Эрих Мария Ремарк из Порто-Ронко (13.02.1939)
Эрих Мария Ремарк из Порто-Ронко (13.02.1939)
Марлен Дитрих в Беверли-Хиллз, Норт Кресчент Драйв
[Штамп на бумаге: «Эрих Мария Ремарк», слева] MDC 243–246
Иногда, пума, сквозь призрачный хоровод фантазии до меня долетают обрывки мелодий в их мягком блеске; неизвестно откуда — из Будапешта, из Парижа или неаполитанского театра «Сан-Карло», — и тогда отодвигается в сторону стопка белой бумаги с заборчиками из слов, этой словесной сетью, в которую хочется поймать то, что поймать невозможно, и на столе вдруг остаются только цветы миндаля, которые утром принес сюда садовник, эти стройные прямые ветки с блестящим коричневым отливом, а на них, словно стая розовых бабочек, примостились цветы… Странную я веду жизнь — это погоня за несколькими придуманными схемами в мире горестей и храбрости; погоня в серых облаках, среди которых лишь изредка засветится серебряная полоска. Я устал от них, теней этих; но я не могу отстать от них, пока не покончу с ними; пока не наступит конец, который никакой не конец! Я устал от них; я хотел пропустить их через себя, как часть бытия, и забыть; но теперь я вынужден участвовать в их причудливой жизни, предельно жестокой к тому же, и я не могу от них освободиться, не дав прежде воли им самим. Я желал бы поговорить с ними — с Равиком, которому хочется в Пекин, с Кинсли, с Лавалеттом, с юной Барбарой, с графиней Гест, с Лилиан Дюнкерк, повинной в смерти Кая, с Клейфейтом, который не в силах забыть Гэм Норман, и с Мэрфи, похоронившем свое сердце в моторах[42]. Они обступают меня и ждут, а я сижу, обреченный разбираться в этих невеселых событиях, в этом монотонном мучительном мире, подчиненном параграфам, и я, смущенный, копаюсь в себе, я недоволен, часто противен самому себе, но все-таки привязан к ним, пусть и без любви. Я хотел бы написать стихи — прекрасные, буйные, найдя новые слова и ритмы, — но они не позволяют! — мне хочется протянуть руку одному из множества приключений, которые поглядывают на меня из-за плеча будущего; но они хватаются за меня своими серыми руками и не отпускают, и я проклят проживать с ними годы их жизни, сопереживать их мечтам и бедствиям и погибать вместе с ними.
Прости меня за то, что в такие дни, когда дождь вбивает свои струи длиной с церковную башню в крышу моего дома, будто гвозди в крышку полуопущенного уже гроба, я иногда взывал к тебе de profundis[43]: люби меня! Это не было упреком и вряд ли даже просьбой, скорее это было просто зовом из глубины, из шахты, из барсучьих нор труда — чем-то вроде воспоминания, внезапного озарения, лампочки, зажегшейся в руднике. Меня устыдило, что ты из всего этого, возможно, сделала вывод, будто обязана писать мне чаще, — ты знаешь, что это не так. У тебя нет никаких обязанностей, даже тех, что называют милыми обязанностями. Ты должна жить, жить надежно и в то же время легко, только и всего. В упоении и вне себя от радости, как наилегчайшие в мире вещи: облака, бабочки и мечты, — и надежно, как самые прочные вещи в мире: как первозданная гранитная глыба, как дыхание огня и мои мысли о тебе. Ты даешь мне больше чем предостаточно: взять хотя бы саму возможность оберегать тебя, радовать тебя и то, что я могу из моих рук сделать стремя для твоих верховых прогулок на вороных лошадях любви. Ты знаешь: впредь школьные наставники не посмеют тебя поучать, а недомерки с их укороченными аршинами перестанут придираться к богатству и пестроте твоего темперамента; я твой ангел с черным мечом, и я тебя охраняю. Ты должна быть молодой и счастливой, все остальное не имеет значения; даже то, что в таком состоянии ты на некоторое время забудешь обо мне. Важно, чтобы тебя не забывал я, потому что, не забывая тебя, я даю тебе необходимую уверенность — в том числе и способность забывать. Это редкостное, смущающее и осчастливливающее чувство: приключение, вызванное силой крови и силой духа, дарящее сердцу, готовому к приключениям и живущему ими, то, что кажется противоположностью приключениям, но ими не является, — ощущение надежности. Ибо надежность, которую ты ищешь и в которой нуждаешься, это не прочность — да и на что она тебе? — и не постоянство — разве оно не вызывало в тебе скуку? — и даже не верность — ведь она сама по себе тебя в лучшем случае умиляла, — и не чувство превосходства, под маской которого охотно скрывается некая односторонность и ограниченность: не тебе ли всегда было свойственно наносить ему молниеносные удары со всех сторон, переигрывая всех своей иронией? Надежность, в которой ты нуждаешься, — это сложнейший баланс между мраком и ясностью, между тьмой и светом, между толчком крови и последними нервными окончаниями, это метафизический, вечно вибрирующий баланс высочайшего напряжения, воплощение весов, уравновешивающих романтику и действительность, мечту и смерть, позволяющих медленное взаимопроникновение явлений «я» и «мир».
Тебе требуется много места для игр, пума, а опустошенные сердца — это еще не большие сердца. Ты чертовски крепкий и устойчивый буй — не одна яхта опрокинулась, ударившись о тебя. Сильный штормовой ветер не запрешь, даже если он прилетит, насквозь пропахнув мимозами и с весенними цветами в руках; надо предоставить ему пространство, тогда он смягчится и бросится к кому-то на шею со сплетенным изо всех цветов венком. Или нужно быть куда более сильным — мощным ураганом, обладающим необъяснимой, захватывающей дух скоростью, чтобы ветер пумы успокоился, улыбнулся и позволил унести себя так далеко, как они оба пожелают.
Возлюбленное сердце! По ступеням глав я поднимаюсь из этой книги наверх, как горняк на поверхность; как ныряльщик из теневого мира морских глубин выныривает к солнцу, зелено-золотистое свечение которого он видит через волнистую поверхность; он еще не знает, что его ждет, но благодаря работе он сделался более сильным, более сильным и беспредельно готовым ко встречей мигом счастья, с приключениями жизни и крупными созвездиями любви и страсти…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.