ПОСЛЕ КАРМАДОНА

ПОСЛЕ КАРМАДОНА

<…> Обычно наш главный редактор говорит нам на планерках: «Если вы выйдете на улицу и у десяти человек спросите, кто это, и люди ответят, что, да, знают такого, тогда пишите». Нет, наверное, в нашей стране и десяти человек, не знающих Сергея Бодрова.

И 20 сентября, я уверена, все, кто любит, не любит, просто завидует или, наоборот, «делает жизнь с него», – вздрогнули все. И все сказали: «Не может быть». Почему-то не верилось в то, что именно с ним такое может случиться. Может, оттого, что он с самого начала как-то сразу стал на «свое место».

Киноведы, литературоведы, социологи, политологи – все спорят о том, кто он, герой нашего времени, и многие утверждают, что нет его вообще – такое, мол, время, что и героя не породило. Но если есть время, значит, и у него есть герой, как повелось с тех пор, когда Михаил Юрьевич Лермонтов словами обозначил это явление – «герой нашего времени».

Это не титул, не заслуга, это просто факт. А факт, как известно, не бывает ни положительным, ни отрицательным. Он просто есть, и все. Сергей Бодров просто есть. И все. <…>

Елена Ардабацкая, «Московский комсомолец»

Когда уходит человек, много для нас значивший, все в его предшествующей жизни начинает казаться символичным и неслучайным. Так и с Сергеем Бодровым.

И то, что он «кавказский пленник». И то, что «последний герой». Все точки риска, связанные с реальной войной и мужскими играми, кажется, совсем не случайно оборачиваются смертельной игрой природы.

Хотя совершенно ясно, что Сергей Бодров-младший попал в кино именно случайно – благодаря своему отцу и тезке, известному режиссеру. Попал не по блату, а в силу стечения обстоятельств производственной кинематографической кухни. Бодров-старший не мог отыскать партнера суперпрофессионалу Олегу Меньшикову на «Кавказском пленнике» и решил попробовать сына-непрофессионала, историка-искусствоведа. Попадание оказалось снайперским, а следующее экранное появление в «Брате» Алексея Балабанова мгновенно сделало из вчерашнего дебютанта звезду всероссийского масштаба.

Эта звезда зажглась на небосклоне почти потухшей кинематографии. Остались хорошие актеры – давно нет актеров-символов. Ни один из киногероев, кому сегодня под сорок, не может похвастаться тем, что стопроцентно узнаваем или что воплощает «дух поколения»: само выражение кажется теперь старомодным и почти забыто. Однако младшему на десять лет Сергею Бодрову удалось выразить что-то в этом роде. И то, что он профессионально не учился актерству, говорит, что его вела к этому судьба. К тому, чтобы, будучи интеллигентным московским парнем, воплотить комплексы и неврозы провинциалов, имеющих счастье и несчастье жить в новой России. Не той, где «нормальная жизнь в нормальной стране». А той, где нищета, социальное неравенство, культ оружия, криминалитет и Чечня. Где Данила – «наш брат», а девиз «сила не в деньгах, сила в правде» мы тащим в продажную Америку вместе с ксенофобией и расизмом.

Если бы эта метафора уже не была раз использована, можно было бы сказать, что персонаж Бодрова – это новый герой «безгеройного времени». Когда мы узнали о пропаже бодровской киногруппы, молодой критик, ровесник Бодрова, сказал: «Если это случится, мы получим своего Джеймса Дина». И добавил: «Лучше бы мы его не получили».

Но хотя Данила и наш брат, наше все, то есть порождение нашей абсурдной реальности, Сергей Бодров с самого начала сумел не по возрасту зрело дистанцироваться от своего образа, своего персонажа. И вообще дистанцироваться от звездного имиджа, не заболеть звездной болезнью, остаться вменяемым нормальным человеком – что крайняя редкость в актерской среде.

Его приход в режиссуру тоже может показаться случайным, но вот это уж точно не так. В интервью, которое мы записывали за год до его смерти в Венеции, Бодров сказал, что намерен сворачивать актерскую деятельность: «Началась новая жизнь. Новое состояние, к которому я всегда стремился в надежде, что когда-нибудь обязательно сниму кино. Еще когда поступал на отделение истории искусств в университет, когда ездил в ту же Венецию изучать пресловутую архитектуру, уже тогда, хоть и относился к той профессии серьезно, тем не менее понимал, что не она будет делом моей жизни. Что не буду, например, работать в музее».

Что говорить, жизнь у Сергея сложилась не музейная. За короткое время он многое успел. Сыграть несколько незабываемых ролей. Снять энергичный и попсовый, но при этом не лишенный авторской интонации фильм «Сестры». Завоевать телеэкран и на пике популярности уйти с него. Стать мужем любимой жены и отцом двух детей. Стать надеждой отечественной кинематографии – надеждой, которая, как известно, умирает последней.

Андрей Плахов, «КоммерсантЪ»

Экранный Бодров был ладный и сдержанный человек, угловатый немножко, поражавший меня удивительной экономией в движениях. Он всегда появлялся, как бы это сказать, в минимальной комплектации; он архивировал внутри себя пространство-время-слова и потом проявлял себя в реальности вспышками, взрывами, извержениями; снайперскими выстрелами. Такие люди очень хорошо умеют осаживать взглядом. Он и изъяснялся-то все больше очень простыми, но ладными выражениями, которые все до последнего, вплоть до «май кар… кирдык», вошли в пословицы. Его простые метафоры экономили миллионы слов. Его требование «Дмитрий Громов мани» было самой емкой метафорой вины Америки.

Такого рода идеальные образы никогда не – или очень редко – воплощаются, оставаясь лишь потенциями самих себя: персонажами фольклора или героями национального эпоса. Бодров – похожий на Василия Теркина, на сказочного рыцаря, на памятник в Трептов-парке (в «Сестрах» – «Слышь, малая, никакая тварь тебя здесь не обижает?») – воплотился. Воплотил собой сдержанное достоинство, национальную самодостаточность, вынужденную ксенофобию и последнюю, абсолютную мораль, право насовсем отсекать уродов от людей.

Непонятно, как человек из университетского, богемного, мажорского круга сделался магнитом, притянувшим к себе все лучшее, что есть в целом народе; так не бывает.

Неловко сказать, но Сергей Бодров удивительно соответствовал моим представлениям о том, как мог бы выглядеть воплотившийся бог, бог военного времени, чрезвычайный и полномочный посол Оттуда – Сюда. Сэкономленные жесты, слова, движения давали ему какую-то термоядерную, обжигающую энергию, которой он оделял оказавшиеся рядом существа и предметы, оживляя или, наоборот, умертвляя их. Теперь его история как-то уж совсем напоминает миф об убитом боге, Осирисе.

Представьте себе на месте Бодрова любого другого, самого лучшего, изысканного, остроумного актера, который сказал бы, что сила не в деньгах, а в правде. Ни у кого больше не получилось бы произносить все эти сомнительные монологи так, чтобы они не казались насквозь дикими и фальшивыми. Бодров уничтожил постмодернизм; он не опускался и не снисходил до иронии.

Функция персонажа Данила Багров, вброшенного в общественную жизнь Балабановым и осуществленного Бодровым, была насильно усовестить, ограничить зарвавшихся новых людей: нельзя зарабатывать деньги на детской порнографии, нельзя обижать людей, нельзя… Данила стал карателем, финальным императивом военного времени.

«Брат-3», новая история о деяниях русского Робин Гуда, оказался невозможен, потому что путинское государство растиражировало образ Данилы и присвоило себе его функции; именно Путин сейчас эксплуатирует некоторые черты Данилы Багрова. В общем и целом путинская Россия поставлена по мотивам «Братьев».

В этой ситуации «Брата-3» лучше всего сыграл бы Максим Галкин.

Бодров сыграл эту роль не как актер; он и остался после «Братьев» жить – Данилой.

Он настолько был Данилой, что катастрофа (или как там ее называть – ледник? лавина?) обозналась и перепутала Сергея Бодрова с Данилой Багровым. В этом, наверное, и состоит самая главная нелепость: живой хороший человек Сергей Бодров исчез там, где должен был умереть его персонаж.

Есть такие люди, которые танцуют глазами. Хорошо так танцуют, озорно. Он был нонсенсом. Он был такой, как надо. Слишком образцовый. С этим не живут. Он был воином и погиб как воин; стало быть, в Вальгалле сейчас.

Неизвестно, где эта Вальгалла, где сейчас Бодров.

Хотя – сказано ведь в «Брате-2»: «Я в Бирюлево».

В Бирюлево.

«Ведомости»

Данила Багров с его дембельской метафизикой представлял собой классический миф о пришлом герое, который прикрывает сперва первого встречного слабого, потом собственного брата, потом чужую, по сути, женщину, а потом страну-нацию-мироздание. На самом деле по киношным меркам (которые так сродни сказочным) все эти подвиги есть не более чем защита собственного достоинства.

Не то чтобы Данила стал абсолютно новым киногероем. Скорее он был человеком из прошлого. Конкретно из конца восьмидесятых. Именно тогда здешние киношники предпринимали последние удачные попытки по выявлению молодого героя. Однако почти все обнаруженные молодые люди (от Африки– Бананана из соловьевской «Ассы» – до Цоя-Моро из нугмановской «Иглы») были не столько героями, сколько мучениками: кто-то получал нож в сердце, кто-то – в живот.

На самом деле гибли они, конечно, не из-за девушек и не из-за шашней с криминальным миром, а исключительно потому, что задавали гордый вопрос: «А почему я должен уезжать из своего города?»

Хрупкие храбрые неформалы, они служили несгибаемыми символами своенравия и человеческого достоинства. Однако заветы «Ассы» и «Иглы» были скоро забыты. Девяностые годы российского кино стали по преимуществу смутным временем мелкого языкастого криминала – упырей, морячков, «лосей норильских» и просто восьми-с-половиной-долларовых идиотов. И только Брат с его поэтизацией нехитрого принципа «мир – это война» обладал романтической цельностью и внятностью.

Как ни странно, именно простой и угловатый воин Багров продолжил экранное дело Бананана. Бананан носил очки без стекол, а Данила показывал на себе очки пальцами: «Ай… эм… студент!» Бананан любил Ялту, прогулки с чужой девушкой и петь про старика Козлодоева, а Багров любил родину как таковую, своего брата и слушать Вячеслава Бутусова. (Показательно, что слушает он все-таки не солдатский «Любэ» и даже не «ДДТ», а манерный, изломанный и ретроградный во всех отношениях «Наутилус Помпилиус».)

Вот только Багров – победил. Прошло десять с лишним лет, время изменилось – и мученики взяли в руки оружие и переквалифицировались в победителей. И даже нежновозрастные соловьевские мальчики теперь уходили на войну – и не на какую-то абстрактную, а как раз на ту, где Данила якобы отсиделся писарем в штабе. И любили Данилу именно за эту трогательную странность и за то, что он был Другой.

И тут гениально сработала формула «брат» – он другой, но он родной нам. Как и Бананан, он был чужой своей эпохе – отсюда его постоянные конфликты: с законом, с преступным миром, с коммерсантами, с водительницами трамвая, с неграми, с кавказцами, с проститутками, даже с собственным братом. В нем не было ни грана нахрапистости времен первоначального накопления, а был серый свитер, плеер с советским роком и удивление перед роумингом и встреченным в лифте Валдисом Пелыием.

В том, что этот простой, в сущности, образ превратился в столь привлекательный, живой и объемный миф, великая заслуга Сергея Бодрова. Настоящее искусство рождается из разницы между означаемым и означающим, из двухбуквенного зазора между фамилиями чеченского ветерана Багрова и выпускника МГУ Бодрова.

По той же самой причине блатняк лучше всего поют те, кто никогда не сидел, а самую сильную песню про Родину сложил бывший асоциальный панк Егор Летов.

Балабановская «Война» не снискала и четверти той народной любви, что была у «Братьев», потому что была насквозь тавтологична и оттого безжизненна. Вроде бы все то же самое – сила, правда, мужская честь. Но, лишенные бодровского дара, эти понятия превратились в никчемный киношный треп. Все это суть опустевшие формулы, в которые умел вдохнуть жизнь только вон тот, с арбузом.

«Ведомости»

Летом круглого года умер Высоцкий – кончились семидесятые. Десять лет спустя убился Цой – отошли восьмидесятые. За месяц до милленниума под «Балтику» № 3 зашел треп, кому теперь умирать молодым, чтоб отпеть, отзвонить, отслужить по девяностым. Выходило, что некому. Ни одна потеря не была бы для страны равноценной. Младший Бодров еще не воспринимался абсолютным героем минувшего десятилетия, каким, безусловно, был; не вышли еще ни «Война», ни «Сестры», вставшие гранитными подпорками всероссийского памятника товарищу Брату. Год спустя все уже было ясно. Без литавр, тихой сапой случилось пополнение в стане героев – тех, что платят высшую цену, ибо смерть им к лицу. Когда под Леля заросший, под себя ходящий, полупарализованный капитан разведки рявкнул незрелым еще голосом: «А ну встать! Доложите по форме», когда с густой лазури врезались в ущелье волшебники в боевых вертолетах – не по долгу службы и щучьему велению, а токмо по личной просьбе кэпа Сереги Медведева, – в залах швырялись шапками и точно знали: абы к кому не прилетят. Война конца века разлилась по дворам и парадным, выстудила пафос, сузила долг до шепота крови, тесной землянки да располовиненной буханки; и только на просто и четко, по-высоцки брошенное в эфир «это я» поднимали начальники штабов по тревоге воздушные армии.

От «вертушек», идущих на выручку кавказскому пленнику Ивану Жилину, до «вертушек», летящих на подмогу капитану Медведеву, пролегла шестилетняя кинокарьера Бодрова. Теплый его маккуиновский прижмур навек связался с войной в горах и бойней на улицах, рынках, чердаках – главным содержанием чумовых девяностых. Бакланье, висельное, слепое десятилетие саранчи размозжило одно за одним все мужские понятия: Дружбу, Слово, Верность и Честь; бабы за бандитов попрятались, мужики мычали что-то виновато-нечленораздельное про батяню-комбата. Тут вошел Некто, улыбнулся застенчиво, рек: «Я брата ищу», – и люди почуяли: Он. Русским мессией всегда был Буратино, в трех прудах топленный, всяким железом битый, азбуку на семечки сменявший, но знающий несуетную Правду о вторичности золота. Он не сыпал поговорками, как прочие, а отчего-то запоминалось именно его, твердое: «Я слово свое – держу», «Здорово, бандиты», «Хотел бы свалить – свалил бы», «А вот ты, Павел Евграфович, слушай меня внимательно». Даже «эта» и «ваще-та» его не портили. Мы с такими служили рядом, и из тех, других, умеющих черный ход присмотреть, картечи из гвоздей натолочь и на сотый этаж пешком взобраться, они были лучшими, со странными, но незыблемыми понятиями о справедливости. Знал Бутусова – знай, что и любая тварь от тебя отлипнет.

Так в гуляйпольскую жизнь без границ и запретов вошли первые, пусть отодвинутые от христианского императива, но правила. Например: «Никто не умер, не заслужив этого» (между прочим, помпезное леоновское «Ни в женщин, ни в детей» даже не дискутировалось). Они же, неформулируемые, изнутри идущие, восторжествовали в шоу «Последний герой», когда алчный расчет пожрать лучших разбился о таранный максимализм молодожена Спайкера. Бодров вел программу и делал вид, что ни при чем.

Режиссура занимала его все больше. С Цоем в груди, с «Группой крови» на сердце, теплым дыханием извечную русскую стужу клубя, сложились «Сестры». Бодров появился там в минутном камео – обещая забрать в Москву, золотой город под голубым небом девяностых. Из крепко сшитых, на лихое дело едущих людей в черном он один оборачивался и в упор смотрел в кадр ясными глазами Клайда Бэрроу, пришельца из ревущих двадцатых, хорошего плохого парня ненормативных времен джаза, пулемета, контрабандного виски и ограбления трудящихся. С этим атаманом не надобно было тужить, под этим капитаном легко воевалось, насупленные девочки-снайперши мечтали с ним в разведку.

Не свезло.

В Москву сестры поедут сами. Храня вечную память о деревянном мальчишке, дравшемся с миром за прожиточный минимум: куртку для папы Карло, улыбку встречной кумы Землянички и золотой ключик в сияющие двухтысячные, где не будет войны, а хмурые дочки безмозглых окраин вместо стрелковых секций пойдут в школу индийского танца. И будет им счастье.

Денис Горелов, «Premier»

Последние три дня той жуткой недели все только и говорили про этот мифический тоннель – будто бы очевидцы точно видели, что автомобиль съемочной группы въехал в его жерло буквально за несколько минут до… Потом еще три дня все молчали. Слегка, пожалуй, смущенно, – оказалось, это чувство еще не совсем безнадежно забыто. Будто стеснялись собственной наивности. Будто извинялись за то, что вновь позволили себе поверить в чудо – даже тогда, когда все уже было ясно… Пропавшие без вести лишены траурных церемоний. Убийственная логика: с пропавшими вообще прощаться как-то не принято – когда-то, мол, еще, может, и свидимся. И правильно. Я, собственно, не прощаюсь.

Пили мы, помнится, кофе в кофейне на Пушке, и Бодрова вдруг потянуло на умные обобщения. В философии Возрождения, объяснял он, есть понятия vita activa и vita complentativa – «жизнь-действие» и «жизнь-наблюдение». Ему, говорил Бодров, ближе эта самая complentativa. Невмешательство. Созерцание.

Было это вскоре после «Кавказского пленника», «Ники», фурора в Канне – давненько уже, в общем. Мы тогда долго рассуждали, надо ли лезть куда ни попадя и шишками зарабатывать опыт, или же правильнее развить в себе этакую невероятную наблюдательность, позволяющую в нужные моменты совершать простые и кинжально-точные поступки… И пахучий эспрессо, который тогда только-только научились варить в столице нашей родины, чашка за чашкой исчезал в наших глотках, благо стоил всего несколько тысяч неденоминированных…

Как тогда все было просто! Бодрову едва стукнуло двадцать пять, мне, стало быть, только что перевалило за тридцать, и мы всё в этой жизни понимали – пусть и по-разному. Я еще, помнится, удивлялся: надо же, дескать, как странно, выстроил себе юный кандидат исторических наук теорию, почерпнутую из эстетических трактатов Кватроченто, – и живет себе по ней! На мой-то взгляд, не путь себе выбрал, а так, ниточку натянул над пропастью. И лишь законченный безумец может на нее ступить без дрожи в конечностях. А этот – смотрите-ка! – идет, как по Арбату, нога за ногу, покуривает, на девушек заглядывается…

Наверное, в тридцать всем свойственно умно и замысловато трактовать тему смены поколений. Вот и я тогда с упоением отдался этой стихии – многословно размышлял о современной молодежи. Вспоминал про восемьдесят восьмой (триколор на лацканах, митинги в Лужниках, Сахаров в Москве), водка опять подорожала, ну и черт с ней, ибо уже можно петь, можно целоваться прямо на улицах, ни на кого не обращая внимания, можно даже окаянную историю КПСС учить с меньшим упорством… Может быть, вы тоже еще припоминаете, как это было? Так вот, именно тогда, пока наши мозги съезжали набекрень от свежего воздуха, появились люди, взирающие на все происходящее совершенно спокойно, хотя и с искренним любопытством. Эти люди как раз заканчивали школу. Естественно, никто особого внимания на них не обращал – да что там, и в голову не приходило поинтересоваться, что происходит в их головах и душах. А происходило вот что: они были первыми, кто не испугался свободы. Они просто приняли ее без доказательств, без оглядки и оговорок. И весело начали жить по-новому… Вот так примерно я определял место Бодрова и его поколения в наиновейшей истории. Мне нравилась эта моя версия – казавшаяся не только стройной, но и достаточно элегантной, – которая подтвердилась уже через год.

Бодров стал символом того самого поколения – сразу после выхода на экраны «Брата». И тут же стало ясно, что все мои эффектные формулировки – ерунда. Ибо поколение, выбравшее себе кумира, свободным быть не может. И родителю «Брата», режиссеру Балабанову – кстати, моему ровеснику, – хватило смекалки и таланта нам это продемонстрировать. Бодров же младший продолжал созерцать. Вам придется поверить мне на слово: он действительно выходил навстречу визжащим стадионам лишь потому, что участие в промоушене фильма было прописано в его актерском контракте. Он действительно не считал себя маститым лицедеем, а уж каким-то там символом – и подавно.

Однако участие в грандиозной интеллектуальной провокации конца прошлого века дало ему обширнейший материал для наблюдений, – а вот в этом богатстве он себе отказать никак не мог. И еще вот во что придется поверить: тогда, в кофейне на Пушке на закате прошлого столетия, Бодров сказал, что непременно будет снимать кино. Вот сейчас понаблюдает, мол, еще немного, как все устроено, – и обязательно начнет снимать сам.

…Мы не были друзьями, нет. Даже толком не напились ни разу. Мы работали вместе на телевидении, но общих тем для пространных бесед как-то не просматривалось – в том числе, наверное, и потому, что то, чем я тогда горел, Бодрова, кажется, несколько тяготило. Мы пытались исправить жизнь, казавшуюся нам несовершенной, – vita activa, елки-палки! Бодров же продолжал наблюдать за нашими прекрасными порывами, уютно устроившись в уголке с ноутбуком на коленках: vita, понимаешь ли, complentativa.

Ему, конечно, было непросто: «Брат» гремел на всю страну, и образ простого, как правда, киллера Данилы Багрова не очень вязался с благородной миссией ведущего «Взгляда», самой гуманной программы тогдашнего телеэфира. В студии все было терпимо, а вот в командировке, на выезде, – совсем беда. Бодров старался как можно меньше появляться на улице, поскольку чувствовал: его попросту не за того принимают. К тому же – надо брать на себя ответственность за мир. Ну хотя бы за крохотный его кусочек. Хотя бы за собеседника, который смотрит на тебя во все глаза и готов тебе, как брату, доверить самое сокровенное.

Снова и снова вспоминаю один эпизод – небольшой, рабочий, таких много было, а вот один почему-то запал в душу намертво. «Взгляд» снимает новогодний выпуск в переулочке у Невского – в гостях у питерских беспризорных. Мы тогда решили им устроить праздник. Вход через окно, и Бодров с елкой наперевес лезет в проем. Пар изо рта. Прожженные, грязные одеяла на полу, и на них люди, маленькие, но гордые человечки, изнасилованные пьяным отчимом, битые до полусмерти блатными, ментами по приемникам-распределителям топтанные. Они курят в кулачок и усмехаются кривовато. И с ними надо разговаривать – о любви. О ненависти, конечно, тоже. О том, как отличить хорошего человека от плохого. О прошлом, которого лучше бы не было, и о будущем, которое лучше не обсуждать. О жизни, словом.

И Бодров говорит. И как надо, и сколько надо. А потом телесофиты гаснут, операторы и звуковики сворачивают свои проволочки, и весь этот цирк уезжает. А маленькие люди остаются в своей заброшенной квартире в переулке у Невского, на грязных одеялах. Через год кто-то из них сядет на героин, а кто-то – в тюрьму, кого-то просто убьют в пьяной поножовщине, а ты, Бодров, даже если захочешь, никак не сможешь этому всему помешать. И никто ведь не упрекнет, просто у тебя другая работа, профиль другой, и дело свое ты делаешь вроде бы честно… Только не спрашивай потом, в чем твоя сила: в деньгах ли, в правде ли какой-то. Сила, как мы теперь знаем из популярного анекдота, она всегда в ньютонах…

Мне кажется, эта святочная почти история действительно сильно стукнула его по мозгам. И правда: зачем лезть в чужой мир, если ты его не можешь изменить? Ведь есть же свой – прекрасный, отстроенный, продуманный, выверенный. Который точно так же населен людьми, но – другими, специально подобранными.

В нем не всегда тепло и уютно, но и не скучно. И главное – за него ты готов нести ответственность в самой что ни на есть полной мере. Он продолжал растить в себе этот мир, и с каждым эфиром становилось все заметнее: ему с нами уже неинтересно.

В этом не было ни грамма высокомерия. Более того, он заранее отказывался от соревнования, a priori признавая, что многие вещи мы, корреспонденты программы, можем делать лучше. Ну и молодцы, ну и отлично. Ну и делайте.

Бодров ушел из «Взгляда» тихо и вдруг, вежливо и поспешно попрощавшись. Формальный повод был – съемки «Брата-2». Однако, думаю, причина развода могла быть какой угодно. Человек менял кожу. Бежал от своих одинаковых киноролей, отмывался от телегрима. Становился собой, не рассчитывая на то, что будет кому-то интересен. Вполне достаточно, что он был интересен сам себе.

Мы разговаривали незадолго до премьеры «Сестер». Бодров, как и положено уважающему себя режиссеру, сообщил, что ему совершенно наплевать, как отнесутся к его произведению критика, публика и вообще кто угодно. Знаете, я поверил безоговорочно: его действительно это совершенно не волновало. Сделал – значит, не зря я за вами наблюдал без малого тридцать лет. Значит, могу. Поехали дальше.

Тогда же – не без удивления – я узнал, что между съемками Бодров писал сценарии. Быстро и качественно. И собирался их воплотить – все. Не сомневался, что у него получится: а что, собственно, может помешать? И я, честно говоря, не сомневался, просто не было повода усомниться. Скорее был повод слегка позавидовать – не успеху, не таланту, а вот этой спокойной уверенности в себе.

Общие знакомые объясняли: он родился в рубашке и отлично это знает. Мне такое определение казалось как минимум скучным. Я видел: поколение свою свободу прохлопало, с радостью слетаясь по любому поводу в многотысячную тусу; я ее, свободу, почувствовал и даже попытался описать – с натуры; а вот Бодров ее нашел внутри себя. И этим жил. Как ему это удалось? Не знаю. Но и сегодня думаю, что я прав. А кто считал Бодрова везунчиком… Словом, не я им судья.

Цифровая усмешка нового тысячелетия: рукописи если и горят, то только вместе с винчестером. Когда-то я попросил Бодрова назвать несколько событий, оказавших на него самое радикальное воздействие в жизни. Он крепко задумался и заявил, что лучше изложит это письменно. Через день я получил полторы странички: «Восемь событий, которые оказали на меня влияние, или Как я вырос хорошим человеком». Автографа нет, но буквы подлинные. Мой пожилой винт их сохранил в полной, так сказать, аутентичности. <…>

Я еще тогда заподозрил: надо, надо, в конце концов, поговорить с этим человеком о жизни, не по работе, а так, по-свойски, запросто! Может быть, он что-то объяснит? Но мы так и не поговорили о жизни, зато теперь я стал больше и чаще думать о смерти. И все больше верю в то, что в конце того тоннеля, в который, по словам очевидцев, въехал автомобиль съемочной группы Сергея Бодрова, – яркий, добрый свет, великий покой и всеобъемлющее знание. Впрочем, повторюсь: я не прощаюсь.

Алексей Косульников, «Elle»