2
2
Зима тянется бесконечно. За окнами – снежная круговерть, в комнатах сутками не гаснет электричество. Вскочишь как чумовая среди ночи на постели – печная труба завывает под ветром, ставни непереносимо скрипят. Оторопь берет… Настроение – под стать погоде. Нет желания ехать в театр, трястись под вой метели по обезлюдевшим улицам, вновь переодеваться, гримироваться, ждать своего выхода на сцену. Устала от монотонной рутины, мелочных подсидок, зависти. Любое твое движение истолковывают вкривь и вкось, каждое лыко ставят в строку. Добилась – ценой невероятных усилий – прибавки жалованья балеринам: с пяти до восьми тысяч рублей в год. Для нее самой эта прибавка да и, вообще, театральный заработок – звук пустой: не о себе пеклась, о товарках. Спасибо сказали? Как бы не так! Обвинили в скаредности… Надоело все хуже горькой редьки!.. Напрашивалась мысль: покинуть казенную службу. Время идет, оставаться вечно юной на сцене не дано никому. Свойственное ей трезвомыслие подсказывает: предпринять подобный шаг уместнее сегодня. Пока единолично правишь бал…
…Люди рвут друг у друга свежие номера газет. Невероятно! Кшесинская увольняется из театра! Уже назначена дата прощального бенефиса – четвертое февраля, все билеты проданы… Обсудив подробно главную новость, обращаются к напечатанным тут же военным сводкам с Дальнего Востока. Все вроде бы идет нормально: наши производят необходимые какие-то маневры, япошки сопротивляются. Побегут скоро, как пить дать. Кишка тонка – с Россией тягаться…
Затевая небольшую, как тогда думалось, армейскую прогулку к тихоокеанским берегам, власти менее всего руководствовались внешнеполитическими целями: акция целиком была направлена на решение внутренних задач. Необходимо было перед лицом множившихся эксцессов: аграрных волнений, забастовок заводских рабочих, студенческих беспорядков, конституционных требований либералов – усилить патриотические настроения в народе, явить себя достойным образом в глазах общества, стукнуть, проще говоря, кулаком по столу. Ничего лучшего для этого, чем маленькая победоносная война, нельзя было придумать. И мальчик для битья своевременно подвернулся: строившая на дальневосточных рубежах куры великому соседу феодальная, как помнилось Николаю по кругосветному путешествию, безнадежно отставшая от мирового прогресса Япония – с ее рикшами, гейшами, бумажными фонариками и прочей мишурой. «Все-таки это не настоящее войско, – отзывался он накануне войны о противнике, – и если бы нам пришлось иметь с ним дело, то от них лишь мокро останется». О том, что желтолицые япошки построили на деньги США, Англии и Германии мощный современный флот и перевооружили армию, российский самодержец, похоже, не имел ни малейшего представления.
Все было еще впереди: поражение в Маньчжурии, гибель эскадры кораблей вице-адмирала Рожественского в Цусимском проливе, сдача Порт-Артура, унизительный Портсмутский мир. Верилось, вопреки всему, в счастливую звезду России. Ведь чего только не испытали, чего не выпало на русскую долю! И под Ордой ходили, и поляки лезли, и швед топтал. Выстояли, живем, слава богу. И нынешние беды одолеем. Не впервой!
Петербург, гоня прочь тревогу, наслаждался быстротекущим днем: наполнял театральные залы, веселился на балах, ездил к цыганам, влюблялся в женщин.
Прощальный бенефис Кшесинской пришелся на эту празднично-искусственную эйфорию. Казалось: Зимний дворец и Мариинский театр поменялись на время местами. Слепило глаза от раззолоченных мундиров, бальных туалетов дам, в партере и ложах толпились знаменитости. Перед открытием занавеса заиграли гимн, переполненный зал поднялся в едином порыве, с чувством запел: «Боже, царя храни!» Повеяло на миг старым добрым временем, показалось: мир незыблем, как прежде, трон непоколебим! Над голубым бархатом кресел, мешаясь с ароматами дорогих духов, витал незримо Дух Империи…
Царившая вокруг обстановка необычайно ее воодушевила. «В этот вечер, – вспоминает она, – у меня была сверхъестественная сила».
Счастливчикам, попавшим на бенефисный концерт Кшесинской, довелось увидеть во всем величии балерину «ассолюта» – непререкаемую, абсолютную звезду. По-царски щедро сыпала она к ногам подданных драгоценности из собственной шкатулки: дерзкую напористость туров, россыпь певучих пассажей, акварельно прозрачные, возникающие словно бы из окружающего воздуха лирические адажио с партнером, мастерски запутанные прыжки, двойные и тройные пируэты в разнообразных направлениях. Каждая поза, каждое движение преподносились публике с видимым «нажимом», подчеркнутой зрелищностью, позволяя насладиться одновременно и картиной балета в целом и каждой из составлявших его красок.
Балетоманы заходились в восторге: богиня, иначе не скажешь! О-о, этот ее волшебный «жете-ан-турнан»! О-о, «тур-пике»! А «пас-глиссаж»? А антраша? Заноски? Изумительно, необыкновенно, шарман!.. Выбранные ею два первых акта из «Тщетной предосторожности» со вставным па-де-де и вторая картина первого действия «Лебединого озера» сопровождались бешеной овацией. По настоянию зрителей она повторила с блеском свои тридцать два «фуэте». На сцену летели букеты цветов, слышались взволнованные крики. Дежурившая у подъезда молодежь выпрягла лошадей из кареты и с веселыми возгласами домчала ее до дома…
Блаженная праздность, покой! Ни тебе расписаний, ни телефонных звонков по поводу неожиданных замен. Рожи Теляковского не видать. Можно, как говаривала матушка, ослабить корсет…
Она прокатилась в Москву на бенефис Кати Гельцер. Получила золотой венок на торжественном обеде у Кюба, данного в ее честь балетоманами (на каждом лепестке – название балета, в котором она принимала участие). Гуляла часами на даче в Стрельне, нянчилась с милым сыночком, принимала друзей.
«В моей домашней жизни я была очень счастлива, – пишет она, – у меня был сын, которого я обожала, я любила Андрея (он ушел из полка, учился в военно-юридической академии. – Г.С.), и он меня любил, в них двух была вся моя жизнь. Сергей вел себя бесконечно трогательно, к ребенку относился как к своему и продолжал меня очень баловать»…
Роли звезды на покое ей хватило ровно на один сезон. Все разом вдруг наскучило: визиты, обеды, компаньонши. С ума сойти – каждый день одно и то же!.. Отдыхала как-то после ужина на веранде, листала в меланхолии театральные журналы. Столько событий в мире искусства… Титто Руфо прибыл с гастролями. В частной опере Аксарина – окончание сезона, поют старые друзья: Леонид Собинов, братья Решке. Шаляпин потряс публику своим Олоферном в «Юдифи», Комиссаржевская блистает в «Сестре Беатрисе» Метерлинка, в балетной рубрике – очередной панегирик Безобразова в адрес Анны Павловой…
Она смахнула с колен бумажную кипу, прошла к балюстраде. Над верхушками деревьев дальнего бора догорал нежно-палевый закат. («Чудные какие цвета, – подумала, – хоть картину пиши».) За спиной, в глубине комнат, забили глухо часы: один… два… три… четыре… – она машинально досчитала до восьми… Предстал перед глазами театр: гул наполняемого публикой зала, закулисная суета, рабочие что-то наспех поправляют в декорациях, из оркестра слышны звуки настраиваемых инструментов…
Она кликнула в волнении лакея, приказала подать коляску. Встреченная аплодисментами, неотразимая в небесно-голубом платье, явилась нежданно-негаданно в ложе. Лорнировала, облокотясь на бархатный барьер, ряды кресел, остановила взгляд на расположенной напротив ложе директора, где светился одиноко набриолиненный пробор Теляковского. Догадливый, не в пример предшественнику, конногвардейский полковник постучал несколько минут спустя в дверь. Разговор их наедине был короток и деловит: оба достаточно хорошо знали друг друга. Теляковский в осторожных выражениях посетовал: касса в отсутствии очаровательной Матильды Феликсовны недобирает положенного, публика по ней соскучилась, это факт. Почему бы не вернуться, в самом деле?
– Я готова возвратиться, но с условиями, – последовал ответ.
Ни о какой официальной службе не может быть и речи, стала она перечислять. Танцевать она будет, когда захочет и сколько захочет. («Как Дункан», – чуть не слетело с языка.)
Теляковский беспокойно ерзал в кресле.
– Позвольте, многоуважаемая Матильда Феликсовна, – протянул, – но это ведь… – Она не дала ему закончить.
– Да, да, да! – сказала твердо. – Именно так: гастролерша без контракта! Никакая бумага не может меня связать и никакая неустойка не запугает. – Она чуть смягчила тон: – Вы знаете мою обязательность: театр я никогда не подводила и не подведу. Гарантией моей будет слово артистки…
Оба напряженно глядели друг на друга.
«Дрянь! – говорили его глаза. – Ну, ты и дрянь!» (Случалось, полковник употреблял выражения и похлеще.)
«Никуда, чурбан, не денешься…» – сквозила на ее губах чуть заметная улыбка.
Прозвенел в третий раз звонок, погасли огни в зале. Теляковский рывком поднялся на ноги.
– Не скрою: я разочарован… Будем, однако, считать договор состоявшимся… – Руки он ей не поцеловал. – Ваш покорный слуга, Матильда Феликсовна!
Не переводя дыхания она ринулась в работу. Шли чередой бенефисы: А. Ширяева, Г. Гримальди, московского кордебалета, спектакли в пользу престарелых артистов, помощи голодающим, погорельцам, пострадавшим от эпидемии холеры – всюду она поспевала, каждый раз появление ее на подмостках становилось событием, вызывало шумные толки, подробно освещалось прессой.
«Умеет чертова полячка создать вокруг себя ажиотаж», – неохотно признавался Теляковский.
С возвращением ее в театр вспыхнули с новой силой незатихавшие закулисные битвы. Само присутствие Кшесинской особенным каким-то образом добавляло в атмосферу электричества. Перестраивались в спешном порядке враждующие станы, бушевали страсти вокруг «личных» балетов примадонны, передаваемых другим исполнительницам только с ее согласия, витал повсеместно дух состязательства. Зритель валом валил в театр, в кассах снова был аншлаг.
Главное представление, однако, ожидало публику не на театральных подмостках – на улице: грянуло 9-е января 1905 года.
Она была живой свидетельницей события, вошедшего в историю под названием «кровавое воскресенье», наблюдала его с близкого расстояния, почти в упор. Тщетно, однако, искать в ее воспоминаниях стереотипно-канонического описания случившегося: мирного шествия рабочих во главе со священником Г. Гапоном к Зимнему дворцу с петицией к царю-заступнику (заблаговременно укатившему от греха подальше в Царское Село), картин расстрела демонстрантов войсками и полицией, трупов мужчин и женщин на окровавленном снегу.
«Девятого января 1905 года, – пишет она, – произошло выступление Гапона. В этот день был чей-то бенефис, и я была с родителями в ложе. Настроение было очень тревожное, и до окончания спектакля я решила отвезти своих родителей домой. В этот вечер Вера Трефилова устраивала у себя большой ужин, на который я была приглашена. Надо представить себе, как она была бы расстроена, если бы в последнюю минуту никто не приехал к ней. На улицах было неспокойно, повсюду ходили военные патрули, и ездить ночью было жутко, но я на ужин поехала и благополучно вернулась домой. Мы потом видели Гапона в Монте-Карло, где он играл в рулетку со своим телохранителем».
Для балерины-монархистки, как и для подавляющего большинства людей ее круга, причина случившегося крылась в самих рабочих, послушавшихся попа-провокатора и тех, кто стоял за его спиной. Помилуйте, разве можно вести подобным образом диалог с властью! Эти самые мастеровые ломали, оказывается, на своем пути заборы, опрокидывали телеграфные столбы, баррикады возводили поперек улиц, поджигали киоски, грабили винные лавки. Кухарка, вернувшаяся с пустой корзиной с Сенной площади, видела собственными глазами, как нещадно избивали городовых, шашки из ножен вырывали, револьверы. Кто в действительности в злополучный тот день стрелял и в кого, это еще надо доказать. А то, что житья никакого не стало от невозможных этих людей – факт! Гунны какие-то…
Сказанное выше не свидетельствует вовсе, что коллектив Мариинки остался подобно ей безучастным к революционным брожениям того времени. Вот как описывает умонастроения балетной труппы и общую обстановку в театре тех дней Тамара Карсавина:
«Осень 1905 года, осень, когда была осуществлена попытка революционного переворота, я до сих пор вспоминаю как кошмар. Жестокий октябрьский ветер с моря, холод, слякоть, зловещая тишина. Уже несколько дней не ходили трамваи. Забастовка стремительно охватывала все новые предприятия. С тяжелым сердцем возвращалась я поздно вечером с политического митинга, который мы, артисты, устроили в тот день. Я шла окольным путем, чтобы избежать пикетов. Мои тонкие туфли промокли, ноги онемели от холода, мысли путались. То, что мы, артисты, такие консервативные в душе, настолько преданные двору, скромной частью которого мы себя ощущали, поддались эпидемии митингов и резолюций, казалось мне изменой. Митинги устраивались повсюду; самоуправление, свобода слова, свобода совести, свобода печати – даже школьники принимали подобные резолюции. С полным сознанием дела (хотя у меня есть основания сомневаться в этом) или следуя за несколькими вожаками, наша труппа тоже выдвинула ряд требований и избрала двенадцать делегатов, чтобы вести переговоры. Среди них оказались Фокин, Павлова и я. Нашим председателем был танцовщик кордебалета и одновременно студент университета, человек честный, но ограниченный.
В ту ночь во всем городе погас свет. Я ощупью поднялась по лестнице; наша квартира была, как всегда, освещена керосиновыми лампами. Мама встретила меня довольно агрессивно, она была против моего участия в митинге.
– Не доведут тебя до добра эти митинги, попомни мое слово.
– Дай же ребенку сначала рассказать, что произошло, – вмешался отец, стремившийся примирить нас, дав мне возможность высказаться.
Стараясь по возможности подробно передавать речи ораторов, я объяснила, что было принято решение «поднять уровень искусства на должную высоту».
– Ну и как же вы намерены поднимать его? – задала вопрос мама, сбросив меня с неба на землю.
Во время митинга я сама не могла понять, каким образом выиграет искусство, если мы добьемся самоуправления. Я не только не испытывала полной уверенности в правильности наших мотивов, но всей моей любви к театру, его атмосфере, верности нашему воспитанию была нанесена глубокая рана. Во время митинга у меня возникло ощущение, будто замышляется какое-то святотатство, но дар речи покинул меня. В итоге, проявив малодушие, я подчинилась желаниям остальных. А теперь, словно повторяя заученный урок, я твердила своим домашним, что мы намерены потребовать право на самоуправление, право избрать свой комитет, который станет решать как вопросы творчества, так и вопросы распределения жалованья. Мы намерены покончить с бюрократизмом в организационных делах. Мои слова даже мне самой казались пустыми и бессодержательными.
– Итак, ты выступаешь против императора, который дал тебе образование, положение, средства к существованию. И нечего поднимать какие-то там уровни. Ты поднимешь искусство на высокий уровень, если станешь великой актрисой, – заявила мама.
Она была готова использовать свой родительский авторитет и запретить мне покидать дом, пока все не успокоится. Но тут вмешался Лев. Хотя, по его мнению, все это было глупостью, но тем не менее он считал, что я должна была оставаться с друзьями до конца.
– Ты же не хочешь, чтобы она предала своих товарищей, – сказал он матери. – Где же твои принципы?
Услышав подобный аргумент, бедная либералка-мамочка вынуждена была замолчать. Отец считал, что нужно выиграть время и сделать вид, будто я заболела. Я решила идти до конца, но чувствовала себя несчастной.
Резолюция митинга вырабатывалась на квартире у Фокина. Мне показалось, что привратник, стоявший у парадной двери, бросил на меня неодобрительный взгляд – ни приветствия, ни фамильярной, но в то же время уважительной болтовни, которая составляла кодекс bienseance (приличие) у людей подобного рода. Слегка наигранная веселость присутствующих внушила мне некоторое облегчение; я была почти готова поверить, что правда на их стороне. Мне пришло в голову, что они не стали бы рисковать, не имея на то важных причин; и причиной, очевидно, была справедливость требований. Я продолжала так думать до тех пор, пока не стали обсуждать требование поднять нам жалованье, мне оно показалось отвратительным, сильно напоминающим шантаж. Я все еще верила, что смогу предостеречь товарищей от неверного поступка, и я отозвала Фокина, чтобы поговорить с ним с глазу на глаз. Мы вышли на площадку лестницы. Там, с трудом подбирая слова, чувствуя себя униженной оттого, что он может заподозрить меня в отступничестве, я поделилась с ним своими сомнениями. Он внимательно выслушал меня. Он никак не развеял моих сомнений, но в силе его веры, в пафосе его слов я почувствовала большую искренность.
– Что бы ни случилось, – так закончил он, взяв меня за руку, – я всегда буду благодарен вам за то, что в критическую минуту вы встали рядом со мной.
Один за другим приходили опоздавшие, принося свежие новости: остановились железные дороги; чтобы предотвратить митинг рабочих на Васильевском острове, развели мосты. Фокин снял трубку, чтобы проверить, работает ли телефон, коммутатор молчал. Он продолжал слушать.
– Помехи на линии… Обрывки разговоров… какая-то неразбериха… Больше ничего не слышно.
Два молоденьких танцовщика, почти мальчики, прибежали раскрасневшиеся и возбужденные; они вызвались быть «разведчиками». Их искреннее восхищение нашими действиями не позволяло им сохранять спокойствие.
– Мы видели на улице сыщиков, – взволнованно заговорили они, перебивая друг друга, – наверняка это сыщики: оба в гороховых пальто, а на ногах галоши.
Во все времена было нетрудно определить агентов нашей тайной полиции – галоши, которые они носили в любую погоду, стали объектом всеобщих шуток.
По сведениям «разведчиков», в Александрийском театре собирались прервать спектакль, чтобы актеры могли со сцены обратиться к зрителям. Весь день прошел в волнении, устроили импровизированный обед, а вечером решили отправиться в Александрийский театр, чтобы иметь возможность действовать сообща с драматическими артистами. Там шел обычный спектакль. Режиссер Карпов отвел нас в комнатку за сценой, где хранился реквизит для спектаклей на всю неделю, так что она была завалена сценическими принадлежностями: портретами предков, алебардами, шлемами и мебелью, но никого там не было. Карпов достал для меня курульное кресло древних римлян, а сам отошел к веерообразному окну.
– Драматические артисты будут бастовать до тех пор, пока не удовлетворят все их требования, – быстро проговорил он, посматривая на часы.
Раздался звонок, и он поспешил на сцену, бросив на ходу:
– Помните, мы боремся за почетную свободу. Еще совсем недавно русский актер был рабом. Теперь настал подходящий момент. Там, наверху, давайте небо!
Последняя фраза была адресована рабочим сцены.
На следующий день мы должны были подать свою резолюцию начальству. Придя в назначенный час, я встретилась со своими друзьями-делегатами, расхаживающими взад и вперед по Театральной улице. Пришедший первым нашел дверь вестибюля запертой, находившийся внутри швейцар Андрей отказался ее открыть. Нас это возмутило. Когда все собрались, мы отправились в контору. Теляковский был в Москве, и нас принял его управляющий. Он с огорченным видом выслушал речь нашего председателя. Бывший офицер, он щелкнул каблуками, сухо поклонился и без каких-либо комментариев заявил, что резолюция нашей труппы будет вручена его превосходительству тотчас же после его возвращения из Москвы. На этом аудиенция закончилась.
Следующим нашим шагом была попытка сорвать утренний спектакль в Мариинском театре. Давали «Пиковую даму», где были заняты многие артисты балета. Моя обязанность состояла в том, чтобы обойти женские артистические уборные и уговорить танцовщиц не выступать. Подобная задача была мне неприятна, и мои речи, по-видимому, оказались не слишком убедительными. Несколько танцовщиц покинули театр, но большинство отказались участвовать в забастовке. В течение нескольких следующих дней до нашего сведения довели циркуляр министра двора: наши действия рассматривались как нарушение дисциплины; тем, кто желал остаться лояльным, предлагалось подписать декларацию. Большинство артистов подписали ее, поставив нас, своих делегатов, в затруднительное положение. Теперь мы уже никого не представляли, но продолжали собираться то у Фокина, то у Павловой.
– Ну что, доигрались, – сказала мама однажды вечером. – Вы больше не члены труппы.
Она, как всегда, почерпнула информацию у Облаковых. Я считала, что она права, хотя мы и не получили никакого официального уведомления.
В городе происходили более тревожные, события, чем мятеж нескольких актеров. 16 октября во время массового митинга, состоявшегося на Васильевском острове, была провозглашена республика. Что принесет завтрашний день – аресты или революцию, никто не осмеливался предположить. В тот день мы все двенадцать собрались как обычно. В эти дни мы старались держаться вместе – так было легче переносить неизвестность. Вдруг позвонили в дверь. Фокин пошел открывать. Через несколько мгновений он, шатаясь, вернулся в комнату.
– Сергей перерезал себе горло, – сказал он и разрыдался.
Сергей Легат против воли вынужден был подписать декларацию. Будучи человеком чести, он ощущал себя предателем: «Я поступил как Иуда по отношению к своим друзьям».
В ту же ночь он стал бредить и кричал:
– Мария, какой грех будет меньшим в глазах Господа Бога – если я убью тебя или себя?
Утром его нашли с перерезанным бритвой горлом.
17 октября был издан Манифест об учреждении Государственной думы. В нем объявлялась амнистия всем забастовщикам. В течение нескольких дней жизнь вернулась в нормальное русло, и наша бесславная эпопея закончилась отеческим увещанием. Теляковский вызвал к себе делегатов и снял с нас бремя вины за резолюцию, но подчеркнул, что попытка забастовки явилась актом вопиющего нарушения дисциплины и мы заслуживали бы самого строгого наказания, если бы не амнистия. Он мягко осудил поведение труппы, указав на то, что артисты и без того находятся в привилегированном положении – они получают бесплатное образование и обеспечены до конца жизни; неужели забастовка – это наша благодарность за все полученные благодеяния?
Среди артистов, принявших активное участие в кратковременном мятеже, распространялись смутные слухи о том, что якобы дирекция втайне готовит репрессии против участников октябрьских событий. Однако карьера, сделанная впоследствии Павловой, Фокиным, да и мной, отчетливо показала, что у Теляковского никогда не было подобных намерений. В течение какого-то времени ощущался некоторый антагонизм между двумя фракциями, на которые распалась труппа, но вскоре он исчез. Похороны Сергея объединили нас в общем горе».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.