Глава вторая. Приамов клад
Глава вторая. Приамов клад
...Над Геллеспонтом широким, на мысе, вдающемся в море.
Так, чтобы издали с моря все люди могли его видеть.
Все — и живущие ныне и те, кто позднее родится.
«Одиссея». XXIV. 83
Легко заниматься археологическими исследованиями на таком уединенном и отдаленном острове, как Итака. Приезжаешь туда, достаешь лопаты и кирки, нанимаешь нескольких рабочих и тут же принимаешься копать, где и как тебе угодно. Ни одно правительство, ни один профессор не интересуются Итакой. И если на остров приезжает какой-нибудь безвестный иностранец, то он привлекает к себе внимание только тем, что он иностранец, а не тем, чем он занимается.
С Троей дело обстоит совершенно иначе. Во-первых, обнародование новой гипотезы, утверждающей, что Трою следует искать на холме Гиссарлык, вызвало много толков, так как опровергало мнение, устоявшееся за почти двухтысячелетний период со времен Деметрия из Скепсиса. Во-вторых, турецкое правительство питает глубочайшее недоверие ко всем иностранцам и особенно к археологам. В-третьих, раскопки Трои нельзя осилить в несколько дней с помощью нескольких крепких рабочих — эти раскопки будут длиться годами и потребуют большого количества людей. Значит, еще до начала работ необходимо обеспечить себя официальным разрешением и поддержкой.
Не один день боролась храбрая Троя, препятствуя высадке греков, которые хотели ее осадить. Целых три года борется Высокая Порта, чтобы помешать высадке человека, который хочет вновь завоевать Трою.
Уже из бесед с Френком Кольвертом Шлиман понял, что его ждут трудности и что ему предстоит борьба. Но эта борьба оказывается куда более длительной и коварной, чем он предполагал. Хотя Шлиману и удается запрячь в свою боевую колесницу дипломатических представителей России, Соединенных Штатов и Греции при Высокой Порте, достигнутое можно толковать столь же двояко, как и слова древнегреческого оракула. Конечно, как заявляет Сафвет-паша, министр общественных работ, он приветствует инициативу высокочтимого просителя я с удовольствием даст ему фирман, дозволяющий производить раскопки. Он также не сомневается, что их результаты при его, Шлимана, выдающихся качествах неслыханно обогатят науку. Однако турецкое правительство, как известно, давно собирается открыть в Серале Оттоманский музей, и, поскольку Троя принадлежит Турции, то будущие находки явились бы превосходным вкладом в коллекцию султана.
— Я и не подумаю об этом! — восклицает Шлиман и ударяет по столу. — Неужели Сафвет-ваша в своей непроходимой глупости думает, будто я удовольствуюсь, если никто, кроме меня, не увидит моих находок? Ради чего же тогда я трудился, не разгибая спины, сколачивая капитал, который хочу теперь истратить? Ради собственного удовольствия? Я хочу трудиться для науки и хочу всем воочию доказать, что Троя существовала так же реально, как существовал Гомер, как существуем мы с вами! Любому понятно, что если находки попадут в Константинопольский музей, то они будут так же утрачены для мира, как если бы остались в недрах земли! Ведь даже директор не всегда может войти в собственный музей, потому что его не впускает караул! Но зачем же понадобились министру подобные условия? Да потому, что он в своей ограниченности не понимает, как это разумный человек может искать что-нибудь иное, кроме сокровищ. Их-то он и стремится заполучить, и я представляю себе, что станет с ними, если это ему удастся! Когда я твержу ему, что в Трое нельзя найти никаких сокровищ, он не верит ни единому моему слову. Откуда бы им там взяться? Если бы он дал себе труд прочесть Гомера, то понял бы, что ни один город не подвергался такому разграблению, как Троя. В Трое не найдут даже статуй, ибо раз Гомер о них не упоминает, значит их в то время вообще еще не было. Стены, одни только стены найду я, а стенами не интересуется ни одни музей на свете. Попытайтесь втолковать ему это!
Дело может затянуться надолго, и Шлиман тем временем обращается к греческому правительству с просьбой разрешить ему раскопки Микен. Научные советники министерства приходят в негодование: во-первых, этот господин Шлиман не специалист и, следовательно, не может разбираться в вещах, которыми к тому же не занимался еще ни один ученый. А во-вторых, если уж осуществлять эту сумасбродную идею и проводить раскопки, то такую национальную святыню, как Микены, должны, конечно, раскапывать сами греки! Правительство отвечает Шлиману вежливым отказом.
Недолго думая, Шлиман на свой страх и риск отправляется в Троаду и начинает рыть ров в том месте, которое считает наиболее перспективным, — в северо-западном углу плато. Вскоре на глубине пяти метров обнаруживают кладку двухметровой толщины.
— Эфенди, что ты там делаешь? — вдруг кричат ему сверху двое каких-то людей.
— Объясни им, — говорит Шлиман переводчику, — что я раскапываю Трою, один из славнейших городов древности. Здесь уже видна древняя стена, но она, вероятно, относится к более позднему времени. Когда я найду Трою, сюда станут в бесчисленном количестве приезжать со всего света люди, чтобы полюбоваться ею.
— Скажи эфенди, — отвечает один из турок, — что нам это совершенно безразлично. Здесь наше пастбище для овец, а он нам его губит.
Шлиман вылезает из рва, чтобы начать переговоры. «Придется заплатить им двойную цену, — решает он, — и тогда я смогу вести раскопки на собственной земле». Но турки только посмеиваются в ответ.
Гяур, по слухам, баснословно богат и явно жаждет завладеть именно этим участком. Они быстро прикидывают: пустующая земля, будь она пастбищем, стоила бы две или три тысячи пиастров, — владея такой сказочной суммой, можно жить, как паша!
— Хорошо, — говорят они, — пророк повелел доставлять людям радость. Заплати нам, эфенди, тридцать тысяч пиастров, и земля твоя!
Восемь месяцев торгуется Шлиман с этими двумя турками из Кумкале: теперь он предлагает им шесть тысяч, но те требуют накинуть еще, ни больше, ни меньше, как двенадцать тысяч. И вдобавок настаивают, чтобы Шлиман после окончания раскопок снова бы все засыпал и возвратил бы им в целости и сохранности это чудесное, это бесценное и единственное в своем роде пастбище! Не остается ничего иного, как бросить ров, успевший из-за дождей почти совсем обвалиться, и уехать несолоно хлебавши.
В переговорах с Портой, столь же долгих, как и бесплодных, проходит зима и девять месяцев следую-щего года. Тем временем немецкие пушки обстреливают осажденный Париж. Это плохое известие. Сама по себе война мало волнует Шлимана.
В сложившейся ситуации военные действия сводятся для него прежде всего к одному — к обстрелу Парижа. Обстрел может причинить ущерб его ценной, невосстановимой библиотеке, причинить ущерб доброй части его состояния, вложенной в доходные дома. Разъезжая между Афинами и Константинополем, Шлиман все время ждет вестей об окончании войны, чтобы отправиться, наконец, в Париж и посмотреть, все ли там в порядке.
Между тем сотни различных дел занимают его: умирает в возрасте девяноста лет отец — надо поставить ему приличный памятник н позаботиться о постоянном уходе за могилой; надо и вдове его назначить пенсию, поскольку она, к сожалению, законно носит фамилию Шлиман; надо послать в Италию болезненного мужа сестры; надо на несколько месяцев пригласить Элизе в Афины; заплатить долги своего сына Сергея и серьезней заняться его образованием; надо поспорить с лейпцигскими издателями, которые выпустили написанную им книгу об Итаке и обсчитали его. Надо ответить Шрёдерам, сообщившим, что продается Анкерсхаген: «Сейчас я не смею больше об этом и думать, ибо с такой же энергией, как прежде на поприще торговли, я тружусь теперь на ниве науки и впредь я не смогу жить нигде, кроме как на земле классической древности». И над всем этим мысль, делающая его счастливым: Софья ждет в мае ребенка! Конечно, это будет мальчик, и, конечно, они назовут его Одиссеем. Какое счастье, что Софья в Афинах, а не в Париже, где население подвергается обстрелу и страдает от жестокого голода!
Да, Париж. В Версале немцы провозгласили создание германской империи после того, как под Седаном разгромили другую империю, французскую. Но может ли война служить фундаментом государству? Известно, что стало с богатой добычей греческих героев, которые возвращались домой из Трои? Что же получится из прусско-германской империи, покажет время. Но теперь можно, наконец, поехать в Парнж и убедиться, цела ли библиотека, целы ли красивые вазы и бронзовые статуэтки, приобретенные в Коринфе, целы ли урны с Итаки, где, быть может, хранится пепел Одиссея и Пенелопы, и, конечно же. целы ли доходные дома.
Стоит март. Над разбитыми снарядами домами веет весенний ветерок, вокруг воронок и окопов начинает пробиваться травка. В Версале выясняется, что рекомендательные письма, полученные Шлиманом от послов, не имеют никакой цены. Шлиман не знаком ни с новоиспеченным германским императором, ни с его придворными. Мольтке, фельдмаршал, вряд ли вступится за человека, который доказал, что его теория, по которой Троя находилась на холме возле Бунарбаши, — глупость. А Бисмарк и тем более: он подписал соглашение, запрещающее кому бы то ни было вступать в Париж вплоть до окончания перемирия.
Значит, поездка его была напрасной. Шлиман, недовольный и угрюмый, сидит в Ланьи и ждет коляску, которая доставит его на вокзал.
— Какая муха вас укусила? — спрашивает веселый молодой человек, сидящий за соседним столиком.
Шлиман коротко рассказывает о постигшей его неудаче:
— Я благополучно добрался почти до ворот города, но теперь туда никого не пускают. Никого.
— Нет, как же, пускают! — смеется молодой человек. — Меня пускают! Я ведь почтмейстер и имею специальное разрешение.
— Не разопьете ли со мной бутылочку бургундского?
— С великим удовольствием, но только и я не смогу вам помочь.
— Почему не сможете? Одолжите мне ваш паспорт!
— Паспорт, милостивый государь, содержит описание наружности. Хотя оно, пожалуй, написано так общо, что, возможно, и подошло бы. Но тут дважды ясно сказано, что мне тридцать лет, а вам...
— ...скоро пятьдесят. Все равно! Если вы согласны, я попытаю счастья. Ваш мундир будет мне почти впору.
Они обмениваются платьем.
Сивая кляча тащит маленькую повозку, на которой почтмейстер Шарль Клейн, тридцати лет, едет в Париж. Стоит сырое и прохладное утро, и нет ничего удивительного, что он закутал плотным шарфом шею и подбородок.
Первая застава.
— Ну-ка, любезный, останавливайся! — кричат путнику на настоящем саксонском диалекте.
— Пожалуйста, господин майор. Желаете взглянуть на мой паспорт, господин майор?
— Что это за тип? — спрашивает, подходя, второй солдат.
По крупным пуговицам видно, что это начальник — ефрейтор.
— Пожалуйста, господин полковник. Вот мой паспорт, господин полковник. Разрешите представиться, господин полковник, я почтмейстер Шарль Клейн из Ланьи, еду в Париж.
— Ладно, езжайте дальше.
Следующая застава, тоже солдаты саксонского полка, третья — солдаты прусского. Все эти «господа майоры» и «господа полковники», польщенные в своем воинском тщеславии, охотно пропускают его дальше. Когда его останавливает полевой патруль, он величает немолодого уже лейтенанта сразу генералом.
Шлиман больше не думает ни о своих домах, ни о библиотеке. Он думает лишь о том, будет ли глупость и тщеславие солдафонов столь велики, чтобы этот дерзкий обман удался. В случае провала по приговору полевого суда его могут расстрелять как шпиона. Это делается очень быстро. К счастью, глупости и тщеславия хватает.
— Все в порядке, господин почтмейстер. Счастливого пути, господин почтмейстер!
Повозка катится по пустынным улицам парижское го предместья.
— Эй, матушка, что с бульваром Сен-Мишель?
— О, эти проклятые пруссаки! Они все разрушили.
То же самое говорит и второй прохожий. Но это не соответствует действительности. Хотя именно в этом квартале много сожженных и разрушенных зданий, доходные дома Шлимана, как и дом, в котором он живет, остались невредимыми. Он, запыхавшись, бежит вверх по лестнице. Вот шкафы с коллекциями, вот полки с любимыми книгами.
— О мои дети, дорогие мои дети, — шепчет Шлиман, обнимает первый попавшийся шкаф и целует холодные гладкие корешки книг.
Тем временем его друзья в Константинополе, в первую очередь американский посланник Уайн Маквиг, продолжали обрабатывать министра. Когда Шлиман, вернувшись в Афины, сидел у постели Софьи — она родила ему не Одиссея, как он ждал, а маленькую Андромаху, — он получил письмо от посредника, где сообщалось, что правительство купило у двух турок из Кумкале их землю. Одновременно пришло и предложение Порты: фирман, дозволяющий раскопки, будет тут же составлен, если Шлиман выскажет готовность уступать половину находок так называемому музею.
Все говорит за то, что ничего существенного отдавать не придется, поскольку там вообще вряд ли найдешь что-нибудь, кроме стен, кучи черепков да еще монет из более поздних поселений. Шлиман соглашается, но ставит условие, что он, в свою очередь, сможет свободно и беспрепятственно вывезти из Турции принадлежащую ему долю находок.
Но проходит еще несколько месяцев, прежде чем он получает этот фирман. Софья успевает отнять ребенка от груди и отправляется вместе с мужем на Гиссарлык.
27 сентября 1871 года они прибывают в Кале-Султание. Шлиман не знает еще турок и приходит в ярость, когда трудности, казавшиеся преодоленными, начинаются снова. Наместник Порты на Архипелаге и Дарданеллах Ахмет-паша со всей любезностью заявляет, что, к сожалению, в фирмане точно не определено, где находится подлежащая изучению местность, и он вынужден обратиться за разъяснениями к великому визирю.
Именно сейчас, как назло, происходит смена кабинета, и опять могут пройти месяцы, прежде чем будут получены необходимые разъяснения, а время и так уже весьма неблагоприятно для раскопок: скоро начнутся затяжные осенние дожди. Шлиман бегает от одного бея или паши к другому. То же самое делает и американский поверенный в делах Браун, чтобы отвязаться от своего злополучного немецко-русско-французско-греческого «земляка». Наконец удается заручиться поддержкой нового министра народного просвещения Киамила-паши, а тот, со своей стороны, обещает заинтересовать этим делом великого визиря.
Уже десятого октября приходит разъяснение.
— Я очень за вас рад, эфенди Шлиман, — говорит Ахмет-паша с елейной улыбочкой. — Вы, вероятно, знаете, что я должен для надзора за раскопками дать вам турецкого чиновника. Его жалованье, всего лишь двадцать три пиастра в день, а также деньги на квартиру и питание выплачивать ему будете вы. Он приедет к вам несколько позже. Это второй секретарь моей судебной канцелярии Георгий Саркис, армянин, который очень пригодится вам и как переводчик.
В среду, одиннадцатого октября, в одиннадцать часов утра Шлиман прибывает на Гиссарлык. Через час он с восемью рабочими начинает раскопки. (На следующий день их уже тридцать пять человек, а через день семьдесят четыре.)
И вот перед ним простирается измеренный еще три с половиной года назад холм, таящий в своих недрах Трою Приама и Гектора.
Лопата еще не вонзилась в землю, все здесь, как пятнадцать столетий назад, когда отсюда ушли последние поселенцы. Здесь, как рассказывает Геродот, Ксеркс принес в жертву тысячу быков, а жрецы совершили возлияния душам умерших героев. Сюда, по Ксенофонту, явился лакедемонский полководец Миндар, чтобы принести жертву Афине Троянской. Здесь, согласно Страбону и Арриану, побывал Александр Македонский, он принес в дар Приаму свое оружие и молил его перестать гневаться на Неоптолема, родоначальника Александрова рода. Здесь же он, по словам Плутарха, положил на землю венок и обещал построить новый большой город на месте старого. Здесь после смерти Александра, как сообщает Страбон, его полководец Лисимах возвел стену протяженностью в сорок стадий. Сюда совершить паломничество собирались Цезарь и Август, и здесь, по свидетельству Диона Кассия и Геродиана, Каракалла приказал отравить своего друга Феста, чтобы иметь возможность воспроизвести игры, которые Ахиллес устроил в честь погибшего Патрокла. Здесь Константин до того, как выбрал Византию, намеревался основать свою столицу. Но потом ночь забвения опустилась над этим холмом, и только лягушки квакали в болотах Скамаидра да доносился издали скрип турецкой арбы.
И вот теперь, через три с лишним тысячи лет после гибели Трои, стоит здесь худой пятидесятилетний человек, у которого нет никакого иного оружия, кроме любимого им Гомера и слепой веры в него, стоит и смотрит на холм Гиссарлык. Глаза его сверлят землю, как глаза скульптора — глыбу мрамора. Как тот видит скрытую в камне фигуру, которая только и ждет, чтобы резец вызволил ее на свободу, так и Шлиман видит глубоко в недрах холма стены Трои, которые дожидались его три тысячи лет.
Но как извлечь эти стены на свет божий, на яркое солнце, сияющее над греческим морем? Вот стоят рабочие, апатичные, равнодушные, с желтыми от малярии лицами и темными печальными глазами. Они ждут распоряжений. Рядом кирки, лопаты и даже восемь тачек, привезенных из Франции, — здесь их никто не умеет делать.
Когда мальчиком бродил он по Анкерсхагену, то приходил иногда к Вартенсбергу, где Хеннинг Браденкирл залег в засаду. Теперь, сорок лет спустя, от этого холма, как пишут сестры, не найдешь и следов, потому что каждый год его перепахивали н он становился все ниже и ниже. Гиссарлык же, напротив, никогда не был пашней, а всегда был местом, где возводились постройки; после разрушения Трои на протяжении полутора тысяч ,лет один город за другим строился на развалинах предыдущего. Таким образом, холм рос все выше и выше. Следовательно, стены, которые он ищет, должны находиться в самом низу, прямо на материке или иа естественной скале.
Значит, надо так же глубоко и копать, придется срыть слой в десять, пятнадцать или двадцать метров толщиной, а это при длине и ширине холма более чем в двести метров потребует таких затрат труда, что почти смешно мечтать о завершении работы.
— Начинаем! — кричит Шлиман. — Мы проложим траншею с севера на юг шириной в тридцать метров!
И он сам выбрасывает первые лопаты земли.
Но рытье траншеи — это только часть, очень незначительная часть предстоящей работы. Хотя до стен собственно Трои ещё очень и очень далеко, тем не менее надо внимательно исследовать каждую лопату земли: вполне возможно, что и от более поздних поселений сохранились какие-нибудь вещи, монеты, обработанные камни, керамика, которые могут представлять для науки ценность. А потом вынутый грунт нужно еще куда-то девать.
— Не высыпай здесь, болван! Может, завтра или через год нам придется рыть именно на этом месте, и тогда мы будем вынуждены делать двойную работу и убирать то, что сами насыпали. Вези туда, где холм круто обрывается — там мы можем не опасаться что-нибудь завалить.
Привезенных с собой тачек, как очень скоро выясняется, явно недостаточно. Значит, к завтрашнему дню необходимо раздобыть еще пятьдесят две корзины. Но и с ними дело будет идти слишком медленно — земли в такую корзину входит не особенно много. Значит, надо еще нанять четыре запряженные волами арбы.
Софья тоже с восхода солнца на ногах и во всем помогает мужу. Среди рабочих много греков из деревни Ренкёй — с ними хоть объясняться не представляет трудности. Самый старательный из них — Ннколаос Зафирос, человек безупречной честности. Он знает всех рабочих Троады, ему поручают раздавать жалованье. Жаль только, что он совершенно неспособен командовать и распределять работу.
Двадцать шестого октября идет дождь, и Шлиман составляет отчеты о полученных пока результатах, хотя Софья и считает, что было бы лучше, завершив раскопочный сезон, написать обо всем сразу книгу. Но, во-первых, деятельность коммерсанта приучила Шлимана аккуратно вести отчетность, а во-вторых, радость открывателя столь велика, что ои не может ждать до греческих календ, — ему не терпится, чтобы его публично признали археологом! Общественность это и делает, ибо его отчеты появляются на первых полосах «Таймс» и «Аугсбургер Альгеймане». Но ученый мир хранит молчание: то, что происходит на Гиссарлыке, явно не заслуживает их внимания.
Большой ров достиг уже четырех метров глубины и протянулся на сорок метров. Шлиман полон беспокойства: он не знает, что представляют собой многие из находок. Часто попадаются странные маленькие глиняные предметы, вылепленные, как он пишет, в виде «карусели» и в виде маленьких «вулканов» или «волчков» — все с отверстием посредине и с различным линейным орнаментом. Здесь находят и ракушки в таком невероятном количестве, будто целые поколения только ими и питались. Несколько камней с греческими надписями относятся к более позднему времени, к первому веку до нашей эры, и, следовательно, не представляют для него интереса.
Обычно по воскресеньям, когда греки отдыхали, вместо них работали турки, но потом и они, занятые севом, перестали приходить. Это, как и дождливая погода, ввергает Шлимана в плохое настроение, но оно длится недолго: в раскопе внезапно начинается слой, где находят множество каменных ножей и топоров самой примитивной формы. Но ведь каменный век был задолго до Трои? Почему же тогда предметы, относящиеся к каменному веку, залегают так высоко? Изделия из камня исчезают столь же внезапно, как н появились, — идет слой, в котором много черепков с изображением круглых глаз и полосой между ними. Они напоминают совиные головы. Может быть, это предки священной птицы, принадлежавшей Афине Палладе? Все чаще встречаются странные «волчки» или «вулканы». Может быть, это посвятительные приношения? Но кому и ради чего? А каменные и глиняные фаллы — что означают они? Может быть, в древности существовал народ, поклонявшийся Приапу?
«Я знаю только то, что ничего не знаю». К этому выводу Сократа приходит и Шлиман, столкнувшись с вопросами, на которые он не может ничего ответить ни себе, ни миру. Подобных вещей он так же не ожидал здесь, как статуй или драгоценностей.
«Мои притязания весьма скромны, — заканчивает он в этот дождливый день свой отчет. — Ведь с самого начала единственная цель моих раскопок — найти Трою, о местоположении которой сотни ученых написали сотни трудов, но которую еще никто не пытался обнаружить путем раскопок».
Он останавливается и задумчиво смотрит на равнину, подернутую пеленой дождя. У краешков рта появляется горькая складка, и он добавляет; «Даже если мне и не удастся этого сделать, я все же буду испытывать удовлетворение, что мои труды позволили мне проникнуть в глубочайшую темь доисторической эпохи. Нахождение орудий каменного века поэтому еще больше распалило мое желание достичь того места, на которое вступили первые пришедшие сюда люди, и я хочу достичь его, даже если мне и придется рыть еще на глубину пятидесяти футов».
Деревянный домик, где живет Шлиман с женою, был построен в первые же дни. Единственная мебель— железные кровати и ящик, заменяющий стол, основное питание — консервы. Иногда в постель попадают змеи, а в еду — скорпионы. Когда идет дождь, надо раскрывать над собой зонты. Софья не унывает, а поскольку ее не мучают и приступы лихорадки, от которых, несмотря на огромные дозы хинина, часто страдает Генрих, она чувствует себя здесь даже привольнее, чем среди роскоши Парижа. Она испытывает почти сожаление, когда в конце ноября приходится прекратить работы, ибо окончательно настает сезон дождей.
Раскопки возобновляются 1 апреля 1872 года, в шесть часов утра, силами ста рабочих — греков нз деревень Ренкёй, Калифатли и Енишахир. К счастью, директор Пирейской железной дороги, англичанин, предоставил Шлиману семерых опытных десятников, а строитель Ламийской дороги отдал на месяц в его распоряжение француза инженера. В этот раскопочный сезон цель должна быть достигнута! Поэтому надо прорезать весь холм новым рвом шириной в семьдесят метров. Господин Лоран, инженер, считает, что предстоит вынуть приблизительно восемьдесят тысяч кубометров грунта, если материк находится на глубине четырнадцати метров.
Сверху постоянно катятся камни, осыпаются слишком крутые откосы, обваливаются остатки стен, # вскоре, несмотря на соблюдаемую осторожность, почти у всех ушиблены ноги.
В первые же дни, копая ров, находят невероятное количество зимовавших в земле змей. Это по большей части ядовитые маленькие змейки толщиной с дождевого червя; их называют «антелии», потому что укушенный ими человек в лучшем случае доживет до заката солнца.
В этом году Шрёдеры из Лондона поставили Шлиману лучшие английские кирки и лопаты и вдобавок шестьдесят тачек с железными колесами — они значительно практичнее французских.
Вначале кажется, что раскопки придется прекратить. Греческий календарь насчитывает, помимо воскресений, девяносто семь церковных праздников, которые неукоснительно соблюдаются. «В противном случае, — поясняют рабочие, — святой нас покарает». В другие дни идут дожди, но, как назло, всегда не в праздники. Несмотря на усердие новых десятников, никто особенно не напрягается. Если стены в недрах холма ждали, как уверяет эфенди, три тысячи лет, то они, разумеется, могут еще подождать! Но стоит кому-нибудь чуть опереться на лопату, как Шлиман тут же налетает на него, словно гроза. Переменив профессию, он так и не смог изменить своей натуры. Даже проводя раскопки, он до известной степени остается предпринимателем. Заступничество Софьи не помогает — он все еще не понимает своих рабочих. Но, с другой стороны, рабочие тоже не понимают его, и великая цель, достижению которой они призваны содействовать, остается им совершенно чуждой. Им важна не сама работа, а деньги, которые за нее получают. А раз, полагают они, денег у эфенди куры не клюют, то его надо со спокойной совестью обманывать, где и как только можно. Как же сделать, чтобы отдыхать и одновременно казаться работающим? Совсем просто. Вытаскивают кисет, свертывают цигарку И закуривают.
Но рабочие не учитывают одного — сам Шлиман не курит. Он, недолго думая, запрещает курить во время работы. Курят тайком. Несколько дней Шлиман наблюдает за этим, и терпение его иссякает. Одержимый желанием осуществить свою мечту н раскопать Трою, раздраженный явным пренебрежением к его приказу, он слишком преувеличивает потерю времени и велит однажды утром объявить: «Замеченный за курением будет сразу же уволен!»
Нет, это уж слишком! Рабочие из Ренкёй, семьдесят человек, обступили двух или трех своих односельчан. Те с жаром их убеждают: во-первых, Шлиман нуждается в них больше, чем они в нем, а во-вторых, как раз теперь стоят чудеснейшие дни и он не может дать им пропасть.
— Мы не будем продолжать работу, если нам не позволят курить, когда и сколько угодно!
Но рабочие из Ренкёй остаются одни, одни они вылезают из раскопа, усаживаются, дымя цигарками, на откосах рва и начинают ругать и бросать камнями в тех пятнадцать человек, которые спокойно продолжают копать.
По окончании рабочего дня они непринужденно располагаются вокруг домика Шлимана: ведь завтра утром ему придется уступить. Но они ошибаются. Ибо Шлиман сказал себе: «Если я уступлю, что, возможно, и сделал бы по спокойному размышлению, то авторитет мой будет навсегда подорван, и рабочие из Ренкёй будут из меня веревки вить, как только им это заблагорассудится. Они должны прежде всего понять, что здесь царит моя воля, царит во имя цели, а не ради прихоти. Да, они это поймут, когда я их послезавтра снова возьму на работу. Возьму послезавтра, а не завтра!»
Еще при первой вспышке гнева он направил гонцов в близлежащие деревни. Едва наступает рассвет, как, к ужасу рабочих из Ренкёй, на подмогу Шлиману приходит новых семьдесят человек — число работающих становится опять полным. Курение по-прежнему запрещено, но Шлиман по собственной воле увеличивает поденную плату и вдобавок, помимо обычных перерывов, разрешает в первой половине дня еще полчаса свободно курить.
В этот вечер закончились первые семнадцать дней нового раскопочного сезона. За это время, по расчетам инженера, было вынуто восемь тысяч пятьсот кубометров грунта, то есть по пятьсот кубометров в день и по четыре на одного рабочего. Траншея, прорезавшая холм, достигла уже глубины в пятнадцать метров, но все еще не видно никаких следов материка.
Шлиман думает о сестрах и оставшихся на родине друзьях, которым часто пишет. Как романтически представляют они себе раскопки! Роешь, мол, большую яму и на дне ее находишь чудесное, драгоценное или просто важное Нечто, пишешь об этом книгу и становишься знаменитым человеком, о котором дети и через сотни лет будут узнавать из учебников. Но они жестоко ошибаются! В действительности все иначе: с пяти утра до шести вечера копаешь, копаешь и копаешь — при этом или вообще ничего не находишь (и так не день, а много дней подряд, может быть, даже недели и месяцы!), или находишь совсем не то, что ищешь, и не знаешь, что это означает и как это надо толковать!
Возьмем, к примеру, ту же сову: в течение лета чаще и чаще встречаются черепки и целые сосуды, маленькие каменные и глиняные изваяния, и на всех них изображены большие совьи глаза, замеченные еще в прошлом году. Иногда под чертой, изображающей клюв, видна горизонтальная, похожая на человеческий рот, линия. Но ведь ни у одной совы нет ничего подобного, нет и у местных сов, что тысячами живут в откосах рва и наполняют своими криками всю короткую южную ночь!
Как понимать эти изображения? Медленно созревает мысль: не зовет ли Гомер Афину «глаукопис», что не только наш Иоганн Генрих Фосс, уроженец Анкерсхагена, но и все последующие ученые—переводчики и комментаторы переводят, как «голубоглазая» или «со сверяющими глазами». Не следует ли этот эпитет на основании сотен вещественных доказательств переводить буквально как «совоокая», «совьеглазая» и предположить, что богиня, покровительница Трои, первоначально на самом деле имела совыо голову и что только в дальнейшем сова стала неразлучной спутницей Афины?
Ну хорошо, это еще куда ни шло, но что представляли собой находимые еще в большем количестве маленькие «волчки» или «вулканы»? Постой-ка, вулканы... Может быть, это символ Гефеста, который ведь, по Гомеру, устроил свою божественную кузницу на вулкане?
А что означают эти бесчисленные свастики, которые, как нарочно, особенно часто встречаются на этих злополучных «каруселях»? Что это такое? Бюрнуф, его друг, живущий в Париже, пишет, что свастика — это индусский символ, изображающий деревянные палочки, служившие для получения священного огня. Десятки других книг говорят подобное же и приводят столько цитат из Вед, что голова идет кругом. Но ведь здесь Троя, а не Индия!
Иногда — а это случается не очень редко — опускаются руки н не знаешь, что делать. Недавно, например, нашли разбитую, почти в человеческий рост, вазу, орнамент которой выглядел совсем как вавилонская клинопись. Или другая урна с таким же точно орнаментом из цветов, как на зеленого камня фризе, который в 1810 году лорд Эльджин выломал из сокровищницы Микен и привез в Британский музей. Или другие орнаменты, указывающие на Вавилон или Египет.
Нет, чертовски трудно быть археологом! К тому же стены Трои все еще не найдены, а найдены лишь огромные камни каких-то других стен. Над каждой такой глыбой шестьдесят пять рабочих должны три часа надрываться, чтобы ее благополучно вытащить, и еще час, чтобы сбросить ее с холма. И кто знает, не пропускаешь ли все же чего-нибудь важного: за всем ведь не уследишь! Хорошо по крайней мере, что прибыл Георгиос Фотидас, который семь лет проработал в Австралии рудокопом и научил нас приемам более продуктивной работы. Теперь мы пробиваем узкие колодцы н с помощью железных рычагов отламываем сразу куски по тридцать или пятьдесят кубометров. Ну, а если именно в них находятся интересные вещи? Может быть, нам следовало бы просеивать каждую горсть земли, чтобы ничего не пропустить. Но тогда мы и за сто лет не доберемся до Скейских ворот, а ведь в этом главное!
Если в Троаде не было бы столько аистов, то здесь нельзя было бы жить из-за множества ядовитых змей. Десятки их все еще снуют среди камней. Рабочие даже забавляются ими, а когда кого-нибудь из них укусит змея, то тот смеется.
— Нам ведь всем известно, — говорит он, — что на этом холме много змей. Поэтому-то мы и пьем отвар травы, которая делает укус безвредным.
— Покажи-ка мне эту траву! — восклицает Шлиман и на мгновение задумывается. Надо бы проверить, действенна ли она и против укусов кобры, и потом насадить ее в Индии. Но он тут же об этом забывает: к нему из отдаленной деревни является целая вереница жаждущих исцеления.
Священник обычно выполняет здесь также н обязанности врача общины, но поскольку у него нет ни необходимых знаний, ни медикаментов, то лечение его обычно сводится лишь к кровопусканию и приводит большинство больных в еще худшее состояние. У Шлимана три средства, которые творят чудеса и заставляют превозносить до небес его врачебные способности. Первое — хинин, он дает его в больших дозах при всех случаях лихорадки. Второе — настой арники для всех ран и нарывов. Третье — холодная вода против всех остальных недугов, а обычно он прописывает ее в сочетании с хинином и арникой. «Обязательно купайтесь каждый день в море, и вы поправитесь», — говорит Шлиман и по-гречески и по-турецки (он, конечно, давно уже говорит по-турецки не хуже имама). Его настойчивости на самом деле удается преодолеть отвращение местных жителей к воде и исцелять людей.
Смотритель Николаос все больше проявляет качества хорошего помощника. Ради того, чтобы Софья могла руководить отрядом рабочих — с мая работы ведутся одновременно в нескольких местах, — он берет на себя, кроме всего прочего, и заботы о доме и кухне. Николаос — единственный человек, которому дозволено сохранить свое христианское имя, все остальные получают гомеровские имена или прозвища.
— Николаос, — обращается к нему однажды Шлиман и поднимает глаза от списка, в который он по окончании работы часами заносит найденные предметы с их описанием н указанием, на какой глубине они были найдены. — Моя жена уже в течение нескольких месяцев единственная здесь женщина. Было бы очень хорошо, если бы у нее появилась, наконец, служанка. Не знаешь ли ты хорошей девушки, которая согласилась бы сюда приехать?
— Дай мне три свободных дня, и я ее привезу.
К исходу третьего дня Николаос возвращается и представляет очень красивую, крепкую девушку. Она, кажется, обладает всеми мыслимыми добродетелями и очень нравится Софье и Шлиману.
— Прекрасно, Николаос. На сколь долгий срок хочет она у нас остаться? Надеюсь, на все лето?
— Она останется здесь так же долго, как я. Я на ней женился.
В июне наступление на холм началось и с третьей стороны. Новый ров имеет в ширину тридцать один метр, здесь занято семьдесят рабочих. Тут в земле заметно какое-то четырехугольное углубление. Возникнуть оно могло только в результате более ранних раскопок. Их проводили турки, когда искали мрамор для печей, обжигающих известь, или колонны для своих надгробий. Похоже, что здесь во времена Нового Илиона находился храм. Эта часть холма принадлежит Френку Кольверту, который разрешил раскопки при условии, что Шлиман поделится с ним находками.
Уже на второй день находят двухметровую мраморную плиту, метоп храма. На ней изображен Гелиос со своими конями — превосходный барельеф, созданный, по-видимому, в третьем веке до нашей эры. Хотя обычно эту эпоху Шлиман считает чуть ли не современностью и не интересуется ею, но на этот раз он все-таки рад. Это его первая значительная находка, к тому же она прекрасно согласуется с одной из его смелых гипотез. Нет никаких свидетельств, что в Трое или в Новом Илионе существовал храм Гелиоса. Но, с другой стороны, на терракотовых изделиях очень часто встречается символ солнца. До сих пор все выводили название Илион из санскритского слова «вилу» — крепость. Но не могло ли оно вместо этого быть связано с Гелиосом? Произношение древнегреческих слов, утвердившееся в Германии со времен Эразма Роттердамского, — произношение ужасное и неправильное. В действительности древние греки произносили буквы точно так же, как произносят их теперешние греки. Доказательство: когда девятьсот лет тому назад Русь приняла христианство, в русский язык вошел целый ряд греческих слов — их и теперь произносят точно так же, как и в нынешней Греции. Это доказательство слишком современное? Тогда, пожалуйста, еще одно: ассирийские клинописные тексты эпохи Селевкидов содержат ряд заимствованных из греческого слов и названий, о них можно сказать то же самое. Итак, наконец, вывод: раз греческая буква «эта» произносится, как «и», то, когда писали «Гелиос», произносили «Илиос»! Значит, день, когда нашли метоп, это счастливый, собственно, первый счастливый день!
Почти одновременно на другой стороне холма, где раскопками руководит Георгиос Фотидас, обнаруживают великолепное укрепление, сложенное без раствора из прекрасно отесанных камней ракушечника. Но это укрепление находится вовсе не в глубине холма и не стоит на материке — поэтому, к сожалению, оно не может принадлежать гомеровской Трое и относится, вероятно, к эпохе Лисимаха. Шлиман на мгновение задумывается: «Не сносите его, оно слишком красиво и величественно. Его надо сохранить».
Холм таит в себе множество загадок. Найденные в прошлом году на небольшой глубине орудия каменного века — далеко не единственный сюрприз. Теперь в нескольких местах — на глубине двадцати одного метра! — удается достичь материка, но обнаруженные здесь находки столь примитивны, что не могут иметь никакого отношения к Трое. Намного выше, например в восьми-десяти метрах от поверхности, находят превосходнейшие вещи. Вот опять — медный нож с инкрустированной золотом рукояткой, серебряная шпилька для волос, красивая, слоновой кости пластинка с семью звездочками и другие вещицы из слоновой кости.
«Археолог, — думает Шлиман, — это человек, объясняющий людям прошлое. Значит, я еще не археолог, ибо я не в состоянии объяснять: каждый день приносит с собой новые неясности, новые загадки, которые я только и могу, что задавать ученому миру в моих газетных статьях. Вместо того чтобы учить других, я сам учусь».
Над ним, может быть, и станут смеяться, но тем не менее он должен изложить все, как есть. Немного помедлив, Шлиман пишет: «Я не могу закончить описания самых нижних наслоений, не упомянув, что на глубине двенадцатн-шестнадцати метров, между огромными глыбами камня я обнаружил двух жаб, а на глубине двенадцати метров — маленькую, очень ядовитую змею с похожей на щит головой. Последняя могла попасть туда сверху, но для больших жаб это невозможно. Значит, они провели в этих глубинах три тысячи лет! Очень интересно увидеть среди руин Трои живые существа из эпохи Гектора и Андромахи, даже если это всего лишь жабы».
— Ты кончил? — спрашивает Софья. — Я ведь не успела еще тебе рассказать, что мы с женой Николаоса, пока варился обед, немного покопали возле дома. Но мы не нашли ничего, кроме странных волчков.
— Выходит, опять почти на поверхности! И прямо на материке они тоже были. — Шлиман недовольно отодвигает блокнот и, задев лежащий на столе какой-то ком, сталкивает его на пол.
— Только бы он не сломался! — встревоженно восклицает Софья и вскакивает, чтобы найти упавший предмет.
— Ничего особенного, моток медной проволоки из сгоревшего, очевидно, дома, найден на глубине девяти с половиной метров-
Софья поднимается с пола — ей стоило большого труда не закричать от радости. Глаза ее сияют.
— Твоя медная проволока, — говорит она, — была перевязана серебряной проволокой, которая сломалась, и вот что внутри! — С этими словами она кладет на стол три серебряных браслета, золотую серьгу в виде листика, и другую — в виде звезды, несколько серег из серебра, заканчивающихся пятью листиками, три серьги из электрона. — Может быть, именно этот близкий к поверхности слой и есть настоящая Троя? — неуверенно спрашивает она. — Тем более что ты сказал, будто дом имеет следы пожара.
— Ах, Софидион, — вздыхает Шлиман, — как говорил Плиний? «Троя озаряет все блеском своей славы». А для меня здесь только все больше и больше сгущаются потемки.
Лето подходит к концу. Многие крестьяне, занятые жатвой, не являются на раскопки. Но греческий консул в Кале-Султание и немецкий в Галлиполи присылают оттуда людей, и число рабочих остается прежним: сто двадцать — сто тридцать человек. А когда завершается уборка урожая, число их даже возрастает до ста пятидесяти.
Пятьдесят больших тачек — каждую везут трое, восемьдесят восемь обычных тачек и шесть запряженных лошадьми повозок вывозят землю и мусор. Раскопки ведутся с помощью кранов, воротов, двадцати четырех огромных железных рычагов, ста восьми лопат и ста трех кирок. Работа продолжается от зари до зари. Помимо Софьи н Шлимана, есть еще три смотрителя. Тем не менее никогда не удается вынуть за день свыше трехсот кубометров, ибо вывозить грунт с каждым днем приходится все дальше: во многих местах уже более чем на восемьдесят метров. К тому же очень мешает постоянный и сильный ветер, от которого в глазах полно песку. Недаром Гомер говорил об «открытой ветрам» Трое.
— Эфенди, у меня есть что-то хорошее. Дай мне десять пара, которые ты обещал нам за каждый украшенный осколок.
Шлиман рассматривает черепок.
— Давно ты у меня работаешь?
— Со вчерашнего дня, эфенди.
— Поэтому-то ты и думаешь, что тебе удастся меня перехитрить, если ты сам нацарапаешь на черепке солнце. О, как ты был глуп, когда интересовался только наградой, а не тем, что у каждого обманщика я неизбежно вычитаю два пиастра из жалованья. Все уже убедились, и ты убедишься, что меня нельзя обвести вокруг пальца!
Маленький турок удрученно плетется прочь. Шлиман спускается вниз по откосу, на участок смотрителя Фотидаса. Здесь ров, отстоящий на сорок метров от склона холма, достиг глубины в десять с половиной метров. Внимание Шлимана привлекают только что обнажившиеся, аккуратно обтесанные камни. Он хватает лопату и начинает рыть за десятерых.
Высота кладки — три метра, толщина — два. Между отдельными глыбами камня — земля. Множество лежащих рядом камней доказывает, что прежде стена была значительно выше. А отходящий от нее наклонно культурный слой убеждает, что она когда-то была воздвигнута у самого откоса холма. Под стеной множество осколков тех черных блестящих сосудов, что давно привлекли его внимание и полюбились ему своим изяществом. Их обычно находили вместе с вещами, которые, судя по описаниям Гомера, могли относиться к Трое. Почти прямо над только что обнаруженной стеной высится так называемое укрепление Лисимаха.
— Эфендн, эфендн, иди скорей! — кричит кто-то.
Шлиман спешит к южному склону холма, где как раз начинает вырисовываться из земли башня диаметром в двенадцать метров. Находится она на том же уровне, что и стена на противоположной стороне холма. Она поднимается из скалы, образуя со склоном угол в семьдесят пять градусов. Эта башня — она, конечно, была намного выше оставшихся восьми метров, — без сомнения, стояла на краю крепости: с нее видна была вся равнина и, сверх того, видно было море с Тенедосом, Имбросом и Самофракией. Это, разумеется, та Большая башня, которая упомянута в истории Андромахи:
К башне большой Илиона она поспешила, услышав.
Что отступают троянцы, что крепнет ахейская сила.
— Софья! Софнднон! — зовет он, пока не прибегает жена и не становится рядом.
Шлиман показывает ей, куда надо смотреть.
— Софья, — говорит он сдавленным голосом, — стена на той стороне холма и башня здесь — это и есть Троя! Я в этом уверен. Тридцать одно столетие башня была погребена глубоко под землей, и тысячелетиями один народ за другим возводил на ее развалинах свои дома и дворцы Но теперь башня снова извлечена на свет божий и обозревает, если уже и не всю равнину, то по крайней мере ее северную часть и Геллеспонт. Пусть же отныне и во веки веков этот священный, величественный памятник приковывает к себе взоры всех плывущих по Геллеспонту! Пусть он станет местом паломничества любознательной молодежи всех грядущих поколений и вдохновляет их на занятия наукой, особенно же восхитительным греческим языком и литературой! Пусть эта башня даст толчок для скорейшего и полного открытия всей опоясывавшей Трою стены! Она ведь обязательно соединялась с этой башней, а по всей вероятности, и со стеной, находящейся на северной стороне холма — теперь и ту стену будет легче раскопать целиком!
Вечером он приносит к башне лампу и пишет отчет, двенадцатый с начала раскопок. Под одиннадцатью стояло «Холм Гиссарлык». Это первый, где стоит новая пометка: «Пергамос Трои».
Отчет он заканчивает гордыми словами: «Я надеюсь, что в награду за все лишения, беды и страдания, которые я претерпел в этой глуши, а также за все понесенные мною огромные расходы, но в первую очередь в награду за мои важные открытия, цивилизованный мир признает за мной право переименовать священное место, называвшееся доныне Гиссарлыком. И теперь я делаю это ради божественного Гомера даю ему то овеянное бессмертной славой имя, которое наполняет сердце каждого радостью и энтузиазмом. Я даю ему имя «Троя» и «Илион», а «Пергамосом Трои» я называю акрополь, где пишу эти строки».
В середине августа раскопки приходится прекратить: Шлимана, Николаоса, трех смотрителей и большую часть рабочих так треплет малярия, что о работе не может быть и речи.
В Афинах их ждет неожиданность. Андромаха не узнает матери и с криком бросается прочь, когда та протягивает к ней руки. Но и Софье трудно ее узнать: девочка так выросла, что стала совершенно не похожа на прежнего младенца.
— Это действительно Андромаха? — настойчиво спрашивает свою мать Софья и велит ей поклясться на золотой иконе.