Глава 8
Глава 8
Из парткома издательства сообщили, что меня вызывают на заседание бюро Бауманского райкома партии. Позвонила Наташе. «Бориса тоже вызывают», — сообщила она. Это мне совсем не понравилось.
Перебирая в памяти последние события, я гадала, чем я могла привлечь внимание партийных боссов — участием в перепечатке «Моих показаний» или в работе нашего «Красного креста»? Что они могли узнать?
Первым, кого я увидела, явившись на следующий день в райком, оказался Мося Тульчинский, первый муж Наташи и мой коллега по издательству. Он сидел в приемной с таким грустным видом, что, казалось, тысячелетняя скорбь всего еврейского народа отпечаталась на его лице.
«Почему он здесь?» — подумала я. О Толиной книге он даже не знал.
Меня вызвали первой.
Человек двенадцать сидели за длинным, покрытым зеленым сукном столом, в центре которого стоял графин с водой.
— Людмила Михайловна, расскажите, пожалуйста, чем вы занимаетесь последние три года?
— Работаю редактором в издательстве «Наука».
— А что вы делаете помимо работы?
— Воспитываю детей.
— А еще?
— Книги читаю.
— Ну а еще что делаете?
— Ничего.
— Скажите, вы подписывали какие-нибудь письма?
— Что вы имеете в виду?
— Например, письмо генеральному прокурору.
Это письмо я подписала: «Л. Алексеева, редактор». В СССР, наверное, тысячи Л. Алексеевых, не только Людмил — немало женских имен начинается на букву «Л». Множество женщин работают редакторами в сотнях учреждений.
При взгляде на лица членов бюро райкома мне показалось, что они сомневаются — может, вызвали не ту Алексееву. Они, конечно, изучили мое личное дело и знали, что родители мои — члены партии, отец погиб на войне. Моя биография типична для любого советского гражданина. Я могла бы сделать вид, что не знаю, о чем идет речь. Но я ответила:
— Да, подписывала.
— Почему вы подписали это письмо?
— Я согласна со всем тем, что изложено в этом письме, поэтому и подписала.
— Что же заставило вас думать, что в письме все правильно? Разве вы не читаете газет? Там четко и ясно сказано: Галансков, Гинзбург и остальные обвиняемые на поверку оказались лакеями иностранных разведок.
— То, что напечатано в газетах, просто неправда. Как и в деле Синявского и Даниэля, доказательства либо отсутствуют, либо сфабрикованы.
— Вы подписывали еще какие-нибудь письма?
— Да. Я подписала три письма, в разные официальные инстанции.
— Кто автор письма генеральному прокурору Руденко?
— Я не знаю.
— Как же можно подписать письмо, если вы даже не знаете, кто его автор?
— Я согласна с каждым словом в этом письме. И мне неважно, кто его написал.
— А кто принес письмо вам на подпись?
— Мне не хотелось бы отвечать на этот вопрос, это было бы непорядочно.
— Что для вас важнее — ваши отношения с кем-то, кто принес вам письмо, или ваши отношения с Коммунистической партией Советского Союза? Вы забыли, что вы — коммунист?
— Нет, не забыла. Но я всегда думала, что коммунист это человек чистой совести и высокой морали. Не доносить на других — это вопрос порядочности.
Я говорила, не отрывая взгляда от зеленого сукна, стараясь сконцентрироваться на каждом слове, как будто декламировала монолог из всем известной пьесы. Я была одна среди врагов и знала, что могу потерять все, чего добилась за свои сорок лет. Это была почти что ситуация Зои Космодемьянской. Только я больше не хотела быть на нее похожей. У меня был другой пример для подражания — Лариса Богораз. Я думала о том, с каким достоинством и самообладанием она держалась на допросе в КГБ во время следствия по делу Даниэля и Синявского. Поставив подпись под первым письмом, я сделала свой выбор, и пути назад нет.
Как бы со стороны я слышала свои ответы и осознавала, что не играю роль Ларисы, а остаюсь сама собой. Это не Лариса, это я. И я радуюсь, что не собираюсь вилять хвостом и позволять внушать мне, что хорошо и что плохо. Отныне моя жизнь, моя душа принадлежат только мне, и они ничего не смогут с этим поделать.
И я не одинока. Других подписантов тоже вызывают в райкомы и отделы кадров. Это гласность делает следующий шаг. Выплескивается из компаний, перетекает из кухонь в кабинеты власть имущих.
Наше желание высказать властям то, что мы думаем, не было просто взрывом эмоций. Мы сознавали, что реальные изменения невозможны без участия властей. В их руках — политическая сила. Мы не намеревались занять их место. Не собирались брать в руки оружие и организовывать подпольные ячейки. Мы приглашали власти к диалогу. Чтобы начать диалог, нужно заявить им о себе — кто мы такие и чего хотим.
В какой-то момент я оторвала взгляд от зеленого сукна и увидела их лица — всех оттенков красного и малинового. Казалось, половину из присутствующих сейчас хватит удар.
Мне сказали, что я могу идти.
* * *
Пока меня допрашивали, Тульчинский совсем поник.
— Моська, они спрашивают о письме, требуют назвать автора, — быстро сказала я ему.
Нам удалось поговорить пару минут, пока в кабинете пили воду и валерьянку.
Моське совсем не хотелось, чтоб его исключили из партии и уволили с работы. Но сказать, что письмо подписал не он, а какой-то другой Моисей Тульчинский, было бы непорядочно, да и звучало бы неправдоподобно. Не мог он и называть автора письма — Бориса Шрагина, второго мужа своей первой жены. Ситуация — хуже некуда.
— Скажу, что это я автор, — решил он.
Я живо представила картину: грустный Моська признается: «Это я написал» и становится еще печальнее. Он так и сделал, но ему не поверили.
* * *
Вечером того же дня Борис рассказал, что двое его друзей, Юрий Давыдов и Пиама Гайденко назвали автора письма и отреклись от своих подписей. Поняв, что могут потерять работу, они сочинили историю, которая, по их мнению, могла служить оправданием. Шрагин якобы пришел к ним поздно вечером и настоятельно просил подписать какое-то сочиненное им письмо. Поскольку они всегда ему доверяли, то, не вникнув в суть письма, поставили свои подписи. Теперь они утверждали, что не отвечают за свои действия, так как хотели спать и не соображали, что делают. Виноват во всем Шрагин, который принес им письмо, адресованное, оказывается, генеральному прокурору. При всей абсурдности объяснений, их простили. Они сделали именно то, чего так хотели власти — раскаялись и предали друга.
Еще пятнадцать лет назад они так просто не отделались бы и, несмотря на чистосердечное раскаяние, оказались бы где-нибудь на Колыме. Но времена изменились, и сколько бы брежневская команда ни тосковала по сталинским порядкам, исторической возможности вернуться к массовому террору уже не было. Московские интеллигенты не исчезали под покровом ночи даже в разгар политических волнений 1968 года. Теперь приходилось соблюдать формальности, создавать подобие законных оснований для арестов и инсценировать открытые судебные процессы.
Политические суды, особенно те, что проводились в Москве, вызывали какой-то общественный протест. После каждого такого суда росло число людей, которые, выступив с протестом, теряли работу, утрачивали привычный социальный статус. Тем не менее они снова и снова протестовали против политических преследований и требовали гласности. Их было не так много — может, несколько десятков активистов и около тысячи сочувствующих. Но кто-то должен был начать.
Мы продолжали бы делать то, что делали, даже если бы не было никаких результатов, но результаты были. В то время как власти в стране игнорировали наши призывы к диалогу и гласности, зарубежные средства массовой информации стали постоянно и подробно освещать политические судебные процессы в Советском Союзе. В последующие пятнадцать лет аресты и суды по политическим мотивам в Москве, Ленинграде, Вильнюсе, Киеве, других городах не оставались без внимания аккредитованных в СССР западных корреспондентов. Их репортажи на русском языке доносились до нас с «Голоса Америки», «Радио Свобода», Би-би-си, «Немецкой волны» и других радиостанций. Их слушали десятки миллионов советских граждан.
Благодаря передачам на коротких волнах тысячи несправедливо преследуемых и недовольных людей по всей стране узнали, что в Москве существует горсточка людей, имеющих доступ к иностранным журналистам. Украинцы, литовцы, латыши, армяне, крымские татары, турки-месхетинцы, немцы Поволжья, евреи, баптисты, адвентисты, пятидесятники получили возможность через московский самиздат и наши связи с западной прессой сделать свою борьбу достоянием гласности.
* * *
В соответствии с канонами партийной дисциплины дела Людмилы Алексеевой и Моисея Тульчинского были переданы из райкома в партийное бюро по месту работы. Для издательства «Наука» это стало крупной неприятностью. Не так давно директора издательства Михаила Самсонова и секретаря партбюро Евгения Еськова вызывали в ЦК и «прорабатывали» за публикацию книги Александра Некрича «22 июня 1941». Автор писал правду о начале Великой Отечественной войны — Сталин игнорировал неоднократные предупреждения и не готовил страну к войне с Германией. В результате фашисты оказались под Москвой и нанесли невосполнимый урон Красной Армии в первые же месяцы военных действий.
Первый тираж книги мгновенно исчез из книжных магазинов. Я успела приобрести два экземпляра в издательстве.
Книгу Некрича несомненно ждал большой успех. Но ответственный редактор впала в панику. Испугавшись, что ее назовут сообщницей в издании ревизионистского трактата, она «сигнализировала» об опасности заведующему отделом. Получив от него указание продолжать работать, она обратилась к Самсонову — результат был тот же. Пока она поднималась по инстанциям, подготовка публикации шла своим ходом. К тому времени, когда ее жалобы достигли ЦК, книга уже лежала на прилавках.
В Центральном комитете решили, что распространение исторического произведения Некрича не служит интересам партии. Книгу постановили изъять из продажи. Самсонов и Еськов получили «строгий выговор с предупреждением» — следующим после такого дисциплинарного взыскания было исключение из КПСС. Этой «высшей кары» они избежали, согласившись публично признать свою «политическую ошибку».
Признание делалось на общем партийном собрании издательства. Я сидела в заднем ряду и наблюдала, как двое солидных ученых сокрушаются по поводу своей политической незрелости. Они оба были фронтовики и не могли не знать, что Некрич написал правду о 1941 годе, но как коммунистам им приходилось изображать глубокое сожаление.
Теперь Еськову и Самсонову предстояло принять участие в заседании партбюро, созванном для рассмотрения неблаговидного поступка Алексеевой и Тульчинского.
Меня усадили за стол, в центр, напротив Самсонова, и предложили раскрыться перед партией и назвать имя автора письма генеральному прокурору. Это требование повторялось несколько раз, и каждый раз я отказывалась. При этом Самсонов тяжело вздыхал, бросая на меня выразительные взгляды — в них было и предостережение, и сочувствие. Он пытался дать мне понять: нужно изменить линию поведения, пойти на компромисс или хотя бы выразить сожаление о том, что моя подпись стоит под этим ужасным письмом.
— Люда, думаю, ты не понимаешь ситуацию, — стал мне шептать Еськов, когда мы вышли на перерыв. — Решается вопрос о том, останешься ли ты в партии. Подумай, как себе помочь. Иначе тебя исключат.
Я поблагодарила и обещала подумать. С Еськовым мы были знакомы с университетских времен. Он присутствовал на комсомольских собраниях, когда рассматривалось дело Стеллы Дворкис и когда мне вынесли выговор за песенку об австралийском пионере и чтение «безыдейных» стихов Анны Ахматовой.
Заседание возобновилось. Мне предложили компромисс: не выражая раскаяния в подписании письма, заявить, что я сожалею о том, что это письмо было зачитано зарубежными радиостанциями и тем самым был нанесен урон престижу нашей страны. Но я-то ведь не сожалела, что письмо прозвучало по радио.
— Это означало бы путать причину и следствие, — ответила я. — Причина заключается в том, что суд над четырьмя гражданами — незаконный. Если б не это, то никаких писем бы не было, зарубежным радиостанциям нечего было бы зачитывать, и престиж нашей страны не пострадал бы. Если беззаконие будет остановлено и подсудимых освободят, я напишу другое письмо, которое восстановит международный престиж Советского Союза. Но инициатива должна исходить от органов правосудия.
Перешли к Моисею Тульчинскому.
— Вы подписывали письмо генеральному прокурору Руденко?
— Да, подписывал.
— Кто автор этого письма?
— Я.
— Мы знаем, что это неправда.
— Нет, правда. Письмо написал я.
Вскоре по Москве распространилась версия, объясняющая, почему меня исключили из партии, а Тульчинский отделался выговором: якобы на закрытом партсобрании он во всем сознался и покаялся. Моська не сознавался и не каялся. Просто вид у него был такой печальный, что партбюро издательства «Наука» сочло это достаточным признаком раскаяния.
* * *
Через пару дней после этого заседания меня вызвали к Самсонову. Я отправилась в дирекцию. Самсонов встретил меня в приемной и, приглашая в кабинет, предупредил секретаршу, чтоб его ни с кем по телефону не соединяли.
Плотно закрыв дверь, он сказал:
— Знаете, меня очень расстроило ваше поведение на партбюро. Была возможность предотвратить решение об исключении, но вы даже попытки не сделали остаться в партии. А раз вы исключены из партии, нет никакой возможности оставить вас на работе. Вы хороший редактор, регулярно получали премии. Насколько мне известно, вы разведены и у вас двое детей. Все это очень грустно. Почему вы вели себя так неосторожно? Вам что, не жаль потерять работу?
— Очень жаль.
— Тогда почему вы не пытались ее сохранить?
— Потому что я решила не врать.
Он помолчал немного, а потом заговорил о том, что, должно быть, обдумывал не один раз:
— Вы, конечно, знаете, в каком затруднительном положении я оказался из-за книги Некрича. Но я не жалею, что повел себя так. Не жалею, что мне пришлось потом каяться. Вы можете возразить — это потому, что мне есть что? терять: престижная работа, большой кабинет, секретарь, машина с шофером, хорошие деньги. Может, вы думаете, я пошел против совести, чтобы не потерять эти привилегии, сохранить комфорт? Не буду отрицать, отчасти и об этом я думал. Но есть другие причины, более важные. Что будет, если я уйду и хлопну дверью, как это делаете вы? Понятно, что мы потеряем — работу, привилегии. А что мы выиграем? Что, если все люди, которые хотят говорить правду, все люди, у которых есть совесть, уйдут и хлопнут дверью? Вы мне можете сказать, чего мы добьемся?
— Могу только сказать, чего я добилась. У меня тоже есть определенный комфорт. Я неплохо зарабатываю, делая интересную мне работу, могу брать рукописи домой и не приходить каждый день в издательство. Такую работу жалко терять. Но есть нечто большее — душевный комфорт, когда можешь сказать себе: я порядочный человек и не участвую в постыдных играх. Я веду себя в соответствии с моим собственным представлением о том, что хорошо и правильно, а что неприемлемо.
— Людмила Михайловна, мы с вами работаем в издательстве. Для нас понятия свободы слова и исторической правды представляют первостепенную важность. Но большинство людей в нашей стране озабочены совсем другими проблемами. Они борются за выживание и думают, как заработать, чтобы прокормить семью и купить детям ботинки. Их не волнуют поиски исторической правды и свобода публикаций. Это — для интеллигенции. Если б вам представился шанс выступить перед рабочими Завода имени Лихачева, вы думаете, они поддержали бы вас? Да они бы вас просто не поняли.
— Согласна. Даже уверена, что не имела бы успеха на встрече с рабочими автозавода. Но мы с вами не рабочие, мы историки. И как историки знаем, что большинство не всегда право. И что, пока наша страна не станет демократической, у людей не будет достаточно еды и ботинок для детей.
— Скажите мне, зачем вам лично нужна свобода слова? Что вы хотите сказать?
— Ничего. Просто хочу иметь возможность слышать то, что хотят сказать умные люди.
Самсонову явно было неприятно подписывать приказ о моем увольнении, и он хотел, чтоб я избавила его от этого.
— Единственное, что я могу для вас сделать… — начал Самсонов. — Если вы подадите заявление об уходе по собственному желанию и быстро оформите расчет, то в трудовой книжке не будет записи об увольнении.
— А что это даст?
— Вам будет легче найти другую работу.
Такое предложение из уст директора было поистине великодушным. Но принять его — значило сделать вид, что ничего не было — ни неправедных судов, ни протестов, ни противостояния в райкоме партии и в партбюро издательства. С этим я не могла согласиться. Самсонов, конечно, воспримет мой отказ как позу и обидится. Ведь я лишаю его возможности проявить благородство — помочь мне и тем облегчить собственную совесть. И он, и я оказались в одинаковом положении — мы оба спасали свои души.
— Нет. Лучше увольняйте меня. Я не хочу бросать работу, а у вас нет законных оснований для увольнения. Если вы меня уволите, я подам в суд на издательство. Доказывайте, что я не соответствую занимаемой должности.
— Вы же понимаете, что поиграете тяжбу.
— Да.
— Так зачем это делать?
— Чтобы показать, что увольнение незаконно. Если с человеком поступают незаконно, он должен обратиться в суд.
— Как вы будете жить? Вам ведь надо кормить двоих детей.
— Пойду на швейную фабрику. На «Большевичке» швея зарабатывает 240 рублей в месяц.
— Надеюсь, до этого не дойдет.
— Ничего. В жизни бывают вещи и похуже.
* * *
С Колей Вильямсом мы встречались уже около года. Все мои декларации об институте брака он уже слышал: это лотерея, в которой никто не выигрывает; я не знаю ни одного брака, который мог бы служить примером для подражания; дети — единственное вознаграждение в браке, а у меня двое сыновей, так что хватит с меня. Вильямс был женат дважды, оба раза неудачно. Сейчас он чувствовал себя вполне комфортно, зная, что я не собираюсь посягать ни на его личность, ни на его знаменитую фамилию.
Теперь я оказалась в опасности. Если одинокая женщина нигде не работает, ее могут обвинить в тунеядстве со всеми вытекающими отсюда последствиями. Вильямс нашел выход — сделал мне предложение.
— По закону жена может находиться на иждивении мужа и не работать, и пусть они идут ко всем чертям. Нужна печать в паспорте. А между нами все останется по-прежнему. Мы не обязаны жить в одной квартире и вести общее хозяйство. Ты не должна менять фамилию. У тебя просто будет свидетельство о браке. Эта бумажка нужна для них, а не для нас.
Менее романтическое предложение руки и сердца трудно вообразить, но это было предложение настоящего друга. В марте 1968 года мы подали заявление в ЗАГС. Регистрация была назначена на 19 апреля. Никаких торжеств с цветами, музыкой, гостями не намечалось. Мы просто вернемся ко мне домой и выпьем по бокалу вместе со свидетелями бракосочетания. На эту роль я пригласила Наташу Садомскую, а Коля позвал Славу Грабаря.
Накануне я сказала Ларисе Богораз, что мы с Колей собираемся расписаться.
— А когда свадьба?
— Какая свадьба? Будут только свидетели. Это пустая формальность.
— Когда вы регистрируетесь?
— Завтра в пять часов.
На следующий день, в половине пятого, появились Лариса и Толя с огромным букетом сирени.
— Вы с ума сошли! — только и сказала я.
Тут пришли оба свидетеля, и мы отправились в ЗАГС. Из заднего окна автобуса мы хорошо видели две черные «Волги», которые повсюду следовали — одна за Толей, другая за Ларисой.
Регистрация не заняла много времени. Штампы были поставлены, бумаги подписаны. Лариса с Толей ушли, а мы вернулись домой. Слава извлек из кармана пальто бутылку водки. Я пошла на кухню сообразить что-нибудь на ужин. Раздался звонок в дверь — пришла Ада Никольская, тоже с цветами. Снова звонок, и — полная неожиданность — на пороге стояла мама Коли.
— Знаю, что вы не празднуете. Но мне хочется вас поздравить.
Пока я разогревала котлеты с макаронами (больше ничего в доме не было), гости развлекали себя сами. Мужчины выпивали. Наташа с Адой затеяли танцы. Войдя в комнату, я увидела, что у каждой на голове развевалось что-то вроде фаты, сооруженной из тюлевой накидки. Они попытались и на меня надеть головной убор невесты, но я быстро ретировалась на кухню. Через несколько минут вбежал Грабарь и возбужденно объявил:
— Какие потрясающие девчонки!
Этих девчонок он знал уже лет десять.
* * *
Утром позвонили из Бауманского райкома и сообщили, что согласно результатам голосования партийной организации издательства «Наука» я исключена из рядов Коммунистической партии Советского Союза. По уставу КПСС, окончательное решение о членстве в партии принимало общее партийное собрание по месту работы, а не партбюро и не райком. При этом полагалось положить партбилет на стол и ждать, что решат товарищи по партии — помиловать и вернуть партбилет или казнить и отобрать. В отсутствие «подсудимого» принимать решение об исключении устав запрещал.
Решение о моем исключении приняли в мое отсутствие, видимо, не желая давать мне трибуну для выступления. Но это делало исключение недействительным.
— Вы должны сдать партбилет, — сказал райкомовский голос в трубке.
— Почему я должна?
— Потому что вы исключены.
— Но если я исключена, почему партбилет до сих пор у меня?
— Потому что вы не были на собрании.
— Если я не присутствовала на собрании, которое меня исключало, значит, мое исключение недействительно. Зачем же я буду сдавать партбилет?
— В таком случае вы, как член партии, должны явиться в райком и сдать партбилет.
— Но я больше не выполняю указаний партии. Вы же меня исключили.
После долгих препирательств голос задал практический вопрос:
— На каких условиях вы согласны вернуть партбилет?
— Если за ним придет лично Леонид Ильич Брежнев.
Трубку повесили.
* * *
Меня уволили из издательства 23 апреля 1968 года. Основание — «несоответствие служебному положению».
В конце месяца Коля сказал мне:
— Возьми вот за этот месяц. Хоть наш брак и формальность, но я же постоянно здесь. И обедаю с вами. — Он отдал мне свою зарплату, оставив двадцать рублей на карманные расходы.
Коля преподавал на кафедре математики Института тонкой химической технологии. В начале мая его вызвал заведующий кафедрой Сергей Иванович Стриженов.
— Николай Николаевич, боюсь, у меня плохие новости. Как я понимаю, вы там что-то подписывали.
— Подписывал.
— Это плохо, очень плохо. Я не хотел бы вас увольнять. Знаете, на нашем факультете почти все евреи, кроме нас с вами.
Коля объяснил ему, что Галансков и Гинзбург не совершали никакого преступления и что он подписал письмо из солидарности с друзьями. К политике это не имеет никакого отношения.
Коля не был членом партии, и можно было надеяться, что он отделается выговором. На собрании кафедры никто не призывал его уволить. Предстояло еще собрание факультета. Там слово взял секретарь парткома:
— Людям с такими взглядами нельзя доверять воспитание молодежи. Мы не хотим повторения Польши. — Он имел в виду студенческие волнения в Польше, жестоко подавленные в марте 1968 года{13}.
Затем задал вопрос один из профессоров:
— Насколько известно, было еще письмо от девяноста девяти математиков, возражавших против помещения в психиатрическую лечебницу Александра Есенина-Вольпина. Это письмо вы тоже подписывали?
Коля признался, что и это письмо подписал.
— Почему?
— Потому что он мой друг.
— Создается впечатление, что все ваши друзья идеологически ненадежны. Как вы это объясните?
— Не знаю. Просто они люди хорошие.
* * *
У выхода Колю ждали студенты. Он рассказал о собрании, и они все вместе отправились в какую-то забегаловку. Я ждала его звонка и очень нервничала — уволят или не уволят? Звонка не было. Его самого тоже, хотя он должен был вернуться не позже двух часов. Было уже три, я все больше волновалась.
Коля не член партии, его не должны увольнять, думала я. А если все-таки уволили, то это из-за того, что он мой муж. Что теперь будет? У него готова диссертация, автореферат уже опубликован. Если он потеряет работу, то не сможет защититься. На научной карьере можно поставить крест — и все потому, что он имел глупость сделать мне предложение, а я, эгоистка, это предложение приняла.
К пяти часам я поняла, что больше не в силах оставаться в четырех стенах и терзать себя. Я вышла из дома и пошла по Ленинградскому проспекту, заглядывая в витрины. Раньше я даже не замечала, какие здесь магазины, всегда спешила к остановке или домой — времени на неторопливую прогулку никогда не было.
Я остановилась у одной из витрин с обувью, рассматривая импортные сапоги. Вот те, черные, с меховой подкладкой, на низком каблуке, казались такими удобными, но — цена! Почти половина моей зарплаты, моей бывшей зарплаты — поправила я себя. Зимние сапоги были очень нужны. Лучше купить их сейчас, в мае, а не ждать осени, когда они исчезнут из продажи. Да и денег больше не будет. Зайду, узнаю — может, моего размера и нет. Но нужный размер нашелся, и отступать было некуда. С коробкой в руках я повернула к дому…
Коля появился около одиннадцати, не очень трезвый. Утром, когда он проспался, мы обсудили ситуацию, в том числе и нашу личную: он живет у меня, отдает мне свою зарплату, друзья считают нас семейной парой. Так, может, мы и есть семейная пара?