись домой, а наутро позвонил мне со слезами в голосе и сказал: «Вы написали очень хорошие воспоминания, и они будут включены в книгу».
Больше всех меня хвалил Мунблит, который выполнял роль первого редактора и исправлял многих авторов книги, но в моих воспоминаниях он не исправил ни одного слова. Первое издание книги появилось в 1972 году. Мои мемуары вошли в сборник с большими сокращениями. В издательстве «Советский писатель» редакторы выбрасывали из них все крамольные по тем временам места, не разрешали даже упомянуть об аресте Бабеля. Воспоминания заканчивались фразой: ««Теперь не скоро вернусь в этот дом». Так сказал Бабель, уезжая в Переделкино 10 мая, а 15-го он был арестован».
Воспоминания остальных авторов тоже подвергались цензурным изъятиям, но если я для второго издания смогла в 1989 году все восстановить, другие авторы, умершие к тому времени, ничего исправить уже не могли. Для всех последующих изданий моих воспоминаний я дополняла их некоторыми штрихами к образу Бабеля, к его судьбе, а также сведениями о моей работе по изданию его произведений.
Когда я начинала писать о Бабеле, в семидесятые годы, я старалась изложить как можно больше фактов из его жизни, проходившей на моих глазах. О моем впечатлении о Бабеле как о человеке я писать не смела, считая, что это никого интересовать не может. Никаких оценок его творчества я не делала, считая, что не имею на это права.
И все же теперь, когда прошло так много лет после его чудовищного, ничем не оправданного убийства, за годы, в которые я так много думала о нем, хочу кое-что добавить к тому, что я уже написала.
Многие исследователи его творчества пытаются догадаться, у кого из писателей он что-то заимствовал, кто на него влиял, кто был его учителем. При этом доходят, по-моему, до абсурда. Один пишет, что Бабель взял все у Н. В. Гоголя, что Гоголь был его главным учителем, другие считают, что большое влияние на творчество Бабеля оказали Мопассан и Флобер. Отмечали воздействие на него Хемингуэя.
В небольшой статье Сергея Довлатова, которую я недавно прочла, говорится, что у Бабеля есть фразы, о которых можно сказать — это типичный Зощенко, о других — это же типичный Платонов, есть фразы, взятые у Булгакова. Один польский исследователь считает, что «Конармия» Бабеля написана под влиянием Данте Алигьери, особенно той части «Божественной комедии», где описан спуск в ад.
На мой взгляд, Бабель родился писателем, а не учился быть им. Его чрезвычайно обостренное чувственное восприятие было врожденным.
О проницательности Бабеля, о его способности видеть больше, чем другие, писали многие. И я была этому свидетельницей и могу привести примеры. Вот я слышу, что Бабель вышел из своей комнаты. Если у меня творится какой-то беспорядок, я хватаю брошенную на кровать или кресло вещь и прячу в первый попавшийся ящик шкафа. Бабель войдет, походит по комнате, а потом подойдет к шкафу и откроет именно тот ящик, в который я эту вещь спрятала. Он ничего не скажет, только улыбнется и уйдет.
Однажды в Кабардино-Балкарии мы сидели у Бетала за большим праздничным столом на разных его концах далеко друг от друга. Бабель был окружен журналистами и поклонниками и о чем-то оживленно с ними разговаривал. А меня в это время мой сосед схватил под столом за руку. Я попыталась освободить руку и подумала: «Хорошо, что Бабель так далеко и занят разговором и не видит этого». А после ужина он мне говорит: «Я видел, как Дятлов, журналист из газеты «Правда», схватил Вас за руку и какое сердитое у Вас было лицо».
Необычайная зоркость Бабеля проявлялась, по-моему, и в красочности его рассказов, где в многоцветной палитре создаваемого им изображения особенное место занимал красный цвет со всем разнообразием его оттенков. При этом не возникает ощущения пестроты, и все выдержано в рамках строгого художественного вкуса. Ему не нужно было специально выдумывать живописные конструкции, просто он видел мир именно таким.
Такой же обостренный был у Бабеля слух, он мог услышать тихий шепот, различить тишайшие звуки.
Обоняние его было также обостренным — он не нюхал, как все люди, а как бы впитывал в себя запахи, и не только приятные, но и отвратительные. И осязание у него было необычным. Он трогал предметы как-то особенно долго и с сосредоточенным выражением на лице и отводил руки только тогда, когда поймет про них что-то, одному ему известное. Я несколько раз наблюдала за ним, когда он трогал материю или тельце ребенка.
Видимо, от этой остроты чувств и рождались его метафоры.
С такой совершенно особой способностью к многогранному чувственному восприятию в сочетании с могучим воображением и талантом Бабель не мог быть писателем, кому-то подражающим, у кого-то обучающимся. Он был самобытен. Таких, как он, больше не было. Да и вряд ли будет!
Бабель был очень целомудренным человеком. Несмотря на то что его «Конармия» полна вольных словечек и что в молодости он писал, как говорили, эротические рассказы (хотя я их эротическими не считаю), он никогда ни в гостях, ни дома не произносил нескромных слов или ругательств. Хотя в то время, как, впрочем, и сейчас, в писательской и актерской среде в выражениях не стеснялись. Это было принято и даже модно. Бабель же никогда этого не одобрял. И если кто-нибудь из наших гостей позволял себе рассказать фривольный анекдот, Бабель морщился и мог сказать ему: «Ваши анекдоты не поднимаются выше бельэтажа человеческого тела».
И когда такую фразу скажет Бабель, человек запомнит ее надолго. Поэтому фразы Бабеля быстро распространялись среди его окружения и даже вне его.
С утра он был ежедневно побрит, одет в домашнюю куртку и брюки, не любил ходить дома в халате или пижаме, а тем более работать не вполне одетым.
Моя жизнь с Бабелем была очень счастливой. Мне нравилось в нем все, шарм его был неотразим, перед ним нельзя было устоять. В его поведении, походке, жестикуляции была какая-то элегантность. На него приятно было смотреть, его интересно было слушать, словами он меня просто завораживал, и не только меня, а всех, кто с ним общался. К Бабелю тянулись разнообразные люди, и не потому только, что он был человеком высокой культуры, великолепным рассказчиком, но и благодаря свойствам его характера. Женщины были в него влюблены и говорили: «С Бабелем хоть на край света». Бабель познакомил меня со многими мужчинами: писателями, поэтами, кинорежиссерами, актерами, наездниками, но никто из них не мог сравниться с Бабелем.
Подкупало его отношение к женщине, желание ее возвысить, как бы поставить на пьедестал. И я не думаю, что это относилось только ко мне. Его первая жена Евгения Борисовна, жившая во Франции начиная с 1926 года, так и не вышла замуж второй раз, хотя была очень красивой женщиной[54].
Мы с Бабелем жили каждый своей жизнью; в нашей квартире не было общей спальни, у каждого была своя комната. Так как я работала, режим моего дня отличался от его режима, у каждого были свои друзья, свой круг знакомых. Я могла пригласить в дом кого захочу, и Бабель никогда не делал мне замечаний, а иногда мог сказать: «Пригласите вечером такого-то, пока Вы будете поить его чаем, я на его машине съезжу по делам в издательство». Так как я очень дорожила общением с Бабелем, своих друзей и знакомых я старалась приглашать тогда, когда его не было дома.
Очень любил спрашивать: «Ну, кто Вас сегодня провожал домой?» И мог попросить: «Доведите его до объяснения в любви, мне очень интересно знать, как инженеры в любви объясняются». Он спрашивал меня о моих поклонниках, знал всех и в шутку выдавал меня за них замуж, говоря: «За этого я Вас замуж не отдам, он оближет Вас всю и обслюнявит», а про другого мог сказать: «За него я Вас, пожалуй, могу выдать замуж, Вы ему нарожаете детишек, мы их посадим на кроватку, такие хорошенькие, чистенькие».
Я могла рассказывать ему и о моих успехах или неудачах в работе, а также о том, что мне кто-то сказал комплимент или объяснился в любви, на что Бабель начинал мне объяснять, почему я нравлюсь, перечисляя все мои достоинства.
Никаких серьезных сцен ревности никогда не было, и только однажды, когда он зимой очень простуженным вернулся из Киева или Успенского и сказал мне, что я виновата в его простуде, я удивилась. «Ночью представил себе Вас в чьих-то объятиях, и это было так ужасно, что я вскочил с постели и выбежал в тамбур вагона, где стоял, пока не остыл».
Разыграть сцену ревности с массой невероятных упреков он иногда себе позволял, но при этом было много смеха и сам он в конце концов хохотал.
Но если ему казалось, что мне понравился кто-то из его знакомых, он мог войти ко мне в комнату и сказать: «Ох, Нинуша, как мне надоел этот болван». И для меня этого было достаточно. В другой раз Бабель говорит: «Зашел вчера утром к такому-то домой, он встретил меня заспанный, в голубых подштанниках». И я уже этого человека не видела иначе, как в этих подштанниках.
Наверное, пытаясь вызвать у меня ревность, Бабель однажды мне рассказал, что гулял по парку с молодой девицей, разговаривал с ней о разных московских новостях. Потом надолго замолчал, после чего добавил: «Не Вы». Это мог быть и комплимент в стиле Бабеля. Однажды Бабель мне сказал: «Я люблю Ваше лицо, потому что оно изменчиво, иногда Вы — просто красавица, а иногда уродка».
А когда кто-то из гостей в разговоре спросил Бабеля: «Вы влюблены в Антонину Николаевну?» — Бабель ответил: «Я давно уже прошел это мелководье». Так сказать мог только Бабель.
Часто он просил меня петь ему песни и городские романсы, которые пели в Сибири. Теперь я уже все их забыла, потому что без Бабеля их вообще больше не пела, но одна песня начиналась:
Когда будешь большая, отдадут тебя замуж,
Да в деревню большую, да в деревню чужую,
В той деревне дерутся, топорами секутся.
А как с вечера дождь идет,
А как с утра все дождь и дождь…
Вспоминаю слова одного романса, который я очень любила, но почему-то никогда его нигде не слышала.
Ни небо лазурное,
Ни солнышко красное,
Что ярко блестит по весне,
Не радуют молодца,
Тоскою убитого.
Ах, можно ль о ней не грустить…
Хоть слезы все выплакал
А плакать все хочется,
И хочется больше любить…
Этот романс Бабелю тоже очень нравился.
Я считаю, что была плохой женой писателя. Я не бросила своей работы, была всегда очень занята и не могла помогать Бабелю в его делах, не могла вместе с ним путешествовать по стране, часто не имела времени принимать его гостей так, как это обычно делали жены других писателей.
Наши совместные поездки в Киев или Одессу происходили только во время моих отпусков. Лишь в выходные дни я могла присутствовать на обедах или ужинах, когда Бабель приглашал друзей или знакомых. Но я и не вмешивалась в его дела, никогда не спрашивала, куда он идет; он сам мог сказать мне или не сказать. Бабель спасал меня от писательских жен, которые хотели привлечь меня для участия в каких-либо мероприятиях. При Союзе писателей функционировал женский комитет, где жены писателей вели общественную работу. Если в Доме литераторов при Бабеле ко мне обращались с подобными предложениями, а я не знала, как отказаться, то он сейчас же вмешивался: «Она — инженер, работает с утра до вечера и не может приходить на ваши заседания» — и поспешно уводил меня. И вообще не хотел, чтобы я общалась с женами писателей. Он говорил: «Вы окружены гораздо более чистой моральной атмосферой, чем наша писательская среда. Жены писателей чаще всего фальшивы, перед зеркалом делают лицо, с которым надо выходить из дома. Знают, когда надо ругать Есенина и хвалить Маяковского, а когда — наоборот. Ужасно обращаются со своими мужьями, вмешиваются в их творчество и изменяют им».
Бабель любил жизнь во всех ее проявлениях, поэтому любил и вкусно поесть. Ел очень мало, но всегда наслаждался едой. Очень любил картофельный салат с зеленым луком, постным маслом и уксусом; от салата из помидор выпивал даже сок. Любил сам поджаривать репчатый лук ломтями и ел хлеб с таким луком, как бутерброд. Мог зажарить и бифштекс, но это бывало редко, обычно в те дни, когда домашняя работница была выходная и когда уже не было Штайнера. При Штайнере у нас была венская кухня, отличавшаяся обилием теста. К жаркому из мяса подавались не овощи, а кнели — крупные клецки в подливе. Часто делался мясной пирог, но не печеный, а сваренный на пару; пирог был сделан как рулет, разрезался ломтями и поливался растопленным сливочным маслом. На десерт готовились макароны, которые посыпали молотыми грецкими орехами с сахарным песком и поливали маслом.
Когда кто-то из друзей Бабеля приглашал нас на еврейский пасхальный обед, где обычно бывали фаршированная рыба и куриный бульон с кнейдлах (клецками из мацы), Бабель говорил: «От такого обеда ожидоветь можно».
Курил Бабель немного; работая, не курил вообще, а когда приходили гости, он угощал мужчин гаванскими сигарами и закуривал сам. Сигары в деревянной коробочке с надписью «Havana» были у Бабеля всегда и лежали на отдельном столике. У кого-нибудь в гостях он закуривал и папиросу.
Пить вино и особенно водку Бабель почти не мог, но когда уж очень угощали и заставляли, то Бабель, выпив, как-то сразу становился бледным, и я понимала, что больше пить ему нельзя, и вмешивалась.
А был однажды случай, когда Бабель был по-настоящему пьяным. Как-то раз он зашел за мной на работу и повел в грузинский ресторан «Алазани» пообедать. Ресторан находился почти напротив Метропроекта, на другой стороне улицы Горького. Когда мы туда вошли, то увидели, что все столы сдвинуты и идет бурное застолье. Оказалось, что в Москву приехал Буду Мдивани, находившийся в какой-то оппозиции к Сталину, и это он устраивал пир для своих московских друзей. Бабеля тотчас узнали и утащили от меня к центру стола, где сидел Мдивани, а меня посадили в другом месте.
За столом сидели долго, а потом стали расходиться. Меня кто-то хотел куда-то увезти, но я сказала, что без Бабеля никуда не поеду. А его нигде не было. Я спросила гардеробщика, где Бабель, и просила его привести. Он появился, смертельно бледный, мы оделись и вышли. Но идти он не хотел, прислонился к стене соседнего дома и стоял. С трудом мне удалось заставить его идти, но через несколько шагов он снова прислонился к стене дома — и ни с места. И так несколько раз.
С большим трудом я довела его до гостиницы «Балчуг», где он на несколько дней снял номер, спасаясь от назойливых друзей и графоманов. Я привела его в номер, сняла пальто, и он ушел в ванную комнату и пропал; ни шума воды, вообще никаких звуков. Я начала беспокоиться, и в это время в номер постучал дежурный и сказал, что посторонним нельзя находиться в номере после двенадцати. Тогда я попросила его посмотреть, что делает Бабель в ванной комнате. Он открыл дверь, и мы увидели, что Бабель лежит на полу и обеими руками обнимает унитаз. Дежурный помог мне перенести Бабеля на кровать, я сняла с него ботинки, и он, видно ничего не соображая, заснул. Я взяла одну из подушек с кровати и, не раздеваясь, легла на узкий диванчик. Дежурному я дала какую-то сумму денег, и тогда он понял, что нельзя оставлять человека одного в таком состоянии. Утром Бабель был ужасно смущен, просил прощения и благодарил меня, что я его не оставила одного. С тех пор он никогда не пил так много, как бы его ни упрашивали.
Бабель очень увлекался людьми, но частенько быстро в них разочаровывался. Однажды он мне говорит: «Здесь гостит один мой знакомый француз. Он влюбился в нашу балерину. И чтобы они могли встретиться и поговорить, я пригласил их к обеду». Когда пришли гости, мы с Бабелем сразу же влюбились в балерину. Она была очень мила и в то же время скромна. Особенно хороши были ее синие глаза. Француз не говорил по-русски, а балерина — по-французски, и Бабель выступал в роли переводчика. И тем не менее после обеда мы удалились, чтобы дать им возможность посидеть за столом и как-то объясниться.
Но Бабеля охватило волнение: «Такая девушка! Ни за что нельзя отдавать ее французам! Самим пригодится. Я скажу ей, чтобы не выходила замуж за этого болвана». Он никак не мог успокоиться. Они приходили к нам еще несколько раз. И вдруг после их очередного визита Бабель, совершенно забыв, что говорил мне раньше, произносит: «Нет, скажу Жоржу, чтобы он на этой дуре не женился». Так произошло очередное скорое разочарование.
Бывали случаи, что Бабель знакомился с кем-нибудь и приходил в восторг от этого человека — актера, наездника, певца или еще кого-нибудь. Дружба порой заходила так далеко, что целыми днями они не расставались. Все домашние получали распоряжение: для такого-то я всегда дома. Но проходило немного времени, и отдавалось новое распоряжение: для такого-то меня никогда нет дома. Наступало отрезвление, человек ему надоедал или он в нем разочаровывался. Но это непостоянство проявлялось не ко всем без исключения. У Бабеля были привязанности и на всю жизнь.
Известно, что Бабель был великолепный рассказчик. Интересно и то, что он был рассказчиком совершенно иного типа, чем, например, Михоэлс, Утесов или Ардов. Все они были остроумны и блестяще имитировали любой говор, любую интонацию. Бабель восхищался этим их умением, но сам рассказывал иначе: ровным голосом, без нарочитого акцента, не подражая чьей-либо манере речи. Даже пересказывая слова Горького, он никогда не позволял себе окать. Только скажет, что Горький сказал это с ударением на «о», но сам произносил слова Горького без оканья. Мне кажется, Бабель боялся, что у него это выйдет смешно.
Устные рассказы Бабеля были интересны и часто очень смешны, порой за счет смешных ситуаций, которые он придумывал, порой — за счет совершенно невероятных оборотов речи. Особенностью Бабеля-рассказчика было и то, что иногда перед смешными местами рассказа он сам начинал смеяться, да так заразительно, что невозможно было не смеяться тем, кто его слушал.
В некоторых воспоминаниях пишут, что он говорил с южным акцентом, или пришепетывая, или с одесским акцентом. Все это совершенно неверно. Голос Бабеля был ясным, без малейшего изъяна, речь без всякого акцента.
Бабель потратил на меня много душевных сил. Я была провинциальной девушкой из Сибири, образованной, но не очень внимательной к людям. И с большим чувством собственного достоинства.
Во время наших поездок Бабель учил меня вести себя гостем в любом чужом городе или селении, уважать чужие привычки и традиции и не кичиться тем, что я москвичка, как это делали многие другие.
Я могла не поздороваться с человеком, который мне почему-то не нравился, могла вдруг закапризничать, обидевшись на какой-нибудь пустяк.
И Бабель внушал мне — не быть такой прямолинейной и отвечать на приветствия. Говорил, что мое настроение не должно касаться других людей и не надо портить им настроение своими капризами.
…Когда я впервые прочла список НКВД о том, что у Бабеля взяли из вещей во время ареста, я удивилась скрупулезности людей, составляющих его. В нем были перечислены обрывки пленок, какой-то ремешок, старые сандалии и т. д. И тогда я абсолютно не обратила внимания на то, что в списке нет часов, хотя у Бабеля их было двое: одни, доставшиеся ему от отца, другие, которые он постоянно носил на руке. И те и другие были швейцарские. Отсутствовали в списке его сберегательные книжки, одна с небольшой суммой денег, другая на две тысячи рублей; на эту книжку Бабель положил деньги Рыскинда. Когда Рыскинд получил гонорар за свою пьесу, Бабель ему сказал: «Я положу Ваши деньги на свою книжку и буду выдавать по частям, иначе Вы их сразу же растранжирите. Вы должны спокойно работать, я поручился за Вас перед издательством, что пьеса будет закончена в срок». И кроме того, у Бабеля были наличные деньги, не так много, но, уехав в Переделкино, он должен был платить писательскому дому творчества за обеды, платить жалованье сторожам. Никаких упоминаний о часах, сберегательных книжках, деньгах в списке не было. Что это значит? Просто украли во время обыска? И это было узаконенное воровство? Как они могли получить деньги Бабеля по сберкнижке? Или органы все могли?
В папках, изъятых НКВД при аресте Бабеля, находились следующие произведения:
1. Подготовленная к печати книга «Новые рассказы».
2. Дневник и записные книжки.
3. Переводы рассказов Шолом-Алейхема.
4. «Адриан Маринец» — рассказ в анонсе журнала «Новый мир» на 1932 год.
5. «Демидовка» — рассказ к циклу «Конармия».
6. «Весна» — рассказ в анонсе журнала «Новый мир» на 1932 год.
7. «День Начдива» — замысел к «Конармии».
8. «Коля Топуз» — повесть о налетчике, приспосабливающемся к советской действительности.
9. «Лепин» — замысел к «Конармии».
10. «Лошадиный роман» — наброски.
11. «Медь» — рассказ в анонсе журнала «Новый мир» на 1932 год.
12. «Повесть о двух китайцах в публичном доме» — по свидетельству В. Шкловского, Бабель работал над ней в 1919 году.
13. «Приезд жены» — замысел к «Конармии».
14. Роман о чекистах — Бабель работал над ним, кажется, в 1925 году. Во время нашей совместной жизни Бабель над этим романом не работал.
15. «Сын Апанасенки» — замысел к «Конармии».
16. «Три военкома» — замысел к «Конармии».
17. «У Троицы» — рассказ в анонсе журнала «Новый мир» на 1932 год.
18. Рассказ об одесских рыбаках в советское время (1930 годы).
19. Письма к А. Н. Пирожковой из Парижа и Италии.
И многое другое…
Известные нам сегодня произведения Бабеля составляют небольшую часть написанного им. Немало уже готовых рассказов при жизни автора не издавалось.
На Западе многие, начиная с Лайонела Триллинга, утверждали, что Бабель в последние годы перестал писать. Это неверно. Он очень много писал, ему хотелось работать, но он не торопился издавать свои произведения в силу требовательности к себе. Бабель считал, что «не имеет права писать плохо». Именно об этом он говорил на съезде писателей. Слова Бабеля на съезде: «У нас отняли единственное право — право плохо писать» на Западе расценили как мужественный поступок — как заявление, что отняли право писать как хочется, о том, о чем думаешь. Они расценили эти слова так, что Исаак Бабель, не желая писать иначе, замолчал, не пишет совсем.
Он любил, чтобы написанные вещи вылеживались, чтобы затем к ним возвращаться по нескольку раз. Об этом он писал, об этом говорил с друзьями, например с Эренбургом. С публикацией Бабель никогда не торопился, он как будто боялся выпустить написанное из своих рук, считая, что над ним можно еще поработать, можно его улучшить.
Редактор журнала «Новый мир» Вячеслав Павлович Полонский в 1931 году записал в своем дневнике: «Он — замечательный писатель, и то, что он не спешит, не заражен славой, говорит о том, что он верит: его вещи не устареют и он не пострадает, если напечатает их позже».
А. М. Горький о Бабеле: «Это — человек очень крупного и красочного таланта и человек строгих требований к себе самому… Бабель — большая надежда русской литературы». Горький говорил еще, что Бабель «туго и надолго заряжен». Уже одно это подтверждает то, что Бабель не писать не мог.
Многое из того, что было написано, в то время нельзя было опубликовать из-за цензуры. Бабель не мог быть неправдивым, когда писал о нашей жизни, а это не пропускалось. С каждым годом цензура становилась всё строже, а возможно, даже то, что Бабель издал в двадцатых годах, не прошло бы в тридцатых.
Таким образом, большинство его рассказов хранилось дома в папках, а для заработка он брал работы для кино. Занимался и переводами с идиш Шолом-Алейхема, Давида Бергельсона и других. И вот, когда он задумал, по его собственным словам, нанести свой второй удар (первым он считал появление в печати «Конармии») — осенью 1939 года должна была выйти книга «Новые рассказы», — в мае его арестовали, не дав закончить уже почти готовый труд.
Рукописи исчезли, а Бабеля расстреляли. Такому варварству и такой жестокости нет прощения, и сколько бы времени ни прошло, этого невозможно забыть.
Бабель погиб в самом расцвете своих творческих сил. Сколько прекрасных произведений он мог бы еще создать! Для этого все было подготовлено, собран необходимый материал. Мне нестерпимо больно сознавать, что расстрелян был не только мой муж, но и выдающийся писатель и очаровательный человек.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.