Глава XXVIII 1905–1906

Глава XXVIII

1905–1906

Волнения среди учащейся молодежи. Исполнение «Кащея» в Петербурге. Учебник инструментовки. «Пан воевода» в Москве. Смерть А.С.Аренского. Консерваторские дела. Возобновление «Снегурочки». Концерты А.И.Зилоти, Русские симфонические и Русского музыкального общества. Дополнения к партитуре «Бориса». «Женитьба» М.П.Мусоргского. Ле-то 1906 г.

???[565]

Занятия в консерватории до рождественских праздников шли более или менее успешно. Перед началом рождественского перерыва, однако, стала замечаться некоторая возбужденность среди учеников, отзывавшихся на происходившие университетские волнения. Но наступило 9 января, и политическое брожение охватило весь Петербург. Отозвалась и консерватория, заволновались учащиеся. Начались сходки. Трусливый и бестактный Бернгард стал сопротивляться. Вмешалась и дирекция Русского музыкального общества. Начались экстренные заседания художественного совета и дирекции. Я выбран был в число членов комитета для улажения отношений с волновавшимися учащимися. Предлагались всякие меры: изгнать зачинщиков, ввести в консерваторию полицию, закрыть консерваторию. Пришлось отстаивать права учеников. Споры, пререкания возникали все более и более. В глазах консервативной части профессоров и дирекции петербургского отделения я оказывался чуть ли не главою революционного движения среди учащихся. Бернгард вел себя бестактно. Я напечатал в газете «Русь» письмо, в котором укорял дирекцию в непонимании учеников и доказывал ненадобность существования дирекции петербургского отделения и желательность автономии. Бернгард на заседании совета занялся разбором и осуждением моего письма. Ему возражали, он сорвал заседание. Тогда значительная часть профессоров вместе со мною письменно предложила ему покинуть консерваторию. В результате всего оказалось: закрытие консерватории, удаление из нее более сотни учеников, уход Бернгарда и увольнение меня дирекцией, по постановлению вел. князя Константина Константиновича, без ведома художественного совета из числа профессоров консерватории. Получив такое увольнение, я напечатал об этом письмо в газете «Русь»1 и вместе с сим отказался от почетного членства петербургского отделения Музыкального общества. Тогда случилось нечто невообразимое. Из Петербурга, Москвы и изо всех концов России полетели ко мне адреса и письма от всевозможных учреждений и всяких лиц, принадлежащих и не принадлежащих к музыке, с выражением сочувствия мне и негодования на дирекцию Русского музыкального общества. Ко мне являлись депутаты от обществ и корпораций и частные лица с теми же заявлениями. Во всех газетах появлялись статьи, разбиравшие мой случай; дирекцию топтали в грязь, и последней приходилось очень скверно. Некоторые из членов ее повышли, например Персиани и Александр Сергеевич Танеев. К довершению всего учащиеся затеяли оперный спектакль в театре Коммиссаржевской, долженствовавший состоять из моего «Кащея» и концертного отделения. «Кащея» разучили очень мило под управлением Глазунова[566]. По окончании «Кащея» произошло нечто небывалое:

меня вызвали и стали читать мне адреса от разных обществ и союзов и говорить зажигательные речи, Говорят, что кто-то крикнул сверху «долой самодержавие». Шум, гам стояли неописуемые после каждого адреса и речи. Полиция распорядилась спустить железный занавес и тем прекратила дальнейшее. Концертное отделение не состоялось.

Такое раздутое преувеличение моих заслуг и якобы необычайного моего гражданского мужества можно объяснить лишь возбуждением всего русского общества, которому хотелось в форме обращения ко мне выразить во всеуслышанье накопившееся негодование против правительственного режима. Я был козлом отпущения. Чувствуя это, я не испытывал удовлетворяющего мое самолюбие волнения. Я ждал лишь, скоро ли окончится все это. Но это окончилось не скоро, а затянулось на целых два месяца. Мое положение было несносно и нелепо. Полиция распорядилась запретить исполнение моих сочинений в Петербурге. Некоторые провинциальные помпадуры сделали и у себя подобные распоряжения. В силу этого был запрещен и 3-й Русский симфонический концерт, на программе которого стояла увертюра к «Псковитянке». К лету сила этого дурацкого запрещения начала мало-помалу слабеть, и на летних программах загородных оркестров стали появляться мои сочинения, ввиду моды на меня, в значительном количестве. Только в провинции усердные помпадуры или помпадурни по-прежнему считали их революционными еще некоторое время.

Занятия в консерватории не возобновлялись. Глазунов и Лядов подали в отставку. Прочие же мои сотоварищи, поговорив и пошумев малую толику, все остались, за исключением почему-то Вержбиловича, Есиповой, уехавшей за границу, и Ф.Блуменфельда, придравшегося к благовидному предлогу, чтобы покинуть консерваторию, чего ему и без того хотелось.

На частных же собраниях, бывавших в это смутное время у Саши Глазунова, было постановлено значительным числом преподающих избрание его директором автономной консерватории. Но дело так на этом и остановилось.

События весны 1905 года в консерватории и вся история с моей особой описаны здесь весьма кратко, но материалы —статьи, письма в редакцию, официальное послание ко мне, содержащее мое увольнение, — имеются у меня в полном порядке. Пускай кто хочет, тот и воспользуется этим материалом, а мне нет охоты входить в подробное описание этой длинной паузы в моей музыкальной жизни[567].

На ле-то 1905 года[568] мы переехали опять в Beчашу. Сын Андрей, хворавший ревматизмом, вместе с матерью уехал за границу и лечился в Наугейме. откуда они вернулись в Вечашу лишь к концу лета. К счастью, лечение принесло желаемую пользу, но для полного укрепления здоровья предполагалось в будущем году еще раз побывать в Наугейме.

Сбитый с толку историей в консерватории, я долго не мог за что-либо приняться. После проб статьи, содержащей разбор моей «Снегурочки»[569], я наконец приступил к осуществлению давнишней мысли —написать учебник оркестровки с примерами исключительно из своих сочинений[570]. Эта работа заняла все лето. Сверх того, партитура «Сказания» готовилась к печати, и многое пришлось переписать начисто и поотделать. Издание на этот раз было предприня-то беляевской фирмой. Упомяну еще о переделке дуэта «Горный ключ» в голосовое трио и об оркестровке его вместе с двумя дуэтами и романсом «Нимфа».

По возвращении в Петербург[571] все время уходило на приискание примеров для руководства оркестровки и на выработку формы самого руководства. Консерватория была закрыта. Ученики мои занималась у меня на дому.

В начале осени я был вызван в Москву на постановку «Пана воеводы» на Большом театре. Дирижировал талантливый Рахманинов. Опера оказалась разученною хорошо, но некоторые из исполнителей были слабоваты, например Мария —Полозова и Воевода —Петров. Оркестр и хоры шли превосходно. Я был доволен тем, как опера выходит в голосах и оркестре. Звучавшее недурно в частной опере в большом оркестре выиграло во много раз. Вся оркестровка удалась вполне, и голоса звучали превосходно. Начало оперы, ноктюрн, сцена гаданья, мазурка, краковяк, польский panssmo во время сцены Ядвиги с паном Дзюбой не оставляли желать ничего лучшего. Песня об умирающем лебеде, весьма нравившаяся в Петербурге, здесь в исполнении Полозовой выходила бледнее, а арию воеводы Петров исполнял бесцветно.

Время постановки «Пана воеводы» в Москве было смутное. За несколько дней до первого представления образовалась забастовка типографий. Кроме театральных афиш, никакие объявления появиться не могли, и первый спектакль оказался далеко не полным[572].

«Почетный успех» все-таки был, но учащавшиеся забастовки, политические волнения и, наконец, декабрьское восстание в Москве сделали то, что опера моя, после нескольких представлений, исчезла с репертуара. На первом спектакле присутствовал Теляковский. Узнав от Рахманинова, что у меня окончено «Сказание о Китеже», он изъявил желание поставить его в Петербурге в следующем сезоне. Я сказал ему, что отныне представлять своих опер в дирекцию не намерен; пусть дирекция сама выбирает, что желает из изданных моих опер, но ввиду того, что он интересуется моим «Сказанием», по выходе в свет такового я подарю ему экземпляр с именною надписью, а ставить или не ставить мою оперу, пусть будет его добрая воля; захочет он поставить —буду рад, а не надумает —напоминать не стану.

Прослушав своего «Садко» в театре Солодовникова[573] в безобразном исполнении под управлением Пагани, я вернулся в Петербург.

Осенью смерть унесла А.С.Аренского[574]. Мой бывший ученик, по окончании Петербургской консерватории вступивший профессором в Московскую консерваторию, прожил в Москве много лет. По всем свидетельствам, жизнь его протекала беспутно, среди пьянства и картежной игры, но композиторская деятельность была довольно плодовита. Одно время он был жертвою психической болезни, прошедшей, однако, по-видимому, бесследно. Выйдя из профессоров Московской консерватории в 90-х годах, он переселился в Петербург и некоторое время после Балакирева был управляющим Придворной капеллой[575]. И в этой должности беспутная жизнь продолжалась, хотя в меньшей степени. По выходе из капеллы, с назначением начальником капеллы графа А.Д.Шереметева, Аренский очутился в завидном положении: числясь каким-то чиновником особых поручений при Министерстве двора, Аренский получал от пяти до шести тысяч рублей пенсии, будучи вполне свободным для занятий сочинением. Работал по композиции он много, но тут-то и началось особенно усиленное прожигание жизни. Кутежи, игра в карты, безотчетное пользование денежными средствами одного из богатых своих поклонников, временное расхождение с женой, в конце концов, скоротечная чахотка, умирание в Ницце и, наконец, смерть в Финляндии. С переезда своего в Петербург Аренский всегда был в дружеских отношениях с беляевским кружком, но как композитор держался в стороне, особняком, напоминая собой в этом отношении Чайковского. По характеру таланта и композиторскому вкусу он ближе всего подходил к А.Г.Рубинштейну, но силою сочинительского таланта уступал последнему, хотя в инструментовке, как сын более нового времени, превосходил Антона Григорьевича. В молодости Аренский не избег некоторого моего влияния, впоследствии —влияния Чайковского. Забыт он будет скоро…

Образовалась всероссийская забастовка. Настало 17 октября с манифестациями 18-го, с кровопролитием, начатым генералом Мином. Наступила временная полная свобода печати, затем обратное отнятие свобод, репрессии, московское восстание, опять репрессии и т. д.[576] Как-то не клеилась и работа над Руководством. Среди всей этой смуты, однако, вышли временные правила для консерватории с несколько автономным оттенком. Художественному совету предоставлялось приглашать профессоров помимо петербургской дирекции и выбирать из своей среды директора на некоторый определенный срок. Руководствуясь этими новыми началами, совет тотчас же пригласил меня и всех покинувших из-за меня консерваторию профессоров вступить в свою среду обратно. На первом общем нашем заседании директором был выбран единогласно Глазунов[577]; Исключенные учащиеся были возвращены. Но не было возможности начать занятия, так как созванная ученическая сходка решением своим не допускала таковых ввиду невозобновления занятий в других высших учебных заведениях. Решено было лишь в мае месяце дать место выпускным экзаменам. Мои занятия с учениками продолжались на дому. Собрания художественного совета были бурны до безобразия. Одни стояли за открытие занятий, черня всякими способами ученическую корпорацию, и пререкались с Глазуновым, державшимся решения сходки; другие из бывших его прежних сторонников повернули к нему спину под влиянием охватившей часть общества реакции. Обожаемый учащимися Глазунов в значительной степени подпал под их влияние. Положение его в совете было затруднительно. Консервативная часть преподающих грызлась с ним на каждом заседании. Особенно невыносимы были Ирецкая, Малоземова и Ауэр. На одном из таковых я вышел из себя и покинул заседание, сказав, что не могу оставаться долее в консерватории. За мной побежали, стали упрашивать и успокаивать, Я написал объяснительное письмо в художественный совет, сознавая, что не следовало горячиться, но изложив мотивы, меня возмутившие. Решившись остаться в консерватории до лета я имел в виду уйти из нее к будущей осени, тем более что петербургская дирекция, съежившаяся сначала до нуля, благодаря нерешительности Глазунова стала вновь заявлять о своем существовании, делая всевозможные препятствия начинаниям Глазунова со стороны денежной[578].

Я говорил Глазунову о своем намерении уйти, уговаривая и его покинуть опостылую консерваторию. Он был в отчаянии и видел в моем уходе залог дальнейших консерваторских неурядиц, но сам уйти не соглашался, с одной стороны, рассчитывая принести пользу учреждению, с другой —теша свое честолюбие, которое у него несомненно имелось. Наступил май месяц и с ним время экзаменов. Глазунов вновь принялся за дело и вел экзамены усердно и энергично. Умы учащихся тоже поуспокоились с наступлением экзаменов, и учебный год закончился благополучно. Жалея любимого мной Сашу, а также многих учеников своих, я решился подождать до осени с выходом, так как намерения Глазунова были самые лучшие и тяжело было расстраивать его планы.

В течение первой половины сезона в Мариинском театре возобновили «Снегурочку» и дали ее 11 раз под управлением Ф.Блуменфельда[579]. Несмотря на смутные времена, представления давали хорошие сборы. Предполагался и «Садко», но он не состоялся и был отложен до следующего сезона. «Царская невеста», данная раннею осенью, по-видимому, сошла с репертуара, а с весною началась разучка «Сказания о граде Китеже», согласно почину Теляковского, получившего от меня в подарок экземпляр.

В концертах Зилоти была дана моя симфония C-dur, впервые исполненная не под моим управлением. До сей поры ее, по-видимому, боялись дирижеры, вероятно, из-за пятидольного скерцо. Наделе симфония оказалась не слишком трудною, и Зилоти провел ее удачно. «Эй, ухнем» Глазунова и моя «Дубинушка» написанная под впечатлением или скорее по случаю революционных волнений, были сыграны в другом его концерте[580]. Насколько глазуновская пьеса вышла великолепной, настолько моя «Дубинушка» оказалась хотя и громкой, но короткой и ничтожной.

Запрещение третьего концерта прошлого весною отозвалось на денежных делах Русских симфонических концертов, и в этом сезоне пришлось ограничиться лишь двумя концертами под управлением Блуменфельда и Черепнина[581]. В память Мусоргского, по случаю 25-летия его смерти, было исполнено несколько его пьес (и все в моей оркестровке!).

Концерты Русского музыкального общества печально влачили свое существование. Тень, легшая на учреждение вследствие событий прошлой весны, заслоняла эти концерты, особенно в начале сезона. Заграничные дирижеры отказывались приехать, свои тоже сторонились. Молодой дирижер Волчек не привлек слушателей. Концерты вывезли Ауэр и немец Байдпер, явившийся продирижировать двумя концертами.

Моя собственная музыкальная жизнь проходила как-то бесплодно в силу неподходящего настроения и чувства утомления. С Вельским обдумывались некоторые оперные сюжеты, а именно: «Стенька Разин» —разбойничья песня и «Небо и земля»[582]. В.И. набрасывал даже либретто, но изредка приходившие в голову музыкальные мысли были коротки и отрывчаты. Руководство к оркестровке приостановилось также.

С одной стороны, не ладилась его форма, с другой —хотелось дождаться постановки «Китежа», чтобы почерпнуть из него некоторые образцы.

Весной, однако, я начал и выполнил еще раз работу над сочинениями Мусоргского. Упреки, которые не раз мне доводилось слышать за пропуск некоторых страниц «Бориса Годунова» при его обработке, побудили меня еще раз вернуться к этому произведению и, подвергнув обработке и оркестровке пропущенные моменты, приготовить их к изданию в виде дополнений к партитуре. Таким образом, я наоркестровал рассказ Пимена про царей Ивана и Феодора, рассказ про «попиньку», «часы с курантами», сцену Самозванца с Рангони у фонтана и пропущенный монолог Самозванца после польского[583].

Дошла очередь и до знаменитой «Женитьбы». По соглашению со Стасовым, до сих пор скрывавшим эту рукопись в стенах Публичной библиотеки от любопытных взоров, в один прекрасный вечер «Женитьба» была исполнена у меня дома Сигизмундом Блуменфельдом, дочерью Соней, тенором Сандуленко и молодым Гурием Стравинскими Аккомпанировала Надежда Николаевна[584]. Вытащенное на свет божий сочинение это поразило всех остроумием в связи с какою-то предвзятою немузыкальностью. Обдумав и обсудив, как поступить, я решился, к великому удовольствию В.В.Стасова, передать это сочинение для издания Бесселю, предварительно пересмотрев его и сделав необходимые поправки и облегчения с мыслью оркестровать[* Первые 12 страниц партитуры, написанные начисто, сохранились в бумагах Н.А. (Прим. Н.Н.Римской-Корсаховой в первом издании.)] когда-нибудь для исполнения на сцене.

Кроме упомянутого случая исполнения «Женитьбы» в нашем доме, по средам, раз в две недели, у нас собирались близкие люди и устраивалась музыка, преимущественно вокальная. Просматривали и пропевали новые вещи. Собрания бывали иногда довольно многолюдны. Однажды Глазунов играл свою 8-ю симфонию. Частенько бывали Ф.Блуменфельд и Н.И.Забела, находившаяся на Мариинской сцене. Муж ее, художник Врубель, уже третий год страдавший душевной болезнью, в настоящее время, к довершению всего потерявший окончательно зрение, находился в больнице, не проявляя никакой надежды на выздоровление. Психическая болезнь его до сих пор шла с перерывами просветления, в которые он принимался за работу. С лишением зрения работать стало невозможно и в минуты умственного успокоения. Положение ужасное!..

Я говорил уже, что сыну моему Андрею необходимо было еще раз побывать в Наугейме[585] для окончательного закрепления здоровья. Поэтому в начале мая он с матерью уехал в Наугейм. По окончании выпускных экзаменов освободился сын Володя, кончавший в этом году университет. Решено было провести все ле-то за границей. Мы втроем с Володей и Надей уехали в начале июня через Вену[586] в Риву на Lago dGarda, куда по окончании лечения должны были прибыть и Надежда Николаевна с Андреем. По приезде их мы прожили в прелестной Риве около пяти недель. Я занимался оркестровкою своих романсов «Сон в летнюю ночь» и «Анчар»; наоркестровал также три романса Мусоргского[587], сочинил разработку и продолжение с кодой к своей слишком короткой «Дубинушке», да поразвил неудовлетворявшее меня заключение «Кащея», прибавив к нему закулисный хор[588].

Но мысли о мистерии «Земля и небо» не клеились; не клеился и «Стенька Разин»… Мысль о том, не пора ли кончать свое композиторское поприще, преследовавшая меня со времени окончания «Сказания о Китеже», не оставляла и здесь. Вести из России поддерживали беспокойное настроение[589], но я решил не покидать консерваторию, если к тому не вынудят обстоятельства, тем более что письма Глазунова, принявшегося за партитуру 8-й симфонии, утешали меня. Я решил не расставаться с ним и с Анатолием[590], а в деле сочинения пусть будет то, что будет. Во всяком случае, я не хотел бы встать в нелепое положение «певца, потерявшего голос». Поживу —увижу…

Прожив спокойно в Риве около пяти недель, мы совершили путешествие в Италию и, посетив Милан, Геную. Пизу, Флоренцию, Болонью и Венецию, вернулись на две недели в милую Риву. Завтра мы покидаем Риву и уезжаем через Мюнхен и Вену в Россию.

Летопись моей музыкальной жизни доведена до конца. Она беспорядочна, не везде одинаково подробна, написана дурным слогом, часто даже весьма суха; зато в ней одна лишь правда, и это составит ее интерес.

С приезда в Петербург, быть может, осуществится давно желанная мною мысль писать дневник. Продлится ль долго он, кто знает?..

Rva sul lago dGarda.

22 августа старого стиля 1906 г.

Н.Р.-Корсаков