Глава 9

Глава 9

Я не подозревала о своей беременности, потому что мои менструации и раньше были нерегулярными, а когда они прекратились в тюрьме, я не удивилась. Я слышала о таких вещах, и во всем винила стресс. Но во мне росла новая жизнь. Как это произошло? Мы никак не пытались предотвратить беременность, но я отчего-то была убеждена в своей неспособности зачать. Ведь этого не произошло раньше? Но что там было у меня «раньше», от чего во мне могла зародиться жизнь?

Я подозревала, что беременность лучше скрыть. К счастью, мой живот почти не выпирал, а бесформенная юбка и шерстяной джемпер скрывали фигуру. По ночам я прикасалась к себе, пыталась уловить движение плода. Нет, еще слишком рано. Но скоро уже, скоро…

Я заставляла себя есть и не погружаться в глубины отчаяния. Ради ребенка Франсуа. Он должен жить. Я молодая и сильная, я смогу. Я вырвусь из этого ада и увезу ребенка подальше из этого мира рабов, зависящих от капризов жалкой кучки своих безумных хозяев. Мы еще будем счастливы, мы уедем в Австралию…

Я рассказывала ребенку об Австралии, шепотом пела ему колыбельные…

Нас подняли на рассвете и выгнали во двор, как овец. Построили на брусчатке. Устроили перекличку. Женщины откликались по очереди, откликнулась и я. Меня мутило, но я знала – нельзя, чтобы меня стошнило. Нельзя выглядеть больной, слабой.

Женщин погнали в грузовики, в высокие кузова – по подложенным доскам. У меня кружилась голова, и я спокойно подумала, что не смогу сейчас пройти по этой узкой доске. Я непременно упаду. Но кто-то взял меня за локоть.

– Идемте.

Я пошла, едва переставляя ноги. Меня посадили в кабину. В отличие от остальных узниц я ехала с комфортом, я даже глядела в окно, за которым проносились предместья Парижа. Водитель молчал, я краем глаза видела его бледный профиль, темную прядь волос. Отчего он показался мне знакомым?

– Октав, – прошептала я.

Но он продолжал смотреть перед собой. Разумеется, этот молодой немец не мог носить это имя. И мой брат, мой маленький мертвый брат, не сделавший в своей жизни ни единого вдоха, но каким-то образом оставшийся жить в моей душе, не мог вести этот страшный грузовик, наполненный обреченными на смерть.

Наш путь лежал в форт де Роменвиль, где теперь располагался концлагерь. Как я уже знала, Роменвиль не был собственно лагерем, но чем-то вроде пересыльного пункта. Властвовал над этим филиалом ада некто капитан Рикенбах. Я имела честь получить у него аудиенцию в первый же день прибытия в лагерь. Он выглядел как немецкий солдафон в исполнении провинциального актера – дюжий, рыжий, с рыжими усами, рачьими глазами навыкате. От него исходил сильный запах вчерашнего перегара и сегодняшний винный дух. Смыслом и целью жизни капитана Рикенбаха было – никогда не протрезвляться. Смею надеяться, что он глушил вином угрызения совести…

– Сегодня господин Пиф-паф в хорошем настроении, – сказал кто-то за моей спиной, когда меня вели по коридору в кабинет капитана.

Тогда я удивилась – вот это угрюмое похмелье считается хорошим настроением? Но потом поняла: да, так оно и есть. В плохом настроении капитан Рикенбах размахивал револьвером, как перчаткой.

Капитан только осмотрел меня с головы до ног, потом снова уставился в бумаги. Я могла бы поручиться, что он не умеет читать.

– Доктор? Вы – доктор Катрин Боннер?

– Так и есть, капитан.

Капитан икнул и махнул рукой.

– В больничный корпус, – буркнул он. – Размещайтесь при больничном корпусе. Вам покажут, где вы можете остановиться.

Роменвиль выглядел неприглядно – ветхие строения, грязные проходы между ними, всюду нечистоты, дурной запах. Здание, куда меня привели, когда-то было складом, комната – конторой. Там еще стояла специфическая канцелярская мебель и пахло не больницей, а пылью и чернилами. В складе стояли походные койки без белья – полагаю, тут должен был располагаться лазарет.

– Размещайтесь здесь, – кинул мне мой конвоир. – Через некоторое время руководство лагеря побеседует с вами и установит круг ваших обязанностей.

– Но, – начала я, – что мне делать сейчас?

– Я не уполномочен давать вам указания, – отрезал конвоир. – Постарайтесь найти себе занятие, если уж вам так повезло!

Оставшись в одиночестве, я вздохнула свободнее. Теперь можно было оглядеться. Через грязные окна едва пробивался луч света. Я решила начать с уборки.

Это было трудно – за два месяца сидения в камере я разучилась двигаться, тело словно затекло, мышцы стали как кисель, суставы скрипели. К тому же у меня не было ничего, щетки, тряпки, ведро, воду, моющие средства – все это надо было где-то раздобыть…

И все же я сделала это. Я нашла человека, который ведал хозяйственной частью, и ценой грубой лести и унижения выпросила все необходимое. Я мыла, скребла, выплескивала воду. Мне казалось, что я снова в монастыре, снова оттираю каменные плиты в коридоре – это полагалось делать в наказание, но мне-то нравилось убираться. Когда ты делаешь что-то чистым, ты сразу видишь результаты своего труда. А это приятно…

– Похвально.

Сухой, как щелчок курка, голос. Я подняла глаза. Не самая лучшая поза для того, чтобы соблюсти достоинство при знакомстве – стоя на коленях. Но кажется, она понравилась человеку, остановившемуся на пороге комнаты. У него было истощенное лицо и глубоко запавшие глаза фанатика.

– Доктор Боннер, не так ли? Можете обращаться ко мне – господин штурмбаннфюрер. Думаю, вы уже поняли, что вам предоставлен единственный в своем роде шанс искупить свою вину, послужив великой Германии. Вы получили должность доктора при лагере Роменвиль. У вас есть вопросы?

У меня был вопрос, и очень важный – для чего доктор людям, обреченным на смерть? Но я сказала:

– Господин штурмбаннфюрер, вероятно, знает, что по специальности я – психиатр.

Он утвердительно наклонил голову:

– Хотите сказать, вы не годитесь для этой должности?

– Нет… Вовсе нет, – позорно забормотала я.

– Смею вас заверить, у вас тут не слишком много будет работы по специальности. Да и в Германии психиатр – исчезающая специальность. Полагаю, вашей общеврачебной подготовки будет довольно для того, чтобы определить начинающуюся эпидемию?

– Безусловно, – согласилась я.

– Завтра вы получите все необходимое.

Штурмбаннфюрер лгал. Ни завтра, ни послезавтра я не получила всего необходимого. У меня почти не было лекарств, недоставало перевязочного материала, анестезирующих средств, квалифицированного подручного, надлежащих санитарных условий. Не хватало даже постельного белья!

Но и работы было не так много. Я рассчитывала на большое количество пациентов с побоями, но нет – те, кого избивали, не получали врачебной помощи. Они не заслужили ее. Они медленно умирали в подземных казематах. Правда, пациенты с огнестрельными ранениями у меня были. Не те, кого уводили расстреливать на холм Мон-Валерьен – те не возвращались назад. А вот жертвы бурного темперамента капитана Рикенбаха попадали ко мне нередко, и среди них были даже немецкие солдаты. Без меры употребив французского красного вина за обедом и запив для верности рюмочкой-другой излюбленного кальвадоса, Рикенбах впадал в боевой экстаз берсерка и принимался рыскать по лагерю с неизменным револьвером в руках. В лагере его звали капитан Пиф-паф. Часовые побаивались его инспекторских рейдов, потому что кроме отборной ругани они сопровождались непрерывной стрельбой. Счастье еще, что пьяному Рикенбаху меткость была не свойственна. Зато он применял утонченную психологическую пытку – хватал подвернувшегося под руку заключенного, оглашал приговор и приказывал вывести его с завязанными за спиной руками к стене форта. Прибывший взвод брал приговоренного на прицел и ждал команды «огонь», но Рикенбах только похохатывал, проходя вдоль строя. Через несколько минут мучительного ужаса заключенному объявляли о милости капитана и уводили в лагерь. Эти «помилованные», на мой взгляд, должны были сойти с ума, но, видимо, я недооценивала пластичность человеческой психики. Никто из них не попал ко мне, так что штурмбаннфюрер оказался прав – работы по специальности у меня не было.

И хронические болезни в лагере обострялись редко – видимо, организм мобилизовал все силы, чтобы выжить. Но понос свирепствовал. Плохая вода, дурно приготовленная пища, невыносимая грязь в уборных, начинающаяся жара, мухи, – все это способствовало болезни. Лагерное начальство пуще всего боялось эпидемии дизентерии и тифа, боялось так, что вполне способно было расстреливать больных. А лекарств все так же не хватало, приходилось выкручиваться. Я толкла в ступке древесные угли. На территории лагеря росли дубы – я обдирала и заваривала дубовую кору. Делила на две, на три части один порошок танальбина, разводила кристаллики марганцевой кислоты. Но и когда узники благодарили меня, уходя из лазарета, я не чувствовала удовлетворения. Я лечила людей, приговоренных к смерти. Может ли быть что-то более бессмысленное?

И все же я гордилась своей работой. Пусть я не спасала их жизни. Но я помогала людям прожить – сколько бы им ни оставалось – с достоинством. Помогала им оставаться людьми, а не обгадившимися вонючими зверушками, дрожащими от озноба и обезвоживания.

Были у меня и серьезные случаи. Ребенок с перитонитом. Мужчина с внутренним кровотечением из-за открывшейся язвы желудка. Ужасные трофические язвы на ногах у женщины, страдавшей сахарной болезнью. Мне удавалось упросить начальство выпустить пленника в городскую больницу, где, по крайней мере, была чистая операционная. Иногда мои просьбы даже исполнялись – особенно если речь шла о первой категории заключенных.

Тут я должна кое-что прояснить. Даже там, в распределительном лагере, в преддверии настоящего ада, существовала иерархия узников. Заключенные делились на несколько категорий, которым полагались разные блага, в том числе и еда, и медицинские услуги. Я не попадала ни в одну из иерархий, хотя могла бы попасть в любую. Но мне полагались льготы – к примеру, посылки из дома. Они шли от имени мадам Жиразоль, и ни в одной из них не было записок от матери. Но состав посылок не оставлял сомнений в том, кто их собирал. Сигареты. Коробки шоколада. Коньяк. Крема от Элизабет Арден. Нейлоновые чулки. Шелковое белье. Флакон духов. Одежда. Походный утюжок. Плойка для волос. На черта мне все это пригодилось бы, скажите на милость? Впрочем, коньяк я не без успеха употребила для дезинфекции ран.

К первой категории относились экономические заключенные. Это были, как правило, мужчины, сторонники режима Виши, которые не преминули воспользоваться своим служебным положением и облегчили карманы великой Германии на тысячу-другую немецких марок. Это были и германские агенты, чем-то не угодившие своим хозяевам, и уголовники, неосторожно обокравшие оккупационные власти. Первая категория каталась как сыр в масле. Ей полагался приличный стол, она имела право получать посылки из дома и даже писать домой письма, которые, конечно, подвергались цензурированию. Некоторые из них даже работали в администрации лагеря! Этих людей, если они заболевали тяжело, отправляли в городскую клинику. Их тоже отвозили куда-то в результате распределения – говорили, что не в лагерь, а в ссылку. Я не знаю, может быть, и так.

Вторую категорию я называла «почтенные». Это были мужчины почтенных лет и известного материального положения, а также образованные женщины – секретари, учителя, библиотекари, медики. Их забрали за антигерманские настроения, которые выявлялись чаще всего благодаря доносам. Но имущество не доставалось доносчику, как это полагалось по средневековым доносам, деньги оставались при узниках. Скрупулезный немецкий порядок! Они рвали золотые зубы у евреев, отправляя их в газовые печи, но не подумали бы покуситься на капитал, лежавший у француза в банке. Вторая категория тоже пользовалась некоторым почтением, хотя работать ей не позволяли. Напрасно я умоляла назначить мне медсестру из числа узниц с медицинским образованием. Лицам с антигерманским настроением не доверяли так, как уголовникам! И они, говорят, тоже отправлялись в ссылку. Хорошо бы, если так – к этой категории причислялись дети до четырнадцати лет, прибывающие вместе со своими арестованными родителями. Однажды в лагерь прибыла молодая мать с младенцем пяти месяцев. От стресса матери и у младенца начались колики. Она, пухленькая блондинка с круглыми голубыми глазами, похожая на хорошенькую домашнюю кошечку, только хныкала сама, слушая его плач. Я помогла ребенку и впервые почувствовала, как мое собственное дитя шевельнулось у меня под сердцем. Надеюсь, у этого малыша все хорошо – вскоре его бестолковая мамаша закрутила роман с каким-то немецким офицером и благополучно отбыла из лагеря в неизвестном, но куда более светлом, чем у остальных, направлении, торжественно катя перед собой нарядную плетеную колясочку.

У третьей категории таких оказий не случалось. Это все были матери, жены, подруги и дочери членов Сопротивления – уже арестованных или пребывающих в розыске. Среди этих женщин было мое место, но я не могла собраться с мужеством и заявить администрации лагеря:

«Я оставляю свою службу и пойду с теми, с кем я должна быть!»

Нет, нет, у меня не было для этого душевных сил. И я должна была позаботиться о своем малыше. И помогла бы я этим женщинам, будучи среди них, больше, чем находясь на посту лагерного врача? Нет.

Девушка с апоплексией яичника была как раз из этой категории. Она лежала в лазарете, боль скрутила ее в тугой узел, на лбу выступили крупные капли пота, белизна заливала лицо, словно меловой раствор. Я знала, что она умрет без операции, и она сама знала это.

– Я… не хочу, – говорила она, сжимая мою руку ледяными пальцами. – Я не хочу сейчас.

Что я могла ей ответить? Чтобы не смотреть на ее страдания, я приготовила операционную, хотя знала, что не смогу сама произвести операцию, вдобавок у меня не было самого необходимого: наркотиков и инструментов. Пошатываясь, вне себя от отчаяния, я потащилась в администрацию. Каждый шаг давался мне с трудом – у меня стали распухать ноги, шов ботинок впивался в кожу через чулки. Я шла и думала, что капитан Пиф-паф сейчас просто пристрелит меня за назойливость, а потом и несчастную больную, чтобы она не мучилась. Но у капитана были гости: маленький большеголовый человечек. У него были васильково-синие погоны и на них знак – змея, обвивающая жезл. Я уже очень неплохо разбиралась в знаках отличия. Это был врач, пусть немец, пусть нацист.

– Чего вам? – всхрапнул Пиф-паф.

– Моей больной нужна срочная операция, – сказала я, стараясь, чтобы голос не дрожал. – И ее нельзя транспортировать. Нужна походная операционная. Нужно вызвать хирурга.

– Это какая такая больная? Из какого корпуса?

Я назвала. Пиф-паф шумно выдохнул.

– Вызвать хирурга… Это исключено, мадемуазель. Сделайте операцию самостоятельно, на то вы и врач.

– Чем она больна? – вмешался медик.

Он выслушал меня, кивая, потом сказал:

– У вас есть условия для операции? Я помогу вам, коллега.

И он помог. Он сделал девушке операцию, быстро и даже виртуозно, но удалил не только лопнувший яичник, но и другой, целый. Я ассистировала ему. Я промолчала, потому что полагала, что спасти девушку важнее, чем схватиться над импровизированным операционным столом за ее фертильность. Операция была произведена прекрасно, но меня не оставляло неприятное ощущение, что мой напарник получает удовольствие от своих манипуляций. Хирург, который получает удовольствие, рассекая скальпелем податливую человеческую плоть, – профнепригоден.

И до конца жизни я не могла забыть, кто назвал меня коллегой. Кому я ассистировала во время операции. Почему я не полоснула скальпелем ему по горлу? Сколько жизней я бы смогла спасти, погубив две – свою и его?

Он, спасший узницу Роменвиля, последовательно прививал узникам Освенцима тиф, оспу и водяную гангрену. Он был одержим идеей создать генетическое оружие, которое поражало бы все нации, кроме арийской. Он надеялся обезопасить арийскую нацию от рождения уродов, потому особенно интересовался карликами и людьми с врожденными увечьями. Вероятно, не последнюю роль сыграл тут его собственный небольшой рост. Он сильно рассчитывал пополнить арийскую нацию за счет рождения близнецов, потому и прибывавшие в лагерь близнецы становились объектом его убийственного внимания. Он пытался создать сиамских близнецов, сшив близняшек-цыганят.

Операции ради боли. Манипуляции ради страдания. Его прозвали ангелом смерти.

Я должна была его убить. Я буду винить себя в этом до конца моих дней.

Но я отвлеклась. Было еще две категории заключенных, с которыми я почти не общалась. Четвертая состояла из политических, засекреченных и изолированных узников. Им тоже разрешалось отправить одно письмо в неделю. Им даже приносили посылки от Красного Креста. Но из их числа брали заложников. А проще говоря, их могли расстрелять в любой момент.

Пятая категория размещалась в подземельях бывшего форта. Это были коммунисты и деголлевцы. Им по всякому поводу напоминали, что рано или поздно за ними придут, чтобы выстроить для казни перед взводом эсэсовцев. В сырых подвальных камерах, без света, без вентиляции, они спали вповалку на гнилой соломе. Отхожие места были устроены примитивно. Воды для мытья не было. Спали они на соломенной подстилке, почти никогда не менявшейся. В камеры восемь на десять метров запирали по пятьдесят человек. Их заживо ели вши, они покрывались коростой от чесотки, они слепли в вечной тьме подземного каземата. Их кормили впроголодь, и никаких посылок от Красного Креста, разумеется. Некоторые из них жили так по году! Им случалось бунтовать, и тогда их сажали в карцер – в зловонный подземный канал, служивший некогда для оттока нечистот. И их расстреливали – просто так, в качестве отмщения за действия Сопротивления. За одно покушение – десять заложников, двадцать. Они были приговорены к смерти, руководство лагеря только смеялось, когда я рвалась в казематы, размахивая перед собой канистрой с дезинфицирующим средством.

– Им не надо. Они уже мертвы.

Я знала, что где-то там – Франсуа. В его смерть я не верила. И когда по лагерю пронесся слух о побеге нескольких приговоренных к смерти заключенных, мое сердце радостно дрогнуло.

Я знала, что он на свободе.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.