3

3

Словно бы почуяв в воздухе пороховую гарь, в Петербург три недели спустя примчалась с новым любовником, английским режиссером Гордоном Крэгом, мятежная Дункан. Якшавшаяся с радикалами, дочь свободолюбивой Америки открыто выражала в разговорах негодование убийством людей, чья вина заключалась единственно в невозможности прокормить голодные семьи. «Ведет себя вызывающе, допускает возмутительные выпады в адрес властей», – говорилось в рапорте столичного градоначальника генерал-адъютанта В. Дедюлина департаменту полиции. («Чорт с ней, позубоскалит и уедет», – начертана была сверху резолюция.)

Прибывшая с кратковременными гастролями Дункан пожелала в свободное время посетить императорское балетное училище, покататься на санях по замерзшей Неве и познакомиться с очаровательной Матильдой Кшесинской, которую уже успела посмотреть в «Лебедином озере».

– По-моему, она необыкновенна! Похожа более на прекрасную птицу или бабочку, чем на человеческое существо.

С первого взгляда они почувствовали взаимную симпатию. От Дункан исходила необыкновенная какая-то энергия: мимика ее, жестикуляция во время разговора были наполнены страстью, напоминали сценические движения.

Она уговорила милую Кшесинскую сопровождать ее в училище балета.

– Вы ведь его выпускница, не так ли? У меня с некоторых пор мечта: открыть собственную школу танца. Пока для девочек. С шалунами-мальчишками мне, пожалуй, не справиться… – Она задумалась на мгновенье. – А вообще-то… У мужского танца, по-моему, замечательное будущее. Если б нашелся мужчина, который умел хорошо танцевать, то такой мужчина был бы богом!

– Один такой у нас есть, – заметила Кшесинская, – правда, совсем-совсем еще неоперившийся…

– Правда? – Дункан приподняла выразительно брови. – Представьте мне его, хорошо? Как его имя?

– Нижинский.

– Он что, поляк?

– Поляк.

– Кшесинская, Нижинский, Теляковский, – она весело рассмеялась. – А еще говорят, что Россия закабалила Польшу!

Училище произвело на нее удручающее впечатление. Монастырские глухие стены, узкие коридоры, одинаково одетые и причесанные воспитанницы в окружении чопорных классных дам. «Там я увидела всех маленьких учеников, построенных рядами, – напишет она впоследствии. – Они часами стояли на пальцах, похожие на многочисленных жертв жестокой инквизиции, в которой не было никакой необходимости. Огромные пустые танцевальные залы походили на камеры пыток».

Скрестив на груди руки, с непроницаемым лицом, следила она за однообразной муштрой перед зеркальной стенкой, бросала выразительные взгляды на Кшесинскую.

Наспех попрощавшись с училищной свитой, они нырнули одна за другой в санную тройку.

– У-уф!

Откинувшись блаженно на спинку сиденья, Дункан полуобняла Кшесинскую.

– Вам не понравилось, – произнесла та с сожалением. – Я видела: вы мучились…

– Дорогая моя, но это же казарма! – воскликнула американка. – Не могу поверить, что вы провели в ней десять лет!

– Счастливейших лет! – парировала она. – Без этой, как вы выразились, «казармы» я не была бы сегодня тем, кто я есть!

Она с запальчивостью принялась защищать родное училище. Всю дорогу до гостиницы они проспорили.

Прощаясь на ступенях «Континенталя», Дункан прижала ее к себе, поцеловала страстно в губы.

– Я в вас влюбилась… – шепнула жарко. – Не сердитесь на меня, хорошо?

Необузданный ее темперамент требовал очередной жертвы. За время непродолжительных гастролей в России она пыталась соблазнить невиннейшего Станиславского, поэта Михаила Кузмина. Неизвестно, удалось ли ей добиться в тот раз взаимности со стороны искушенной в лесбийстве русской «бабочки», а вот с Петербургом – это точно – любви у Дункан не получилось.

Накануне ее приезда российская пресса, в особенности музыкальные журналы, открыли против гастролерши массированную атаку.

«Является непрошенной гостьей в мир музыки, – негодовал в одной из статей Николай Римский-Корсаков, – включает свое искусство в музыкальные сочинения, авторы которых вовсе не нуждаются в ее компании; да разве ж она когда-нибудь с этим считалась?

Брань, как известно, лучшая из реклам. Зал Дворянского собрания, где она давала «Бетховенский вечер», только что триумфально прошедший в Париже и Берлине, штурмовала возбужденная толпа. Рябило в глазах от обилия знаменитостей: писатели, редакторы газет, прославленные артисты, цвет адвокатуры, дипломаты. Явился даже по-детски улыбчивый критик Дмитрий Стасов, отказывавший балету в праве называться искусством. Обстановка была накалена до предела. Дирижер Петербургского симфонического оркестра Леопольд Ауэр, считавший эксперименты Дункан с музыкальной классикой святотатством, отказывался глядеть на сцену, где измывалась над высоким искусством полуголая блудница, вел партитуру Седьмой симфонии Бетховена «вслепую». Публика шикала, свистела, топала ногами, некоторые демонстративно поднимались с кресел и уходили.

Дункан не выдержала. «Центральная пружина» словно бы выпала из обмякшего ее тела, она выглядела потерянной, механически-безжизненно, подобно крэговской театральной марионетке, дотягивала до конца свой потускневший, вымученный танец…

– Варвары! Такую артистку унизить!

Выпивший уже немало Фокин никак не мог успокоиться.

– Болото, а не театр! Тиной по уши заросли, а туда же – искусство судят! Гоголевские кувшинные рыла! Мир вокруг изменился, а им все пасторальные картинки подавай с амурами и земфирами!

– Го-осподи, Миша, – постукивала пальчиком по диванной спинке синеглазая смуглянка Карсавина, – ну, что вы об одном и том же, в самом деле! Мало ли чего не случается на сцене? Ну, не понравилась нынче ваша Дункан публике, что с того? С нами разве подобного не бывает? Понравится в другой раз. И вообще… Невежливо в обществе двух очаровательных женщин восторгаться посторонней. Правда, Малюша?..

Они сидели втроем в «Дононе» на набережной Мойки – возбужденный Фокин, желая излить душу, завез их после концерта в ближайший по пути ресторан, считавшийся одним из прибежищ уличных проституток. Размалеванные девицы маячили за окнами на тротуаре, некоторые сидели в обществе мужчин за соседними столиками, дымили папиросами. Вокруг было шумно, носились очумело с подносами половые.

– Да не в этом вовсе дело, Таточка! – восклицал Фокин. – Понравилась, не понравилась… Этих господ страшит любая новизна на танцевальном помосте. Их девиз: все должно оставаться как при царе Горохе…

– А кто-то, говорят, по музеям ходит, – Кшесинская меланхолично потягивала из бокала, – античные позы с ваз и рельефов срисовывает…

– Браво! – захлопала в ладоши Карсавина. – Получили, Мишель?

Между ней и Фокиным, кажется, намечался флирт – оба с удовольствием друг друга задирали.

– Ничего не получил! – парировал тот. – Мы не до конца еще оценили, милые дамы, античную пластику. У греков и римлян гармоничные движения были в крови. Возьмите их сатурналии, гладиаторские бои, диспуты трибунов, спортивные состязания. Во всем – ритмика, поза, жест, танец по существу. Бери и переноси на сцену… Дункан это замечательно подметила. Я ей по гроб жизни обязан за урок…

– Какой вы у нас умненький, Мишенька, – притворно вздохнула Карсавина.

– Скорее, Иванушка-дурачок. Вечно лезу на рожон.

Он снова принялся бичевать ретроградов, противящихся любому дуновению свежего ветра на балетной сцене.

– Всюду им видится революция! Даже в цвете панталон под юбкой танцовщицы…

Кшесинская с Карсавиной дружно рассмеялись. Ретрограды с некоторых пор стали постоянным объектом фокинских нападок: честолюбивый молодой танцовщик метил в хореографы, теснил мало-помалу, пользуясь поддержкой Дягилева и его окружения из нового журнала «Мир искусства», балетмейстеров-ветеранов.

Главный огонь своей критики Фокин обратил на Петипа: не сокрушив скалы имперского балета, ни о каких новациях нечего было и мечтать.

Скала к тому времени уже не казалась монолитом: иссеклась трещинами, крошилась под ударами житейских волн. Патриарху русского классического балета шел восемьдесят седьмой год. Жизнь его и творчество были на излете. Выросли, покинули родное гнездо дети: четыре дочери танцевали в балете, четверо сыновей (симметрия – во всем!) стали драматическими актерами. Не осталось рядом старых друзей – ушли в небытие Христиан Иогансон, Левушка Иванов. Молодежь его сторонилась и не понимала, начальство вежливо терпело. Теляковский, относившийся к маэстро как к больному человеку, чье творчество нельзя воспринимать всерьез, называл за глаза взяточником и «старой шляпой». В опубликованных его «Дневниках директора императорских театров» фигурирует запись: «Петипа не может успокоиться. Этот старый, злой старикашка не может простить Горскому, что он сделан балетмейстером, и потому всякую постановку Горского он ругает. Ругает при артистах на сцене и в публике и тем поселяет раздор среди молодежи. Хотя никто серьезно не смотрит на этого выжившего из ума старика, тем не менее его присутствие в балете приносит лишь один вред делу, и в последние года балет в Петербурге не улучшается, а ухудшается. К тому же Петипа все забывает и врет как сивый мерин, а потому с ним совсем нельзя иметь серьезного дела».

Сам Петипа поверяет в это время бумаге собственные переживания:

«В театре репетируют «Спящую красавицу», я на репетицию не иду. Меня не уведомляют. Моя прекрасная артистическая карьера закончена. Пятьдесят семь лет службы. А у меня хватает еще сил поработать».

Ему хочется создать под занавес нечто грандиозное, феерическое. Чтобы сосунки-балетмейстеры с их завиральными идеями и покровительствующий им директор-солдафон рты поразевали. С юношеским вдохновением принимается он за сочинение балета «Волшебное зеркало» по мотивам сказок Пушкина и братьев Гримм. Придумывает в содружестве с И.А. Всеволожским либретто, написание музыки по совету Александра Глазунова поручает композитору и пианисту-виртуозу А. Корещенко, декорации – только что принятому в театр на должность художника-практиканта Н. Головину.

Работа с самого начала не клеится, все идет вкривь и вкось. «Приезжаю в театр, – записывает Петипа 30 января 1903 года. – Мне говорят, оркестра не будет. Пришлось репетировать под рояль». Запись следующего дня: «Провожу репетицию с оркестром до 6-й картины без декорации, без ничего. Всю ночь не спал». Запись от 8 февраля: «Утром генеральная репетиция всего балета «Волшебное зеркало». Все никуда не годится, все плоско, декорации – просто ужас. Вот несчастье для балета!»

Во время генеральной репетиции вынесенное на сцену исполинское зеркало, в которое должна была глядеться по сюжету злая мачеха героини («Свет мой зеркальце, скажи да всю правду расскажи!»), неожиданно трескается, из него серебряными струйками течет ртуть. Петипа потрясен. В случившемся он усматривает знак судьбы. Как покажет премьерный вечер следующего дня – не зря.

Бенефис великого мастера завершился провалом. Не помогло участие балетной элиты: Матильды Кшесинской, Марии Петипа, Сергея Легата, Анны Павловой, Михаила Фокина. В зале во время представления громко смеялись, топали ногами, свистели.

«Публика недоумевала, слушая в течение 4 часов поразительную по бездарности музыку г. Корещенко и смотря на ряд уродливых, размалеванных декораций, на которые «декадентская» кисть г. Головина наложила неотразимую печать художественного безобразия», – писал в балетной рубрике журнала «Театр и искусство» рецензент Н. Федоров.

Еще резче высказался о «Волшебном зеркале» С. Дягилев:

«Вина провала балета не в декорациях и даже не в неудачной, тяжелой музыке… Она в самой затее постановки этого никому не нужного, скучного, длинного, сложного и претенциозного балета».

После двух представлений – одного в 1903 году, другого на следующий год – «Волшебное зеркало» было снято с репертуара…

… – От вас, Малечка, многое зависит, – говорил ей Фокин по дороге домой. – Вы прима, на вас равняются остальные. Если вы по-прежнему с их величеством Мариусом Первым, добра не жди…

Она уклонилась тогда от ответа. Чувствовала: Миша в чем-то прав. Многие постановки Петипа и впрямь обветшали, публика зевает, глядя на набившие оскомину композиции с пастушками на лужайках, длиннейшие перестроения и пантомимы, во время которых балерины успевают уединиться в уборных с любовниками… Как это Фокин выразился? «Мариус Первый». Она усмехнулась: камешек был и в ее огород. Кем, на самом деле, она была, если не фрейлиной в свите оставлявшего трон балетного короля? Живым воплощением его идей, во многом ему обязанной? Фокин по сути приглашал ее к предательству, сулил отступные: заглавную роль в балете «Евника» по роману Генриха Сенкевича «Камо грядеши?», над которым трудился уже несколько месяцев и против которого восставал Петипа, разнесший в пух и прах дилетантскую, как он считал, работу новичка. (Скептически отзывался о затее сверстника и постоянный ее партнер по сцене Николай Легат, исполнявший в последнее время обязанности главного балетмейстера: у него были собственные резоны восстанавливать прима-балерину против чересчур ретивого конкурента.)

На чью-то сторону, подсказывало чутье, следует встать, оставаться сторонней наблюдательницей происходящего не удастся. Главное при любом раскладе – не навредить себе самой…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.