Глава 15
Глава 15
Чтобы понять, чем стал для Орловой этот спектакль, надо вспомнить, что она никогда не играла не то что старух, но даже тех ролей, где пожилой возраст героини подавался как некая скучная данность, заданная ремарками пьесы. «Елизавета Семеновна, 65-ти лет, мать Николая и Софьи…» — все это было не для Орловой.
Возраст существовал для нее лишь в той мере, в какой его можно было преодолевать. Никаких других взаимоотношений со временем для нее не существовало.
Кажется, больше всего она боялась, что ее застанут врасплох. Без той лучезарно улыбчивой маски, заимствованной у собственных персонажей тридцатых, которую зритель — по свойственному ему простодушию — принимал за ее настоящее лицо.
Настоящее лицо — его сосредоточенное, иногда пасмурное выражение имело право разглядывать только екатерининское зеркало в спальне, на втором этаже дома, окруженного сплошным забором. В отличие от многих и многих культовых фигур, мучительно подгонявших мускулы собственного естества под ставшую «достоянием общественности» маску, Орлова оставляла почти неразличимый зазор — прорезь для глаз. Всегда необходим был люфт, пауза, чтобы вовремя скрыться за безукоризненно подобранными сочетаниями тонов этого лицедейского изделия, скрывавшего ее стареющее лицо.
Журналистам с определенного времени было раз и навсегда отказано от дома. А если они изредка и проникали туда, то лишь с черного хода александровских условностей, после его ласковых уговоров. «Это не будет очень долго, — ворковал он, — всего несколько слов, уверяю, Любовь Петровна, пустая формальность…» Это и оставалось пустой формальностью — что можно было выкачать из знаменитого человека в то время, а тем более напечатать.
Все эти разговоры про полупрозрачную занавеску, через которую Орлова якобы давала интервью в начале семидесятых, — не более чем красивенькая легенда (несомненно женского производства), домотканый флер расхожей глупости. Какие там полупрозрачные тряпки, когда она была надежно защищена совершенно непроницаемым «нет», произносимым столь же редко, сколь категорично и неотменимо. Чутье на фальшивые мизансцены жизни никогда бы не позволило ей участвовать в подобном действии, отзывавшемся не то кощеевой скрытностью, не то просто ряжением.
Хватило же ей этого слова, когда снимался документальный (и торопливый) фильм об их с Гришей жизни.
Уже был изготовлен сценарий, расписаны съемочные дни. Александров просматривал тексты, отбирал какие-то материалы. Тихий такой, упокойный фильм — из тех, что бесперебойно снимали в то время о жизни легендарных комбайнеров или сталелитейщиков на пенсии.
— Как хотите, Григорий Васильевич, но я в этом участие не принимаю, — отрезала Орлова.
И не приняла.
Произошли довольно бурные объяснения.
Бархатные александровские раскаты, его ласковое «Любушка, Любушка…» не помогли.
— Если вам это нужно, — пожалуйста, я в кадре не появлюсь. Это решено.
Рассказывали, что в дни съемок Орлова уезжала из дома.
Странное это было зрелище: фильм об Орловой и Александрове без Орловой. Филимон без Бавкиды. Орфей без Эвридики. Впрочем, его и это устроило. Было там какое-то кресло, про которое голос с закадровым трепетом сообщал: тут, мол, любит отдыхать Любовь Петровна, словно сама она обратилась в призрак или, того хуже, в неудобопоказуемое существо, в реальность которого приходится верить на слово.
А сам Григорий Васильевич все так же шевелил в кадре бровями, вспоминал, рассказывал, делал плавные жесты.
Он находился в том возрасте, качестве и состоянии, когда некоторые, не производя ничего своего, предпочитают, чтобы снимали о нем. Собственную продукцию давно уже замещала библио- и фильмография.
В начале семидесятых в Англии снимался художественный фильм «Люба и Гриша».
Несмотря на мультипликационное название (точно его персонажами являлась парочка мягких детских игрушек), я что-то не могу с ходу вспомнить еще хотя бы одну актрису или актера, про которых бы при жизни делали художественный фильм, какого бы он ни был качества.
Григорий Васильевич пребывал в счастливой прострации — готовился к поездке в Англию для встречи со съемочной группой, говорил что-то про историческую важность этого события и необходимость тщательных консультаций (не понадобившихся — встреча оказалась чисто декоративной). Орлова отнеслась к этой затее по обыкновению хмуровато. Но английский фильм — это не советская документалистика, поездка состоялась, хотя вспоминала о ней Орлова в весьма иронических выражениях.
«Мое творчество известно всем, моя жизнь не касается никого» — этой нехитрой формулой исчерпывалось ее отношение ко всем попыткам завернуть простыню экрана в поисках личного следа, и не потому, что там хранились какие-то выдающиеся тайны, просто ее раздражала сама идея поиска.
Она не выносила всяческих интервью, брошюрок из серии «Мастера искусства» и прочее. Конечно, она знала цену подобным писаниям в советских условиях, но дело заключалось еще и в том, что любая такая статейка или юбилейный буклет являлись промежуточным итогом, а значит, и напоминанием о ее возрасте, о быстротекущем времени, которое она стремилась обыграть.
«Удивительно неучтиво», — сказала она о поздравительной юбилейной статье, в которой ее возраст указывался с бесполой конкретностью тюремной документации — 70. В этой цифре было что-то безумное. «Они способны испортить любой день рождения», — добавила Орлова.
Было это после премьеры «…Сэвидж», в 72-м году, во время обеда, на который была приглашена Нелли Молчадская, занимавшаяся вводом Орловой на роль американской миллионерши.
В тот же день позвонила Раневская.
Трубку снял Александров.
— Как вам понравился мой подарок Любови Петровне? — спросила Фаина Георгиевна.
Александров не понял, какой подарок имеется в виду, но на всякий случай деликатно забормотал, что он чудесный, просто восхитительный.
— Вот как? Я очень рада. Скажите Любушке, что я обожаю ее.
За столом в этот момент шел оживленный разговор, время от времени раздавались звонки.
Выждав паузу, Александров поинтересовался:
— Любовь Петровна, а что вам подарила Раневская?
— Фуфочка? Ничего.
— Забавно.
Позднее выяснилось, что Раневская написала в одной из поздравительных статей, что отказалась от роли Сэвидж, чтобы сделать подарок любимой актрисе ко дню ее рождения.
Отчасти это так и было. Однако история этого подарка несколько сложнее и витиеватее, чем могло показаться.
Раневская играла этот спектакль несколько лет. Тот, кто видел ее в этой роли, не забудет никогда, тому, кто не видел, сильно не повезло в этой жизни, как всякому, кто лишь понаслышке знаком с морем, июньским ливнем, онегинской строфой. Какое-то бледное подобие, правда, может возникнуть, если сказать, что в отличие от большинства ее ролей, из которых она неудержимо выламывалась, в «…Сэвидж» была ВСЯ Раневская, такой, какой создала ее природа, — огромным японским камнем, от века знающим невеселую правду этого мира, камнем, всегда находившимся в грозном и неуправляемом движении, катившимся с недосягаемой кручи собственного дарования.
Милейшему, настрадавшемуся Варпаховскому было с ней тяжеловато. Она не терпела замечаний. Она репетировала только с теми актерами, с которыми хотела. Ее собирался бить один из артистов, которому она сделала грубое замечание насчет несвоевременного выхода на сцену (реплику Раневская действительно подала очень тихо).
— А вы говорите громче, тогда я услышу, — сказал бедняга, и без того уязвленный эпизодической ролью санитара (даже и не ролью вовсе), которую вынужден был исполнять.
— Что?! Кто это?! Я впервые вас вижу в театре. Это рабочий сцены? Я не работаю с любителями! Скажите, чтобы меня заменили!
Она отменяла мизансцены, переставляла отдельные фразы, куски текста и даже мебель на сцене и за кулисами. Ее раздражал огромный диван, на котором в перерывах отдыхали артисты, и она приказала его уничтожить. Узнавший об этом Михаил Погаржельский пришел в ярость и выговорил Раневской все, что думает по этому и другим поводам. Обескураженная открытым и справедливым напором, Раневская промолчала и через несколько минут перестала слышать реплики, подаваемые Погаржельским по ходу репетиции.
Терпели всё.
«Неллочка, — говорил Варпаховский Молчадской, — скажите Фаине Георгиевне, — пусть выходит вот так как есть, с зачесанными волосами, с хвостом».
Он все еще имел наивность думать, что кто-то способен влиять на Раневскую.
Тщательно подбирая выражения, он делал замечания после прогона: «Фаина Георгиевна, все, что вы делаете, удивительно, я восхищен. Только во втором акте есть момент, я попросил бы, если вы, разумеется, согласитесь…»
Дальше следовала нижайшая просьба.
Вечером звонок Раневской: «Неллочка, как я могу репетировать с режиссером, который сказал, что я говно?»
До премьеры выдержки у Варпаховского хватило, но после очередного выпада «Фуфы» во время одного из спектаклей он сказал, что ноги ее в театре не будет.
Раневская продержалась полный сезон.
А дальше…
Она жаловалась директору:
— Директор, я старая. У меня нет сил, я не могу играть. Вы хотите, чтобы я умерла на сцене?
— Нет, — честно отвечал директор, он действительно не хотел, чтобы Раневская умерла.
До сотого спектакля он ее уговаривал.
— Снимите меня с роли, я ужасно играю, — говорила она.
И хотя было ясно, что плохо играть Раневская не умела, директор подумал: «А ну, как с ней действительно что-нибудь случится на сцене…»
Ему бы сказать: «Фаина Георгиевна! Без вас придется закрыть театр. Все актеры пойдут на улицу с протянутой рукой. Они станут нищими. Даже Завадский станет нищим, даже Любовь Петровна. А что будет с остальными? Ведь у них же у всех дети. Вы хотите, чтобы дети плакали и просили еду?»
«Нет, — простонала бы Раневская, — я не могу, чтобы дети плакали, я не хочу, чтобы актеры ходили по улице с протянутой рукой, я их всех люблю матерной любовью!»
«Тогда не делайте этого, Фаина Георгиевна, — сказал бы директор, — я умоляю вас!»
И Раневская, разрыдавшись, осталась бы.
Для этого надо было родиться другим человеком. И быть другим директором.
А тот, что имелся в наличии, предложил роль Сэвидж Любови Петровне.
— Раневская об этом знает? — первым делом спросила Орлова.
— Нет, но она сказала, что очень устала, что не может больше играть.
— До тех пор, пока мне не позвонит сама Фаина Георгиевна и не скажет, что отказывается, никакого разговора на эту тему не будет.
Директор пытался действовать деликатно. В разговоре с Раневской он спросил:
— Вы действительно не будете больше играть?
— Да, я очень стара, — ответила актриса.
— Тогда, пожалуйста, позвоните Орловой, она отказывается говорить на эту тему без вашего слова (общий смысл сказанного).
И Фаина Георгиевна позвонила.
Обременительный это был подарок — играть после Раневской. Страшненький, похожий на черную метку.
Варпаховский честно выполнил обещание не появляться в театре.
— Никаким вводом я заниматься не буду, пусть работает Нелли Молчадская.
Атмосфера была накаленная.
Молчадская на какое-то время стала для Раневской главным врагом. Она перестала ее узнавать, здороваться.
— Фуфочка, но вы же сами ее назначили, когда начинали репетировать, — увещевала Раневскую Ирина Вульф.
— Она предательница! Она хуже Гитлера! — как всегда по-актерски «наполнение» и убедительно восклицала Раневская.
Молчадской вскоре позвонила Орлова.
— Я рада, что мы встретимся в работе. Только, Неллочка, у меня первое рабочее предложение. Зачем нам с вами репетировать в пыльной гримерке? Приходите ко мне домой. Вас это не смущает?
Половину проблем снимала эта внятная и пригласительная интонация.
В квартиру на Бронной Орлова и Александров переехали с улицы Немировича в 66-м году. Те же четыре комнаты, только ниже потолки, да и вся квартира была заметно меньше прежней. Некоторые недоумевали — зачем было затевать этот переезд, отказываться от немировичевских палат. «Да надоела она», — запросто говорила Орлова. Правда, по отношению к театру дом выигрывал метров пятьсот разницы, достаточно сомнительной: московское жилище так и осталось не более чем местом прописки, явочной квартирой, населенной только в периоды плотных репетиций.
Они вскоре и начались. Вдвоем с Молчадской, без актеров, — по кадрикам, по словцу, по реплике.
Орлова поражала необычайной въедливостью.
«Неллочка, я не понимаю, зачем я это говорю».
«А что значит эта реплика? Давайте начнем сначала, я что-то запуталась».
«А теперь я хотела бы повторить это место. В прошлый раз вы говорили…»
Это продолжалось три месяца. Любой режиссер мог бы только мечтать о такой ученической исполнительности. Поверив, сработавшись, Орлова шла до конца, как во времена дебютов ее молодости. И хотя память физических действий не улучшилась с годами, проблем с запоминанием текста не возникало.
«На субботу и воскресенье мы уезжаем во Внуково. К понедельнику, Неллочка, я выучу первый акт».
В понедельник она появлялась, зная текст до запятой.
«С ней было легче всего», — вспоминала Молчадская свой опыт четырех вводов в «Странную миссис Сэвидж». При Орловой вернулись артисты, боявшиеся или как-то обиженные Раневской. С ней было удобно. С ней хотелось улыбаться, безукоризненно выглядеть, предлагать, пробовать, не боясь показаться полным болваном, каковым гениально могла кого угодно выставить великая «Фуфа». При ней невозможно было заорать на партнера, огрызнуться, уйти со сцены.
Ей помогали. На одном из черновых прогонов Орлова внезапно остановилась поперек кое-как набранного движения.
— Неллочка, а почему я оказалась возле окна, ведь раньше этого не было?..
Не в первый раз присутствовавший при этом Константин Михайлов повернулся к Молчадской:
— Вы не пробовали дрессировать морских львов? Мне кажется, это легче.
Все это, однако, без раздражения и нервозности.
А в одной из лож в полутьме зала за всем этим внимательно наблюдала лазутчица Раневской — Елизавета Моисеевна Абдулова (вдова актера): наивно было бы думать, что Фаина Георгиевна — при всей ее надмирности — полностью отрешилась от происходящих событий. Какое там отрешилась — лазутчица являлась чуть ли не на все прогоны Орловой, детально докладывая «Фуфочке» о симптомах предстоящего провала.
На последней стадии, перед выпуском, к работе подключился Варпаховский.
В один из дней, когда — как это часто бывает — репетиции были возвращены к застольному состоянию, то есть вновь перекочевали на Бронную, Орлова оставила Варпаховского и Молчадскую на обед.
Появилась серебристая тележка, управляемая галантным Александровым. Весь день он неутомимо манипулировал ею, курсируя между столовой и кухней: Орлова лишь переставляла блюда с тележки на стол.
А через несколько дней пошли уже полноценные прогоны. Борьба с киношной улыбочкой Орловой, ее молодящейся манерой заканчивалась компромиссом. Перед самой премьерой прибежала заведующая пошивочным цехом со страшным известием: Орлова заказала невероятное количество беленьких, розовеньких и прочих веселеньких тонов водолазок.
— Боже упаси! Этого ничего не будет, — заявила непреклонная Молчадская и отправилась к Орловой.
— Любовь Петровна, дело вот в чем… Было бы интересно, если бы в этой роли у вас были абсолютно другие качества.
Между прочим, одним из качеств Орловой была ее Исключительная понятливость. Молчадская не успела сказать про жизнерадостные водолазки, как Орлова выпалила:
— Вы совершенно правы, Неллочка! Я тоже думала о том, чтобы все было в темных тонах.
Необыкновенный наив забавно соседствовал с деловитостью: она заранее договаривалась об амортизационной стоимости собственных туалетов, включая колготки.
«Вы оговорили с театром условия оплаты? — как-то спросила она Молчадскую. — Нет?! Безобразие! Это нельзя позволять».
Орлова довольно сердито отчитала Нелли, попутно заметив, что не может позволить себе излишнюю щепетильность, хотя ее бюджет составляет около десяти тысяч в месяц.
На следующий день она принесла свое платье, которое вскоре было сдублировано для спектакля.
В трех актах предполагалось использовать три основных цвета: темно-синий, черный и фиолетовый.
Она заказывала какой-то удивительный шиньончик, после недолгих уговоров замененный на седой парик, сшитый из живых волос.
В день показа худсовету прибежал гример с перевернутым лицом: «Орлова велела подстричь парик! Ведь если понадобится, потом не приставишь!»
Молчадская отправилась в гримуборную.
— Любочка! Давайте договоримся…
— Нет, нет, нет! Я все знаю, будет так, как я сказала!
— Ну, послушайте…
— Неллочка, нет!
— Подождите! Это же показ руководству. И только. Не премьера. Не понравится, подстрижем. Все очень просто.
Попрепиравшись недолго, Орлова уступила. Было видно, что она очень волновалась.
Вопросы о париках, шиньончиках и прочем отпали после первого же действия. Орлову начали поздравлять уже в антракте. Провал, который определялся одним тем, что эту роль раньше играла Раневская, был счастливо отменен.
На сцене была Любочка, — именно Любочка — трагически беспомощная, изящная, неизмеримо далекая от той личностной мощи Раневской, которую невозможно повторить. Удача была именно в том, что она ничего не повторила, оставаясь собой. Роль впустила ее в себя, приняла такой, какая есть, и оказалась ей впору. Было видно, что это за человек, и оттого вся ситуация в спектакле выглядела обостренно драматичной.
И была еще одна — очень личная победа: победа над возрастом. Ее миссис Сэвидж оказалась моложе того образа, который до той поры связывался лишь с Раневской.
В тот вечер в квартире Ирины Сергеевны Вульф раздался звонок, которого она боялась и чья неизбежность была очевидна.
— Ну, как вам эта опереточная Любочка?
Бабушка, вероятно, не один час репетировала этот разговор с «Фуфой», но теперь, услышав трагические раскаты ее голоса, растерялась так же, как почти всегда терялась перед Раневской.
— Это очень мило…
— Мило?! (количество восклицательных знаков, не поддающееся исчислению, и горечь, и боль, и досада).
Ирина Сергеевна поняла, что нужно слегка подыграть.
— Фуфочка, но вы же знаете, что такое в искусстве «мило».
Не помогло. Раневская клокотала еще около получаса.
Забавно, что об «опереточности» Любочки она вспомнила только теперь, спустя тридцать лет, почти дословно приведя цитату из «Весны».
Пройдет совсем немного времени, и у Раневской, так же как и у «опереточной» Любочки, возникнут куда более серьезные основания для горечи и обид.
В «…Сэвидж» у Орловой было все, что сопровождает стопроцентный успех, — зал, аплодировавший стоя, занавес, который давали чуть ли не по двадцати раз, восторженные рецензии…
Прошло около года, прежде чем она начала сниматься в том фильме, что показал ей границы ее возможностей и лучше б которого не было.
Орлова уехала на съемки. Она не подозревала, что ситуация с «…Сэвидж» может измениться так быстро.
Была обреченная, мучительно умиравшая в течение семи лет Марецкая.
И был Завадский, готовый дать «Ве-Пе» любую роль, лишь бы смягчить ее смешанные с обычным честолюбием страдания, — пускай и за счет страданий других.
Марецкая до конца дней продолжала оставаться Хозяйкой. Дикостью казалось: зачем этой обреченной, с чудовищно разрастающейся опухолью женщине понадобилась еще какая-то Звезда Героя Соц. Труда (рифмующаяся с гертрудой Завадского, что ли…)?
А вот понадобилась — до дрожи, до спазмов, — как последняя защита от этой опухоли, давившей на головной мозг.
А для звезды нужна была роль.
Завадский распорядился назначить «Ве-Пе» на роль миссис Сэвидж.
Молчадской, отвечавшей за вводы в спектакль, вскоре позвонил директор.
«А вы Орловой сказали?» — спросила она, узнав о назначении.
Ответить директору было нечего.
Когда Орлова вернулась со съемок, работа с Марецкой уже началась.
«Что значит все это хамство?» — спрашивала она Молчадскую.
Что ей мог ответить человек, по распоряжению дирекции отвечавший за вводы в «…Сэвидж»?
Что это — театр? А в театре все происходит вдруг? Все лучшее, и все худшее тоже?
Марецкая вытащила роль на зубах, на своем нечеловеческом характере. Когда, казалось, запас успеха, рассчитанный на роль миссис Сэвидж, полностью истощился, «Ве-Пе» сумела внести в список побед и свое имя. Правда, это уже был изрядно девальвированный успех — инерция самой роли, шлейф предыдущих побед.
Симметрия этого успеха, обид, оскорбленных самолюбий и их проявлений была далеко не полной.
Прелестна эта верная лазутчица Раневской, честно таившаяся в полутьме боковой ложи во время прогона с Орловой.
Любовь Петровна, в свою очередь, действовала иначе. Она лично отправилась на премьерный спектакль Марецкой. Она хотела это увидеть.
Главным вопросом было: что надеть? Несколько дней она перебирала весь свой гардероб, прежде чем остановилась на очень скромном, коричневатого оттенка платье, напоминающем старые школьные формы старшеклассниц. Она взяла с собой внучатую племянницу. В зале она села во втором ряду, с краю. На нее смотрели, ее узнавали, но никто не подходил.
Орлова увидала то, что и рассчитывала увидеть.
«Не могу смотреть на эту домработницу», — сказала она после первого акта, но высидела до конца.
В театральном обиходе есть правило: актер, введенный на роль, должен сыграть два спектакля подряд.
«А Любочка мне это разрешит?» — в своей неподражаемой капризно-кокетливой манере спросила Марецкая на премьерном банкете.
О Любочке в тот момент думали меньше всего.
Марецкая сыграла семь «…Сэвидж» подряд.
Орлова звонила в дирекцию узнать, когда будет ее спектакль.
«Следующий ваш, Любовь Петровна, безусловно ваш, какие могут быть разговоры!»
Разговоры происходили в кабинете Завадского. Это были тихие, грустные, вполне понятные разговоры.
«Вере осталось немного, — говорил Завадский, готовый заплакать. — Совсем немного… Ну, пусть сыграет еще один… Как-нибудь выкрутимся».
Выкручиваться Приходилось директору.
— Я хочу знать, — меня что, сняли с роли? — прерывала Орлова удрученные директорские бормотания по телефону.
Следовал воркотливый поток признаний и заверений.
— Хочу вас предупредить. Если следующий спектакль не мой — я иду к Демичеву.
Она несомненно пошла бы. И несомненно добилась бы своего. Все знали: чтобы пробить свой последний с Гришей фильм, она ходила к Георгадзе, и ей помогли.
Уставший, постепенно отходивший от дел, Завадский не решился спасать «Ве-Пе» ценой еще одной проблемы.
Следующий спектакль играла Орлова.
А Марецкая легла в кунцевскую больницу. Если она и существовала для Любочки, — хотя бы как неизбежный и будоражащий раздражитель, — то после этой истории кончилась навсегда. Не действовали и разговоры о болезни «Ве-Пе», о ее скорой смерти.
«Не надо мне это говорить, — молниеносно вспыхивала Орлова, — хамства я не прощаю никогда».
Как показало время, доводы о болезни и смерти можно было приводить кому угодно, только не ей.
Если на самом деле в человеке заложено знание своего смертного часа, то для Любочки эти разглагольствования имели только обратную силу.
Из трех актрис, игравших «Странную миссис Сэвидж», первой ушла та, что, казалось, переживет остальных.
Когда ее не стало, сниматься для телевидения, записывать спектакль на радио должна была Раневская. Должна и по положению первой исполнительницы, — да и какое там положение! — просто потому, что она была жива, потому, что надо было отлавливать каждый миг этого небывалого художественного создания — «Фуфы».
Время шло, ни о какой записи не было и речи.
Саввина в своем очерке о Завадском вспоминала, как однажды сама подошла к Раневской — уже действительно очень старой, действительно очень больной.
— Фаина Георгиевна, а почему не пишем «Сэвидж»?
— Я отказалась.
— Как, опять отказались?
— Знаете, позвонил Юрий Александрович. Он сказал: «Фаина, Вера очень плоха, ей немного осталось. Помоги ей, пусть она запишет „Сэвидж“, откажись. И я отказалась».
Так и осталась Марецкая главной миссис Сэвидж, официальной Сэвидж, — в полном соответствии с должностью Хозяйки. Она осталась в радиозаписи и в телеверсии, словно не было ни Раневской, ни Орловой.
Умирала «Ве-Пе» страшно и мужественно. Из оставшихся в живых ни у кого нет прав судить ее и преданного ей Завадского. Зритель? Он принимает то, что есть, и не догадывается о том, чего лишился. У умерших же, как обычно, есть дела поважнее.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.