ЛЮШЕНЬКИ-ЛЮЛИ!

ЛЮШЕНЬКИ-ЛЮЛИ!

6 ноября 1796 года императрицы Екатерины не стало. Она так и не успела отстранить сына от царствования, и в ночь с 6-го на 7-е войска уже приносили присягу императору Павлу «Всё изменилось быстрее, чем в один день: костюмы, прически, наружность, манеры, занятия»{122}.

В день своего восшествия на престол Павел назначил Константина полковником лейб-гвардейского Измайловского полка, Александра — Семеновского полка и генерал-губернатором Петербурга; спустя три дня великие князья возглавили полки в качестве шефов. Оба спешно облачились в гатчинские мундиры и «напоминали собой старинные портреты прусских офицеров, выскочившие из своих рамок»{123}. Офицерам срочно закупались трости и перчатки с раструбами, команды на разводах зазвучали так же, как в Гатчине{124}. Через три дня после воцарения Павла в Петербург прибыла «Гатчинская армия», над которой столичные снобы смеялись не таясь. «Но что это были за офицеры! Что за странные лица! Какие манеры! И как странно они говорили! Это были по большей части малороссы. Легко представить себе впечатление, которое произвели эти грубые бурбоны на общество, состоявшее из ста тридцати двух офицеров, принадлежавших к лучшим семьям русского дворянства. Все новые порядки и новые мундиры подверглись строгой критике и почти всеобщему осуждению»{125}. Так восприняли гатчинцев гвардейские офицеры. У великих князей Гатчина вызывала совсем иные чувства.

Они начали посещать крошечное Павлово царство с юности. За шлагбаумом их встречали русский ванька в прусском парике и мундире, чудесной архитектуры дворец, просторный парк с вековыми дубами, прозрачные ручьи и глубокие озера, в которых водились стерляди и форели. Еще там водился собственный военный флот, а рядом располагалось войско с пехотой, кавалерией и конной артиллерией, всего 2399 человек.

Здесь всё было по-настоящему — у великих князей появилось занятие, мужское, серьезное, хоть какое — бабушка никакой конкретной и осмысленной деятельностью занять их не умела. У Павла братья обучались премудростям военной науки, участвовали в маневрах, сами командовали войском, уставали, ошибались, трепетали перед отцом. Это было хоть какое-то подобие жизни. Разворачивание колонны, атаки с предварительным вызовом четвертых взводов, перемены фронта, пот, топот, ругань, плевки, крики… Но это потом.

Открывало учения таинство высокое и чистое, чарующее стройностью, завораживающее строгой красотой. Застывали ряды караульных, недвижно, немо смотрели друг другу в затылок солдаты. Вдруг являлся он, их грозный бог. Сверкал монокль подзорной трубы, играл военный оркестр. Офицеры выступали вперед, в воздухе мелькали короткие эспонтоны[9], ряды приходили в движение, подразделения маршировали, разделяясь и соединяясь вновь. Флигельманы выскакивали на поворотах, взмахивали ружьями, командиры подпрыгивали и покачивались на носках. Боже упаси нарушить ровность линий! Горе провинившимся!

На богослужении недопустимо и малейшее бесчинство. Вахтпарад, собственно развод караульных, на котором они получали пароль и с которого отправлялись на свои посты, при Павле обрел действительно сакральный смысл. Это не солдатики — это всё Российское государство шагало здесь, стройное, послушное, безмолвное, телом, душой, делом, словом и помышлением преданное своему государю. А потому и нарушение стройности было равносильно святотатству, измене.

«Нередко за ничтожные недосмотры и ошибки в команде офицеры прямо с парада отсылались в другие полки и на весьма большие расстояния. Это случалось настолько часто, что у нас вошло в обычай, будучи в карауле, класть за пазуху несколько сот рублей ассигнациями, дабы не остаться без денег в случае внезапной ссылки»{126}. «На вахтпарадах под барабанный бой объявлялась война, заключался мир, диктовались трактаты, писали грозные и милостивые повеления, толпами с вахтпарада развозили людей в ссылку, на всегдашнее заточение в крепости, монастыри и жаловали чинами, орденами, раздавали земли и крестьян, чтобы улучить счастливую минуту, когда Павел Петрович был весел, доволен вахтпарадным ученьем, когда батальон зашел поразводно ровно; офицеры громко и протяжно проревели: “стой! равняйся!” Павел Петрович возгласил: “По чарке вина, по фунту говядины, по рублю на человека!” и начал напевать любимую песню:

Ельник, мой ельник,

Чистый мой березник,

Люшеньки-люли!»{127}

Но то был уже венец дела, торжество гармонии, закладывалось же, формировалось, отрабатывалось всё еще в те времена, когда Павел властвовал в одной Гатчине. «В этом замкнутом и обособленном мире были свои шутки, свое злословие, заключались дружеские связи, были свои признанные герои фронта, из которых ни один не оправдал этого имени в настоящей службе. На парадах и маневрах этой армии в миниатюре развертывались важные события, возвышения и падения фортуны, неудачи и успехи, которые приносили людям то ужас, то несказанную радость»{128}.

Именно с гатчинских пор яд обожания парадной стройности проник и в сердца великих князей. После посещений резиденции отца с уст их все чаще слетало гордое: «А вот это по-нашему, по-гатчински!» А как сладко было прятаться от бабушки, когда они, измученные и потные, возвращались с учений, быстро и тихо проникали в свою половину, в спешке стаскивали потешный гатчинский мундир. Разумеется, Екатерина обо всем была прекрасно осведомлена, морщилась, но не тревожилась ни о чем — она слишком мало уважала сына, чтобы допустить мысль о бунте. Нередко Павел проводил учения рядом с Царским Селом, от пальбы у императрицы делались мигрени, но она вновь безмолвствовала — мечущийся в гатчинской клетке сын нуждался в занятии.

Парадомания заразила обоих великих князей в равной степени — по свидетельству некоторых современников, Александpa Павловича даже больше. В Гатчине он оглох на одно ухо — от пальбы аракчеевских пушек. Слух Константина остался невредим, однако душа оказалась задета гатчинскими нравами намного глубже, чем у брата. Служить в гатчинском войске никогда не было престижно, к Павлу попадали офицеры, изгнанные из армии, нередко за самые низкие проступки. Первый из них, инспектор гатчинской артиллерии Алексей Андреевич Аракчеев, в свое время был переведен сюда за жестокое обращение с кадетами.

Площадная брань, палка и арест — вот главные здешние учителя. Фрунт, выпивка и любовные похождения — вот основные темы казарменных разговоров. Так, с самых юных лет, Константин Павлович очутился в казарме, «между гатчинскими офицерами, грубыми, грубо воспитанными, никогда не бывшими в хороших обществах, у которых был собственный свой язык, с примесью непотребной народной брани, похабных поговорок, ямских сравнений, солдатских острот, вечный разговор о фрунте и, что еще хуже, о водке, картах и девках. Самые гвардейские генералы… были горькими питухами. Рано приучил он и душу, и глаза свои видеть, как наказывают солдат палками, фухтелями, шомполами и даже стремянными путилищами»{129}. Но, как это часто случается с недолюбленными мальчиками, грубость великий князь принимал за удаль, распущенность за свободу, автоматическое исполнение приказов за преданность. «Офицер не что иное, как машина». «Образование, рассуждения, чувства чести и прямоты вредны для строгой дисциплины»{130}. Гатчинский дух, вскоре воцарившийся и в императорской павловской армии, был принят Константином как родной и единственно возможный.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.