ГЛАВА VII ЗАВЕТНЫЙ КЛАД
ГЛАВА VII
ЗАВЕТНЫЙ КЛАД
После многодневной тряски в битком набитой почтовой карете Андерсен чувствовал себя совершенно разбитым. Взяв номер в отеле и кое-как смыв дорожную пыль, он сразу улегся спать.
В едва начавшийся сон вдруг ворвался странный гул, потрясший комнату. Он разрастался, дошел до оглушительного грохота, потом упал до глухого ворчания и смолк. Сердце путешественника забилось в ожидании необычайных, удивительных событий.
Наспех одевшись, он подбежал к окну: из здания напротив валом валил народ. Мгновенная вспышка осветила комнату. Уж не зарево ли это дальних пожаров? Не началось ли восстание? Ведь это Париж, здесь всего можно ожидать!
Андерсен готов был уже выбежать на улицу, чтобы своими глазами увидеть возбужденную гневную толпу парижан, грохочущую, как море в бурю. Но на пороге комнаты он остановился в нерешительности. Не благоразумнее ли сначала разузнать, что произошло, чем соваться в воду, не спросивши броду? И он дернул шнур звонка, чтобы вызвать слугу.
Все разрешилось неожиданно просто: над Парижем грохотала майская гроза. А толпа напротив была всего-навсегдо потоком зрителей, выходивших из театра.
Успокоенный — и вопреки благоразумию слегка разочарованный — поэт снова улегся спать, посмеиваясь над собой: опять воображение сыграло с ним шутку! Парижские восстания — это уже дело прошлое, ведь три года назад народ добился своего и прогнал бездарного и надменного Карла X, пытавшегося возродить феодальные порядки…
В последующие дни Андерсен без устали бродил по улицам, стараясь разглядеть и понять изменчивое и прекрасное лицо Парижа. Всюду он чувствовал отблески событий 1830 года. Память о них заставляла парижан особенно бурно аплодировать знаменитому певцу Нурри: ведь он сражался на баррикадах в июльские дни и своим пением воодушевлял борцов за свободу! На могилах погибших в те дни лежали груды свежих цветов.
Сторож охотно рассказывал коротенькие и полные драматизма истории безыменных героев. Особенно потрясла Андерсена одна из них: мальчик с парижских окраин сражался в первых рядах восставших, ворвавшихся в королевский дворец. Получив смертельную рану, маленький герой скончался на троне королей Франции, прикрытый бархатным знаменем с гербом Бурбонов. Какая прекрасная и трагическая судьба! Да, об этом стоило бы написать, только не сейчас, после. Сейчас надо набираться впечатлений, смотреть, слушать…
В длинных письмах на родину — Коллинам, Иетте Вульф, Эрстеду и многим другим — Андерсен с восторгом описывал Париж. Ему нравилось здешнее оживление, нравилось, что каждый кучер читает газету, имеет собственное мнение обо всем и свободно его высказывает. Шум, споры о политике в кафе и на улицах, карикатуры на короля в витринах — да, это не то что копенгагенская тишь да гладь!
Особенно подробно он описывал торжества, устроенные в годовщину июльской революции.
При огромном стечении народа под бурные рукоплескания был вновь открыт памятник Наполеону на Вандомской колонне. Король Луи-Филипп жал руки солдатам национальной гвардии, участвовавшим в июльской революции, и раздавал пенсии молодым девушкам, отцы которых погибли на баррикадах. Вечером небо озарилось снопами огня фейерверков, всюду гремела музыка, в ратуше был устроен роскошный бал, на который Андерсену удалось достать пригласительный билет.
Он видел вблизи весело улыбающегося короля и смертельно бледную королеву («Как видно, на нее слишком сильно подействовали события революции!» — не без иронии заметил поэт в одном из писем).
Все это было так — и все-таки совсем не так! Андерсен увидел в Париже много — гораздо больше, чем в Германии в 1831 году! — но остался на поверхности явлений. Прежде всего ему мешало противоречивое отношение к революции. Мешало и плохое знание французского языка. Мешала замкнутость в кружке соотечественников, говоривших между собой больше всего о письмах из Дании и с педантичной добросовестностью посещавших обязательные для туриста достопримечательные места, — и не хочется, а неудобно: вернешься домой, будут спрашивать! Конечно, все это было интересно, живописно, грандиозно: и Лувр, и Версаль, и Собор Парижской богоматери. Но нельзя было услышать биение пульса тогдашнего Парижа в музеях и дворцах. Для этого следовало выбраться на рабочие окраины, побывать на фабриках и в мастерских. Для этого необходимо было как-то преодолеть барьер, стоявший между любопытствующим иностранцем и хмурыми небритыми блузниками, спорившими о политике в кабачках и на улицах.
Андерсен же увидел только то, что можно было увидеть, не переходя этого барьера.
Между тем отнюдь не только отблески отпылавших зарев освещали тогда Париж.
За показной стороной режима Луи-Филиппа многое скрывалось. И во время июльских торжеств из толпы неслись не одни приветственные возгласы.
Восстанавливая статую Наполеона, Луи-Филипп заигрывал с призраком покойного императора, надеясь этим привлечь к себе симпатии той части народа, для которой образ Бонапарта сохранил свое обаяние.
Празднуя годовщину революции, король в то же время употреблял все усилия, чтобы подавить новые вспышки народного недовольства, не без основания опасаясь, что Луи-Филиппа Орлеанского может постигнуть такая же судьба, как и Карла Бурбона.
В Париже в это время активно действовало «Общество прав человека и гражданина», члены которого называли себя наследниками якобинцев и вели пропаганду среди народа. Наиболее решительные из них призывали к восстанию и намечали его именно на дни июльских торжеств. «Ассоциация друзей свободы прессы» раздавала запрещенные книги и брошюры в мастерских и трактирах, уплачивала штрафы, наложенные правительством на авторов оппозиционных статей. Но и полиция не дремала: полицейский префект Жиске и генеральный прокурор Персиль, ненавидевшие все, что напоминало о революции, произвели многочисленные аресты.
Двадцать семь членов «Общества прав человека и гражданина» предстали перед судом. Персиль в громовой речи нападал на них как на врагов «священной частной собственности», наследников Марата, стремящихся «ограбить богатых людей в пользу нищих лентяев».
«Вы шайка лакеев, вы наемники короля, узурпаторы прав народа, я не признаю вас своими судьями!»— бросил в лицо обвинителям один из подсудимых. Присяжные признали обвиняемых невиновными. Полиции пришлось расстаться с намеченной добычей!
За год до приезда Андерсена в Париже проходили баррикадные бои под красным знаменем: их впоследствии описал Гюго в «Отверженных».
Уличные бои вспыхнули и год спустя, в апреле 1834 года.
Именно расходящиеся от Франции волны свободомыслия заставили даже такого закоренелого врага конституций, как датский король Фредерик VI, сделать уступку «духу времени» и ввести новый совещательный орган из представителей всех провинций, то есть сделать первый робкий шаг к парламенту.
Да, гром, услышанный Андерсеном в Париже, легко мог оказаться громом земным, а не небесным.
Запасшись рекомендательными письмами копенгагенских знаменитостей, Андерсен охотно посещал людей мира искусства, живших в Париже.
Казалось бы, прежде всего он должен был стремиться повидать Генриха Гейне, после 1830 года перебравшегося в Париж — поближе к очагу революций и подальше от прусской полицейской своры.
Но — странное дело! — Андерсен не искал встречи со своим литературным кумиром и вдохновителем. Он боялся показаться смешным и неловким немецкому поэту, известному своим острым языком. Андерсену за глаза хватало насмешек копенгагенцев — даже за границей они его достигали, и первым письмом с родины, которого он так нетерпеливо ждал, оказался злобный пасквиль на него, напечатанный «Копенгагенской почтой» и присланный анонимным «доброжелателем».
Но не только страх быть высмеянным удерживал его от визита к Гейне. В его отношении к Гейне была та же двойственность, что и в отношении к французской революции. Он страстно любил Гейне-лирика, но Гейне — атеист и вольнодумец и привлекал и отталкивал в одно и то же время. Андерсен-поэт умел быть смелым и самостоятельным. Андерсен — воспитанник умеренных и благоразумных копенгагенских интеллигентов и чиновников боялся политических и религиозных крайностей.
Знакомство с Гейне все-таки состоялось, но это вышло случайно.
На вечере в обществе «Литературная Европа» к Андерсену подошел невысокий человек с живым выразительным лицом.
— Я слышал, что вы датчанин, — сказал он, — а я немец. Датчане и немцы — братья. Вот я и хочу пожать вам руку.
Это и был Генрих Гейне. Смущенный Андерсен вскоре приободрился и со свойственной ему непосредственностью объяснил Гейне, что не решался посетить его, боясь показаться смешным.
Завязался непринужденный разговор, в котором Гейне обнаружил хорошее знакомство с датской литературой и, к радости Андерсена, заявил, что Эленшлегер — один из величайших поэтов Европы.
Потом Гейне посетил Андерсена, и тот счел неудобным не ответить на визит: в оправдывающемся тоне он писал об этом фру Лэссе, своей набожной приятельнице.
Однако настоящей близости между поэтами не возникло, дело ограничилось несколькими прогулками по парижским бульварам и более или менее поверхностным обменом литературными мнениями и парижскими впечатлениями.
— Счастливого пути, поезжайте в Италию, а потом напишите о том, что видели, по-немецки, чтоб я мог прочесть! — сказал на прощание Гейне и по просьбе Андерсена записал это напутствие в дорожный альбом, с которым не расставался датский путешественник.
В середине августа Андерсен уехал из Парижа в маленький швейцарский городок Локль, расположенный высоко в горах. Там ему предложили гостеприимство дальние родственники его старой копенгагенской приятельницы фру Юргенсен, обещая тишину и покой, соблазнительные после парижского шума и грохота, живописные виды и практику во французском языке: волей-неволей придется бегло заговорить, ведь во всем Локле никто не знает ни слова по-датски! Отдохнув, можно будет двинуться дальше, в Италию.
Кроме усталости после трехмесячной беготни и всегдашней жажды перемен, он стремился к обещанной тишине Локля еще и потому, что хотел без помех отдаться завершению нового произведения, начатого в Париже. Это была стихотворная драма «Агнета и Водяной» на сюжет старинной народной песни, знакомой Андерсену с детства.
Бродя по парижским бульварам и слушая шум беспокойного людского моря, он вспоминал о морском прибое, бьющемся о берега Дании. Или о тихих летних днях, когда морская гладь спокойна и неподвижна и в легкой голубоватой дымке плавают острова на горизонте и скользят паруса рыбачьих лодок…
Именно в такие дни можно услышать далекий замирающий звон, несущийся невесть откуда: может быть, со дна морского. «Это прекрасная Агнета играет на арфе», — говорили старые люди.
Андерсену хотелось рассказать о собственной смутной тоске, о надеждах, обманутых и вновь родившихся, о вечном стремлении вдаль, в завтрашний день, несущий что-то новое, неизвестное. И этими чувствами он решил наделить красавицу Агнету из старой песни: она повстречала на морском берегу золотоволосого Водяного и последовала за ним в его подводный дворец. Золотые туфельки и браслеты он подарил ей — у самой королевы не было таких! — и золотую арфу, чтобы играть на ней, когда охватит печаль. Но через восемь лет Агнета вернулась на землю — к людям, к зелени, к солнцу! — и навсегда покинула Водяного, несмотря на все его мольбы.
Эта простая и поэтическая история сильно разрослась и осложнилась под пером Андерсена, и ему казалось, что вещь выходит очень значительная и волнующая. Вокруг тоскующей Агнеты сгруппировалось множество новых лиц: и отвергнутый жених Хемминг (краски для его изображения дал поэту собственный печальный опыт), и грубый, жестокий помещик Петер Палле, хваставшийся своим бесчеловечным обращением с крестьянами, и старая цыганка, предсказывающая будущее…
Первая часть «Агнеты» была написана еще в Париже. В Локле, окруженный снежными вершинами гор, высокими темными елями, облаками, проходящими совсем близко, как стадо овец, и ярко-зелеными альпийскими лугами, Андерсен вдохновенно работал над второй частью. Не восемь лет, а целых полстолетия у него в драме прожила Агнета на морском дне среди подводных чудес.
Земной мир неузнаваемо изменился в ее отсутствие, она казалась там чужой, более чужой, чем в замке Водяного… И драма кончалась смертью Агнеты на песчаном берегу под вечный шум волн.
Посылая «Агнету» в Данию, Андерсен написал к ней коротенькое предисловие: ему хотелось по-своему выразить безотчетную грусть и стремление к чему-то новому, звеневшие для него в старой песне. И хотя Агнета родилась среди швейцарских гор, душа в ней чисто датская! «И вот я посылаю свое любимое дитя на родину. Примите его ласково, пожалуйста, ведь с ним я посылаю всем вам свой привет…»
Когда Андерсен упаковывал рукопись, его трясла лихорадка и бросало в жар. «Никогда в жизни я так не волновался», — думал он, прижимая ледяную руку к горящей щеке. Докажет ли «Агнета» друзьям и читателям, что он не напрасно получил возможность отправиться в путешествие, что талант его не иссяк, как утверждает Мольбек, что он может высоко взлететь на окрепших крыльях?
Драма была послана Эдварду Коллину, ему и предстояло первым ответить поэту на эти вопросы.
Снежные вершины Альп, окутанные облаками, остались позади. Ласковое синее небо Италии улыбалось Андерсену, а ветер веял тонким запахом лимонных рощ.
Милан, Генуя, Флоренция, высокие соборы с потемневшими фресками великих мастеров, красные колпаки и бронзовые плечи рыбаков, огненные глаза и царственная осанка встречных крестьянских девушек, темные стройные кипарисы и узкие серебристые листья слив, мраморный взгляд Венеры Медицейской и страшные рассказы о нападениях разбойников… Голова кружилась от вихря впечатлений! В потоке света, тепла, красок тонули воспоминания о прошлом, забывались мелкие тяготы и неудобства путешествия.
18 октября 1833 года («Это мой второй день рождения», — говорил он впоследствии) Андерсен приехал в Рим. Полетели дни, и каждый был как драгоценный подарок. Карандаш Андерсена так и летал по бумаге, чтоб поймать, закрепить самые яркие краски, сценки, детали из калейдоскопа сменяющихся картин. По ночам он долго не мог уснуть: какие-то новые слова и образы мелькали как тени, какое-то зернышко нового замысла зрело, готовясь прорасти…
Однажды во время дневных блужданий он забрел на небольшую уютную площадь, где перед старинным палаццо медленно журчал фонтан, точно рассказывая длинную историю без конца и начала. Странное чувство вдруг охватило Андерсена: на миг ему показалось, что все это уже когда-то было, что вот так же он стоял и смотрел на седые струи фонтана давным-давно, совсем маленьким мальчиком. А что, если бы он и вправду родился под небом «вечного города», как тогда сложилась бы его судьба?
Наверно, какой-нибудь монах стал бы его учить грамоте и взял бы в церковный хор мальчиков за звонкий голосок. А потом начались бы те же мечты и те же горести… И, может быть, неудачная любовь привела бы его, наконец, к дверям монастыря. Нет уж! Андерсен даже вздрогнул от такой мысли. Это же просто преступно замкнуться от жизни в мрачной келье, зарыть в землю свои способности, стремления, надежды… Никогда он не сделал бы этого!
…Мимо промелькнула стайка босоногих загорелых ребятишек в лохмотьях, щебечущих на звучном незнакомом языке. Андерсен долго смотрел им вслед: может быть, и среди них есть мальчик с беспокойной душой и дремлющим талантом поэта или художника, и ему предстоят дни тяжелых испытаний. Наверно, да… Как ни отличаются друг от друга разные страны и разные города, а судьба талантливого бедняка всюду одинаково горька. Какую правдивую и печальную книгу можно было бы написать на эту тему!
Нахохлившись, как больная птица, Андерсен сидел в углу небольшого кафе, где обычно собирались датские путешественники. Все вокруг казалось ему подернутым туманом, и даже ослепительное итальянское небо потеряло свои яркие краски. Никогда еще, кажется, с такой силой не подступали к сердцу одиночество и тоска! Давящая усталость сковывала тело, а мысли вертелись в одном и том же безысходном кругу. Нетерпеливо ожидаемая почта из Дании принесла вместо радости горе: старый Коллин осторожно и участливо сообщал о смерти матери, а письмо Эдварда было посвящено уничтожающему разносу «Агнеты», на которую возлагалось столько радужных надежд. «Любимый друг» не пожалел резких выражений, чтоб их разрушить! Досадой, холодом, высокомерием была пронизана каждая строчка письма. Ну хорошо, пусть даже «Агнета» действительно не удалась (как больно об этом думать!), но неужели это достаточная причина, чтоб третировать автора, поучать его, как зазнавшегося мальчишку? Да, все ложь, фальшь, иллюзия: и дружба Эдварда и ласковые взгляды голубых глаз его сестры. Чужой он им был, чужим и остался, всем, кроме старого Коллина. Ну что ж! Хватит. Он не желает больше выпрашивать как милостыню жалкие крошки тепла и участия, молча глотать оскорбительные назидания! Если отношения не могут быть равными, надо их порвать раз навсегда, другого выхода нет. Все, что у него накипело на сердце, он высказал прямо, без смягчений в ответном письме Эдварду. Конверт запечатан и отправлен отцу Коллину: надо, чтоб он тоже знал все. Пусть прочтет письмо и передаст его сыну. Кончено, все кончено. Дружба мертва, надежды умерли…
И матери нет в живых. Умерла в нищете, в богадельне, чужие равнодушные руки закрыли ей глаза, и могилы ее не найдешь на кладбище для бедных. Нет теперь на земле ни одного человека, который любил бы его не за какие-нибудь достоинства, а просто так, без рассуждений, то есть единственной настоящей любовью. В памяти оживали одна за другой картины детства, и в каждой улыбалась ему темноглазая женщина с красными сморщенными от вечной стирки руками, неутомимая, неунывающая, любящая и заботливая…
Андерсен не знал, долго ли он просидел так, за нетронутым стаканом вина, погруженный в свои мысли. Он очнулся только, когда кто-то окликнул его. Худощавый низенький человек в очках приближался к нему, приветливо улыбаясь. Генрик Герц! Автор «Писем с того света», беспощадно насмехавшийся над Андерсеном, соперник по заграничной стипендии. Что ж, мир странно устроен: вчерашний друг нанес тяжелую обиду, а былой враг может оказаться приятелем… И Андерсен сердечно пожал протянутую Герцем руку.
В первые же дни пребывания в Риме Андерсен навестил своего знаменитого земляка, скульптора Бертеля Торвальдсена, уже много лет жившего в Италии. Тот встретил молодого поэта с большим радушием; искренность и чистосердечие Андерсена, его горячая любовь к искусству, его трудный жизненный путь — все это было близко Торвальдсену. Покачивая седеющей головой, он сочувственно слушал взволнованные рассказы Андерсена о себе. Да, знакомая история. Самому Торвальдсену тоже достаточно пришлось хлебнуть горя в юности. Он охотно делился с Андерсеном воспоминаниями о тех днях, когда маленький Бертель в больших деревянных башмаках относил отцу на верфь скудный обед, аккуратно завернутый в старый платок. Отец был резчиком по дереву, и, глядя на чудо превращения куска дерева в затейливые фигуры, Бертель загорался желанием самому научиться вырезать… И голод, и холод, и косые взгляды, и насмешки — все бывало. Но он не вешал носа — и вот, наконец, добился своего! Здесь, в этой самой мастерской, из глыб мрамора родились статуи, завоевавшие признание во всей Европе! Главное — не сдаваться, не падать духом.
Поддержка и участие Торвальдсена очень помогли Андерсену в тяжелые минуты, пережитые им в Риме, и он на всю жизнь сохранил благодарность, восхищение и привязанность к этому крепкому, юношески жизнерадостному, несмотря на свои шестьдесят три года, человеку с острым проницательным взглядом. Узнав о нападках Мольбека на стихи Андерсена и о разгроме, постигшем «Агнету», Торвальдсен нахмурился.
— Знаю я этих копенгагенских мудрецов… Чем они меньше понимают в искусстве, тем строже судят. Нечего на них оглядываться, ищите свой собственный путь и смело идите по нему.
Он попросил Андерсена прочесть ему «Агнету». На чтение были приглашены еще несколько датчан, в том числе и Герц, присутствие которого порядком пугало Андерсена. Он начал читать неуверенным голосом, все время поднимая глаза от страницы, чтобы видеть выражение лиц слушателей. Уж не улыбался ли насмешливо Герц? Нет, пока нет… А взгляд Торвальдсена светился такой теплотой и дружелюбием, что поэт почувствовал прилив мужества. Право же, «Агнета» не так уж плоха! Когда чтение окончилось, слушатели дружно подтвердили это мнение. Торвальдсен не скупился на похвалы: ему понравились задушевность и музыкальность стихов, поэтичность многих сцен.
— А главное, все это очень родное, наше, датское… — вздохнул он. — Я как будто получил привет с родины, от буковых лесов и озер.
Разумеется, Герц высказался куда более сдержанно, но без всякой враждебности. Он не без основания думал, что старая песня об Агнете вряд ли была подходящим материалом для такой лирико-драматической обработки, кроме того, вещь недостаточно отшлифована, но многие места, безусловно, удачны.
В противоположности распространенному мнению Андерсен вовсе не обижался на любую критику своих произведений. Он мог спорить, не соглашаться, но острое чувство справедливости никогда не покидало его, и именно оно заставляло его возмущаться, когда критика была пристрастной и окрашенной личной враждебностью.
Поэтому ни мнение Герца, ни полученные несколько позже дружеские письма Эрстеда и фру Лэссе с критическими замечаниями об «Агнете» нисколько не обидели его. Притом же «Агнета» уже перестала быть центром, где сосредоточивались его мысли и надежды.
Новый замысел приобрел реальные очертания: написать повесть о судьбе нищего итальянского мальчика Антонио, наделенного чудесным талантом поэта-импровизатора; здесь будут и живописные итальянские пейзажи, и быт простого народа, и пышные палаццо вельмож. Антонио придется пережить те же горькие испытания, через которые прошел сам Андерсен, его будет преследовать желчный и недалекий критик, похожий сразу на Мейслинга и на Мольбека, и небрежно швыряемые подачки меценатов будут доставлять ему постоянные страдания. А в конце концов он все-таки поставит на своем и докажет свое право называться поэтом.
Далеко внизу, в лиловой тени гор, остался спящий Неаполь. Группа датских путешественников, среди которых были Герц и Андерсен, верхом на мулах поднималась по крутой тропинке. Земля вокруг была выжжена лавой. Впереди высился кратер Везувия. Густое облако дыма над ним было похоже на дерево с огненными корнями — струями лавы, медленно текущими по склонам.
Темнело, и мулы шли все медленнее и осторожнее.
— Все, синьоры! — сказал, наконец, проводник. — Дальше подниматься опасно.
Внезапный грохот почти заглушил его слова. Багровая вспышка озарила небо, раскаленные камни вылетели из вулкана, как стая огнекрылых птиц.
— Берегись! — закричал проводник.
Порыв душного ветра обдал путешественников запахом гари и тучей золы.
— Дальше, пожалуй, и незачем идти! — сказал Герц, протирая очки и близоруко оглядываясь. — Отсюда все прекрасно видно.
— Ну что вы! — запротестовал возбужденный Андерсен. — Мы вполне можем пробраться пешком еще немножко, ну хоть до того уступа!
И, таща за собой маленького спотыкающегося Герца, длинноногий поэт храбро зашагал вперед по колено в пепле. Подошвы начало припекать — лава под ногами еще не совсем остыла, — но что за беда! Зато вот она, прямо перед ними, грозная красота огнедышащего чудовища.
Андерсен замер на месте, бормоча родившиеся тут же стихи:
Снег в расщелинах сверкает,
Будто стая лебедей,
Грозный конус потрясает
Прядью огненных кудрей…
Месяц меркнет в клубах дыма,
Мы стоим не шевелясь.
Гром и пламя, камни мимо
Низвергаются, дымясь…
— Нет, это невозможно, — взмолился Герц. — Ради бога, вернемся. Похоже, что я уже вывихнул ногу!
Осторожно поддерживая спутника, Андерсен отвел его в безопасное место.
Спустившись вниз, путешественники не нашли в спящем городке ни одной открытой лавочки, где можно было бы раздобыть еды, ни одного экипажа. Голодные и усталые, покинутые другими спутниками, Андерсен и Герц медленно шли к Неаполю. Дорога была тиха и пустынна, домики с плоскими кровлями ярко белели под луной. Позади в темной глубине моря отражались багровые отсветы пламени.
— Просто как в сказках «Тысячи и одной ночи»! — вздохнул Герц, забыв на миг о больной ноге. — А расскажешь дома, упрекнут в романтическом преувеличении… У вас уже, кажется, готово стихотворение, Андерсен?
— Да, разумеется! Как же можно видеть перед собой такое потрясающее зрелище и не попытаться воплотить его в слова? Слушайте! — И поэт прочел только что сложенные стихи.
— Неплохо, — сочувственно сказал Герц. — Вам всегда удавались описания природы, так же, впрочем, как и юмористические картинки… Но все-таки сознайтесь, что Гейберг был прав, когда назвал вас импровизатором. Минутного вдохновения недостаточно, необходима тщательная отделка, шлифовка каждой строчки.
— А я и не отрицаю правоты Гейберга! — горячо воскликнул Андерсен. — Только слово «импровизатор» мы с ним понимаем по-разному. Он хотел этим словом уколоть меня: поверхностные, дескать, у него стихи! Но ведь дело-то в том, что нельзя всех поэтов мерить одной меркой. Некоторые пишут медленно, подолгу раздумывая над каждой строчкой. У других замысел созревает молниеносно, но он тоже не рождается на пустом месте, а опирается на чувства и впечатления, накопленные раньше. Сколько мы с вами встречали в Италии уличных импровизаторов, мгновенно сочиняющих стихи на заданную тему! Вы видели, с каким воодушевлением они декламируют и как жадно их слушает собравшаяся толпа? У Гейберга такой успех вызвал бы только ироническую усмешку, он хочет писать прежде всего для знатоков, ну и пусть, это его дело. А мне… мне дороже всего было бы, если б меня слушали и понимали такие вот простые рыбаки и ремесленники. Уверяю вас, эти люди великолепно отличают плохое от хорошего! Скажу вам откровенно, Герц: я недавно начал новую вещь, и она так и называется: «Импровизатор». Посмотрим, сумею ли я в ней выразить то, что мне хочется, и убедить читателей в своей правоте…
— Что ж, могу только пожелать вам удачи, — заметил Герц, слегка пожав плечами.
Снова в Копенгагене. За окном — холодная зеленая вода залива и мачты кораблей, готовых отправиться в далекое плавание. И сентябрьское небо, низкое, свинцово-серое.
От донимавшей его тоски по Италии и от мыслей о денежных затруднениях Андерсен спасался за работой. Рукопись «Импровизатора» росла с каждым днем, и было уже ясно, что это не повесть, а целый роман.
Детство Антонио, проведенное под крылышком любящей матери, раннее сиротство и горькая зависимость от знатных покровителей, годы учения в иезуитской коллегии и пробуждение поэтического таланта — все это было написано еще в Италии. Теперь Андерсен вместе со своим героем переживал его неудачную любовь к кроткой Фламинии, дочери римского вельможи, покровительствующего Антонио. Фламиния была добра к Антонио, с ней он делился своими заветными мечтами, ей он читал свои стихи. Но родные девушки с детства предназначили ее в монахини, и она должна была умереть для мира. Да и в любом случае разве потерпели бы гордые аристократы, чтоб нищий поэт стал членом их семьи? При всей своей доброте они относились к Антонио сверху вниз, о равенстве не могло быть и речи! А в светских гостиных каждый вылощенный франт, разбирающийся только в скаковых лошадях, каждый пошляк с «положением в свете» брался поучать молодого поэта, никто не верил в его талант, лишь смирение и послушание ставились ему в заслугу. Он чувствовал себя связанным по рукам и по ногам властной опекой своих покровителей, но не находил в себе сил порвать тягостные путы… В эту правдивую картину вдруг врывался пестрый хоровод романтических приключений: роковая дуэль, бегство, дни, проведенные в плену у разбойников, неожиданные встречи и разлуки с черноглазой певицей Аннунциатой и таинственной слепой нищенкой дивной красоты. Здесь Андерсен отдавал дань распространенному в те времена вкусу к «загадочному и необычайному». Но при этом он пользовался любым случаем, чтобы нарисовать еще одну живописную картинку из своих итальянских впечатлений, строго следуя истине в своих описаниях постоялых дворов, старинных храмов, шумных улиц Неаполя, народных праздников.
Слепая красавица в нищенских лохмотьях тоже не была плодом его воображения: он действительно видел ее во время посещения древнего города Пестума, где растения поразили его своей пышностью, а жители — ужасающей бедностью. Нежное задумчивое лицо девушки, ее роскошные темные волосы, украшенные фиалками, врезались ему в память. Не могло быть сомнений, что она так же добра и благородна, как прекрасна! С какой радостью он помог бы ей, сделал ее богатой, счастливой! Но что может сделать бедняк-поэт, который и сам-то с трудом перебивается со дня на день? Только одно: перенести прекрасную незнакомку на страницы своего романа и хотя бы там позаботиться о ее благополучии.
И слепая нищенка попала в роман, получив имя Лара. В конце романа Андерсен щедрой рукой осыпал героя и героиню всеми возможными благами: Лара прозреет, станет приемной дочерью богатого вельможи, Антонио женится на ней, и оба будут безоблачно счастливы — надо же наградить их за все перенесенные и в жизни и в романе горести!
23 сентября 1835 года в «Копенгагенской почте» было напечатано такое объявление:
«Роман X. К. Андерсена «Импровизатор» должен выйти в свет в марте; немецкий перевод романа уже готовится г-ном проф. Крузе. Желающим подписаться на роман предлагается возможно скорее посылать соответствующие заявления университетскому книготорговцу г-ну Рейцелю. Цена для неподписавшихся будет, в виду того что роман превысил предполагавшиеся размеры, значительно выше, чем подписная цена, т. е. 1 ригсдалер 64 скиллинга за обе части».
Это был результат длительных битв за устройство романа в печать, которые пришлось вынести Андерсену. Издатель Рейцель, напуганный дурными отзывами критики об «Агнете» и слухами в гостиных о «полном упадке таланта» Андерсена, требовал, чтоб автор заранее обеспечил «хотя бы сотню» подписчиков. Но их оказалось всего восемнадцать. В конце концов Рейцель согласился рискнуть, и теперь уже корректуры романа шли полным ходом. Во всех этих хлопотах Андерсену, по обыкновению, помогал Эдвард (наметившийся между ними разрыв не состоялся благодаря усилиям старого Коллина), хотя успех «Импровизатора» казался ему более чем сомнительным. Роман об Италии! Мало ли их написано? Неужели Андерсен надеется сказать что-нибудь новое, интересное? Вряд ли! Ведь он опять пишет о самом себе. Осудила роман за «ребячливость» и фру Вульф, едва прослушав несколько страниц из начала. А постоянной заступницы и утешительницы Андерсена, Иетты Вульф, не было рядом: она, в свою очередь, отправилась путешествовать по Италии… Как завидовал ей Андерсен!
Но, несмотря на сомнения друзей, он сохранял бодрость. Были уже у «Импровизатора» и горячие защитники, мнение которых имело вес: Эрстед, Ингеман. Да и сам он чувствовал, что сделал крупный шаг вперед. Столько заветных чувств и мыслей вложено в этот роман, столько ярких, живых впечатлений в нем отразилось. Нет, что ни говори, а книга должна иметь успех!
Странное дело, он совсем не ощущал усталости после нескольких месяцев напряженного труда. Напротив, в нем кипела лихорадочная энергия, искавшая выхода. Посещая знакомые дома, он охотно растрачивал ее избыток в импровизированных рассказах. Особенно хорошо эту его способность построить интересную историю из ничего, из пустяка знали дети. Когда он приходил в гости к Ингеборг Древсен, на него устремлялись темные глаза его любимицы, маленькой Ионны. «Будет сегодня сказка?»— спрашивала она.
— Подожди-ка, поищем… — он рылся в кармане, делая вид, что сказка завалялась где-то там. — Нет, не здесь… Ну, ладно, вот увидишь, она сейчас сама явится. Самые лучшие сказки всегда приходят сами!
И сказка никогда не заставляла себя долго ждать. Ее героями становились синий дракон, нарисованный на большой китайской вазе, пролетевший за окном воробей, старая лайковая перчатка.
Иногда Андерсен брал ножницы, и — раз, два, три! — лист бумаги превращался в старую ведьму на помеле, у которой на носу сидел крошечный человечек, изящную балерину, стоящую на одной ножке, длинноногого аиста в гнезде. В этом искусстве, усвоенном в детстве, он достиг исключительного мастерства! И, разумеется, о каждой вырезанной фигурке ему было что рассказать.
Зайдя однажды в гости к поэту Тиле, Андерсен увидел, что шестилетняя Ида Тиле с огорчением рассматривает увядший букет цветов.
— Разве они умерли, мои цветочки? — со слезами спросила она. И Андерсен тут же сочинил для нее великолепную историю о ночных балах, которые устраивают цветы и игрушки, о том, как цветы превращаются в бабочек и как они разговаривают между собой. Даже старой фру Лэссеон рассказывал сказки: они так и теснились у него в голове! А чудесные рассказы, слышанные когда-то от старой Иоганны и других старух из богадельни, от бабушки, от крестьян во время сбора хмеля! Положительно надо попробовать заняться всем этим.
Он чувствовал себя законным наследником народного сказочного богатства, заветного старого клада. Не просто записать слышанные сюжеты с точностью и бесстрастием кабинетного ученого — нет, совсем нет! Ему хотелось подойти по-своему к этим коротеньким, мудрым и забавным историям. Вера в победу добра и справедливости, уважение к честным, мужественным, находчивым беднякам и насмешка над чванными тунеядцами — это та почва, на которой растут сказки. Но ведь при этом каждая из них получает свое неповторимое выражение, свою окраску в зависимости от того, кто ее рассказывает! Вот он и перескажет их на свой лад. Прежде всего не приглаживать живой речи, напротив, подчеркнуть ее непринужденные интонации, то лукавые, то печальные, не укладывающиеся в строгие рамки книжных фраз (опять Мольбек будет шипеть, что Андерсен-де не умеет правильно писать! Но иначе никак нельзя). И потом в рассказ надо ввести множество красочных подробностей, взятых из повседневной жизни, — детское воображение нуждается в них. А кроме того, в этом новом наряде лучше видна будет вечная молодость сказки. Для начала он отберет из своего огромного запаса совсем немножко — две-три сказки, и если они встретят живой отклик и одобрение, тогда можно будет двигаться дальше… И в ожидании решающего дня — появления в свет «Импровизатора» — Андерсен засел за свой первый сборник сказок.
Колышется пламя свечи, на стенах пляшут причудливые тени, а на дворе завывает ветер. «Послушай-ка хорошенько, может, поймешь, что он там распевает?»— говорила, бывало, старая Иоганна, сидя за прялкой. Ветер многое может порассказать, ведь он вечно летает по белу свету. Но и самой старой Иоганне есть что порассказать, недаром она прожила столько лет. Тянется вечер, мерно жужжит прялка, и сказка прядется, как нить, а маленький Ханс Кристиан, худой длинноногий мальчик, похожий на аистова птенца, слушает, боясь упустить хоть одно слово… И все, что рассказывает старуха, оживает в его воображении.
Вот, например, замечательная история про бывшего солдата-храбреца. Важные господа в шелку и золоте смотрели на него как на пустое место, проезжая мимо в роскошных каретах: ведь у него не было ни гроша за душой, а всего-то имущества обгорелая трубка да старое огниво, добытое в ведьмином подземелье. И все-таки солдат сделался королем и женился на прекрасной принцессе из медной башни. Старое огниво сослужило своему хозяину хорошую службу… Уже судьи и королевский совет совсем было собрались казнить солдата за то, что он осмелился полюбить принцессу, да не тут-то было! Ударил солдат по кремню огнива — и вмиг появились три огромные собаки, похватали они судей, придворных да и самого короля с королевой за ноги и за руки и подбросили их высоко-высоко. Ну, те упали и разбились. Совсем ли? Ясное дело, совсем, на мелкие кусочки. Тут народ и объявил солдата королем. Вот оно как бывает на свете!
А то еще история про двух Клаусов — бедняка и богача. Бедняк Клаус был тоже парень не промах: так одурачил жадного, злого богача, что лучше не надо! Да, умную голову на плечах куда важнее иметь, чем туго набитый карман или герб на дверцах кареты — все сказки об этом говорят, а в сказках-то куда больше правды, чем некоторые думают.
…Андерсен вспомнил старого профессора ботаники Хорнемана: этот корчит кислую гримасу, заслышав слово «сказка». «Нечего забивать детям голову пустыми фантазиями», — ворчит он. Нет, уважаемый профессор, простите, что сын сапожника осмеливается с вами спорить, но только вы дальше своего носа ничего не видите со всей вашей высокой ученостью. Как вы ни старайтесь, а вам не удастся похоронить сказку, сказка никогда не умирает! Вся беда в том, что ворчливые степенные чиновники и скучные обыватели, помешанные на «трезвом благоразумии» и рассудительности, видят мир вывернутым наизнанку: служебные интриги, растущий счет в банке, благосклонная улыбка высокопоставленного ничтожества — вот что они считают настоящей жизнью, а любовь, искусство, красота природы для них просто пустой звук, бельмо на глазу. Как кроты, они роются в земле и бранят солнечный свет за то, что он их ослепляет. И чем ввязываться с ними в ученые споры, лучше вставить их в сказки: там сразу станет ясно, что к чему. Например, господин Хорнеман, профессор ботаники, очень подойдет для сказки о цветах, той самой, которая была придумана для маленькой Иды. Ну и достанется же этому старому брюзге! Сначала он ударит по листьям крапиву — как она смела влюбиться в соседнюю гвоздику?! — и пребольно обожжется при этом. А потом ночью на цветочном балу он превратится в желтолицую восковую куколку. «Нечего забивать детям голову глупыми россказнями!» — кричит она, участвуя против воли в танцах, а бумажные цветы хлещут ее по тоненьким ножкам. И веселый студент, мастер вырезать бумажные фигурки и сочинять забавные истории, попадет в сказку, и сама маленькая Ида. Так и начнем, как было на самом деле.
«Бедные мои цветочки умерли! — сказала маленькая Ида…» Правда, в середине сказка будет немножко похожа на «Щелкунчик» Гофмана, но и своего в ней тоже будет немало!
Весной 1835 года две книги Андерсена одна за другой вышли из печати и появились в витринах книжных лавок: роман «Импровизатор» и «Сказки, рассказанные для детей». Судьба их в первые годы была резко противоположной. Роман быстро пошел в гору и завоевал общее внимание, его читали, о нем спорили, ему посвящались большие критические статьи, и, хотя в них были отдельные кислые замечания, ни одна не отрицала таланта автора.
Первой ласточкой, несущей весть об успехе, была рецензия в «Воскресном листке», появившаяся через несколько дней после выхода в свет «Импровизатора»:
«Поэт Андерсен пишет уже не так хорошо, как раньше, он исписался, — да, я этого давно ожидал», — так говорили там и сям в некоторых кругах столицы, может быть, прежде всего в тех, которые особенно хвалили первые шаги поэта. Но он не исписался, напротив, именно теперь он поднялся так высоко, как никогда: это блестяще доказывает роман «Импровизатор», — писал Карл Баггер, старый товарищ слагельсейских дней, и Андерсен с волнением читал и перечитывал эти дружеские строчки. Большое сердечное письмо с разбором художественных достоинств «Импровизатора» прислал из Сорэ Ингеман. Приходили радостные вести из Германии: там роман был встречен общим одобрением. Издатель Рейцель с довольным видом подсчитывал свои растущие доходы.
— Если дело так пойдет и дальше, можно будет подумать о втором издании! — говорил он Андерсену. — Читателям книга очень нравится, критики в общем благосклонны, если не считать мелких стилистических замечаний…
— Да, но «Литературный ежемесячник» упорно молчит, а ведь к этому журналу многие прислушиваются, — огорченно замечал Андерсен. — Неужели я опять чем-нибудь не угодил этим строгим господам?
— Ну-ну, не расстраивайтесь попусту, — ободряюще улыбался Рейцель. — Успех у публики — вот что для нас с вами самое важное.
— Да, это верно… Кстати, а как расходятся мои сказки? Я ведь и на них возлагал кое-какие надежды!
Улыбка исчезала с лица Рейцеля, и он неопределенно пожимал плечами.
— Как вам сказать… Кое-кто покупает, конечно, детишкам почитать на сон грядущий… Цена книги дешевая, так что, пожалуй, и сказки разойдутся понемногу. Но особого успеха ожидать не приходится. Это же все-таки пустячок… То ли дело роман!
Так же думали многие другие. Журнал «Даннора», называвший «Импровизатор» «великолепным поэтическим произведением», разнес сказки в пух и прах: «Огниво» — за «безнравственность», «Принцессу на горошине» — за «отсутствие соли», «Цветы маленькой Иды» (чуть-чуть мягче) — за недостаток ясно выраженной «морали». Ингеман, от души радовавшийся успеху романа, к сказкам относился очень сомнительно. Эдвард Коллин, смеясь, упрекнул приятеля: «Что-то вы раньше времени впадает «в детство, Андерсен!»
Да, выходило, что ошибся такой умнейший человек, как Эрстед! Ведь он еще до появления обеих книг сказал Андерсену:
— Вот увидите, «Импровизатор» прославит вас, а сказки сделают ваше имя бессмертным!
— Эдвард, дорогой, можно к вам на минуточку? Подумайте только, я получил письмо из Германии от Шамиссо, и он в восторге от «Импровизатора»! Конечно, я понимаю, что его похвалы даже преувеличены: он ставит меня выше Гюго и Бальзака, перед которыми я преклоняюсь. Но все-таки я очень рад, что Шамиссо нравится мой роман. И мои стихи он очень охотно переводит. Ведь это же такой талантливый писатель, — чего стоит хотя бы история о Петере Шлемиле, потерявшем тень! — и сияющий Андерсен протянул своему приятелю письмо от немецкого поэта.
— Ну что ж, вы можете быть довольны, — сказал Эдвард Коллин с легкой иронической улыбкой. — Теперь вам нечего жаловаться, что вас на каждом шагу бранят и порицают. Смотрите только, как бы вас не избаловали излишними восторгами, это очень серьезная опасность. Возомните, пожалуй, себя непогрешимым, захотите почить на лаврах…
— Ну нет! — прервал его Андерсен. — Почить на лаврах — это совсем не в моем характере. Поднялся на одну ступеньку — хорошо, значит надо двигаться дальше, вперед, пока хватит сил. Если бы вы знали, сколько у меня новых планов!
— Прекрасно, только пишите не торопясь, обдумывайте каждое слово. Критического отношения к себе — вот чего вам недостает!
— Ах, ну зачем вы это говорите? — с укором отозвался Андерсен. — Право же, у вас какое-то предвзятое мнение обо мне, и оно далеко не всегда справедливо. Мы с вами очень разные люди, но все-таки мы стали друзьями, а друзья должны постараться понять друг друга! Вы боитесь, что похвалы меня испортят… Боже мой, да разве вы не замечали, что от суровых порицаний у меня опускаются крылья, пропадает всякая вера в себя, а от доброго слова я весь расцветаю? И потом этот вечный упрек в спешке — если б вы знали, как мне больно его слышать именно от вас… Ведь вы-то знаете мое положение, для вас не секрет, что я должен писать быстро, если хочу прокормить себя своим пером. И все-таки, как бы я ни спешил, я десятки раз переделываю неудачные места, просиживаю ночи над ними, пока рука не откажется держать перо. Мои недостатки — да я их знаю лучше, чем все эти педанты-критики, которые тычут мне в глаза всякие мелочи. Вот я когда-нибудь сам напишу на себя критическую статью, и вы увидите, что она будет похлеще чужих.
— Ну, хорошо, хорошо, поверьте, что я вовсе не в расположении ссориться с вами и обижать вас! — смеясь, перебил его Эдвард. — Вы забыли, что говорите со счастливым женихом, который как раз собирается нанести визит невесте.
— Ах, вы едете к фрекен Генриэтте? Ну, не буду вас задерживать. Пожалуйста, передайте от меня огромнейший привет и в сотый раз скажите, что я завидовал бы вам, если б любил вас хоть немножко меньше.
Андерсен не преувеличивал: невеста Эдварда, Генриэтта Тюберг, действительно вызывала у него горячую симпатию и искреннее восхищение. Хорошенькая, добрая, приветливая, она сразу отнеслась к нему с дружеским участием и глубоким пониманием, так что предстоящая свадьба не только не грозила отдалением Эдварда, но, напротив, Андерсен имел все основания надеяться, что влияние Генриэтты будет благотворным для их дружбы.