Жизнь в ином жанре

Жизнь в ином жанре

(Интервью с Г.Д. Гачевым Для студенческой газеты Весленского университета «Echo» («Эхо»).)

Георгий Дмитриевич Гачев — ведущий сотрудник Академии наук СССР, доктор филологических наук, ученый и писатель. Он автор 12 книг и около 200 статей по вопросам истории культуры, литературы, эстетики, естествознания. Главный труд его жизни — «Национальные образы мира», серия исследований в 16 томах, лишь частично напечатанная.

Георгий Гачев приехал в Wesleyan на семестр и читает здесь два курса: «Национальные образы мира» на английском языке и «Русские образы мира» на русском. К Новому году он вернется в Советский Союз к своей работе и творческой семье. Его жена Светлана Семёнова — философ и литератор, дочь Анастасия — аспирантка МГУ по русской литературе, дочь Лариса — студентка художественного училища.

— Как бы Вы охарактеризовали свое дело?

— Я — человек живущий и обдумывающий и жизнь свою, и общее бытие, и культуру. Уже тридцать лет мой главный жанр — жизненно-философский дневник. Я давно понял, что на уровне теории и науки я, в сущности, решаю свои жизненно-эмоциональные проблемы, — и соединил все в сплошной текст, внутри которого я применяю не Отвлеченное от жизни и чувств мышление, а привлеченное. Так что текст получается не строго научный, а и литературно-поэтический, где равно работают и рассудок, и воображение, понятие и метафора. И дело, которым я занимаюсь, можно назвать экзистенциальной культурологией, это может быть наукой нового типа — без отрыва от личности ученого.

— Приходилось ли Вам когда-нибудь преподавать?

— Нет, не приходилось, преподаю первый раз в жизни, и, можно сказать, первый раз в жизни работаю, потому что до этого я жил как барин в Академии наук, а работаю я дома, читаю, пишу… И здесь я впервые выношу свои идеи на прямой контакт, и это мне даже очень интересно: я получаю обратную связь и стимул. Но, с другой стороны, приходится готовиться, работать.

— Но Вы, наверное, проверяли свои идеи на советских людях молодого возраста?

— Нет, не проверял, никогда… Во-первых, мои идеи, национальные образы мира в предыдущий период были очень опасны. У нас же интернационализм, а не подкармливаю ли я национализм этими идеями? Так что меня не печатали и никуда не приглашали, и я писал просто по своему интересу. Сейчас, я знаю, это очень всем нужно и полезно, но даже сейчас у нас опять боятся этих идей, потому что теперь они как раз действительно разжигают национальные страсти. А здесь, поскольку это интерес чисто теоретический, никого это не разожжет на разделение государства и выстрелы, это можно обсуждать, — и мне интересно, и студентам.

— Как американцы воспринимают Ваши идеи?

— Национальные идеи для американцев — это как бы… Plusquamperfect, прошедший день, потому что американцы уже как бы денационализованы, национальные их корни остались в Италии, в Польше, в России. Американец живет как бы в двух мирах: в единой, безнациональной, универсальной цивилизации Америки и в какой-то своей частной общине, — то есть в двух communities. Национальное — это как какое-то прошлое, это не то, что жжет сердце в настоящем, как жжет это каждого человека в Евразии. Там это вопрос, в общем, жизни и смерти, потому что там народы живут среди своих природ, а американец живет среди природы, с которой он не связан корнем. Американская цивилизация вообще поверхностная, а не корневая. Корни здесь имели индейцы, для которых земля — это мать, а для американцев земля не мать, а материя для работы. Поэтому национальный вопрос здесь не так болезнен, правда есть его расовый вариант: вопрос minorities (меньшинств). Но это вопрос внешне чисто юридический, вопрос прав, а не определения особых качеств. А моя работа — определить особые качества каждого народа, его субстанцию, характер мышления, психики и особых талантов, потому что народы — как музыкальные инструменты, с особыми тембрами: один — скрипка, другой — гобой, третий — орган и т. д. Все музыканты, но тембр разный. Вот я этот тембр и определяю.

— Что Вы думаете об американских студентах?

— Американские студенты мне нравятся своей живостью, раскованностью, открытыми мозгами, не замусоренными лишним образованием (это мне не нравится, конечно, хотелось бы чтобы образованны были больше). Такой живой ум, задают неожиданные вопросы, вообще бодрые, радостные. В общем, мне интересно работать с американскими студентами, потому что у них совсем другой склад и психики, и ума, и они индуцируют даже меня своим полем вопрошения, мне самому уже приходят в голову те идеи и соображения, которые там, в России, мне бы в голову не пришли. Так что это для меня какой-то очень творческий процесс — такое здесь преподавание.

— Вы первый раз за границей, первый раз в Америке. Какое было у Вас о ней представление, изменилось ли оно и как? Были ли Вы подготовлены к восприятию Америки?

— Подготовлен я был, потому что я себе пятнадцать лет назад устроил «американское путешествие», в котором я находился полтора-два года, то есть не выезжая из Москвы, не выезжая из своей деревни Новоселки, я обложился книгами по Америке, ее природе, истории, литературе, семиотике, религии, сектах, читал Форда, Пирса, Франклина, Мелвилла и прочих. Поскольку я эти национальные образы мира пишу уже почти тридцать лет, в 1974—75 году дошло дело и до Америки. И я решил попробовать, не выезжая из своей деревни Новоселки, поехать умом и воображением в Новый Свет. Я писал, и в итоге у меня получилась в тысячу страниц книга, которую я, правда, до сих пор не издал, но некоторые отрывки уже вышли, — «Американский образ мира, или Америка глазами человека, который ее не видел». И в общем, какие-то основные вещи я угадал, потому что пользовался добротным материалом: Генри Адамсом, Уитменом, Стейнбеком, Фолкнером, историей, мемуарами. Основные мои догадки подтвердились: это страна «ургии», то есть не выросшая натурально цивилизация, а искусственно сотворенная, и тем принципиально отличается от всех культур Евразии. Здесь «комплекс Ореста», т. е. матереубийство, так как американцы рвут связь со старой землей, т. е. матерью-родиной, а новая земля им не мать, а материя, то есть нет природного приращивания. Переселение через Атлантику — это как смерть и новое рождение: американец умирает и воскресает. Американец— герой и мученик свободы. Первородный грех американцев — это истребление индейцев. Сейчас совесть проснулась, и вина перед индейцами искупается… перед черными.

Но как практически, действительно живет Америка, я, конечно, представить заранее не мог. Особенно меня поразило то,

что все так разбросано, что все имеют особнячки, живут на природе, щадят ее, любят. И то, как в своем роде совершенно отработана эта цивилизация в плане рынка, отношений, законов.

— Расскажите, пожалуйста, о своей литературной судьбе.

— Я, видите ли, из породы обычных русских искателей смысла жизни. Поскольку я родился в семье интеллигентов, родители мои — музыканты, я, естественно, в книгах искал этот смысл. После университета я стал литературоведом, но литературоведение меня не удовлетворило, я стал заниматься философией, религией, музыкой, мыслить, писать об этом. Особенно во время хрущевской оттепели расширились возможности, и тогда я написал первую свою крупную работу по истории образа в мировой литературе от первобытных фольклоро$ через Гомера, через Шекспира до Томаса Манна, Горького и т. д. Большой тогда был духовный подъем, потом вдруг он стал сжиматься, когда Хрущева скинули, все стали бояться, а я-то разогнался на полную свободу мыслить. Мой разгон и то, что можно было печатать, пришли в противоречие. К тому же в 1968 году крепко разгромили мою книгу «Содержательность художественных форм», состоялось заседание Комитета по печати, в «Известиях» появилась разгромная статья, у меня рассыпали два набора книг и потом 15 лет не печатали. Конечно, я страдал, но, с другой стороны, стал продолжать писать и тогда совсем перестал ориентироваться на рынок, на печать — и советскую, и западную — а только на истину, на абсолют. В общем, удар этот пошел мне на пользу: я ушел в себя и двадцать лет писал в никуда, но зато в полной свободе. А свободен я оказался потому, что, хотя меня и не печатали, я продолжал оставаться в системе Академии наук, а советская система эта такова, что на работу даже ходить не надо, только раз в неделю появиться. Какой-то дается условный план, который никому не нужен. Ну, велят писать про соцреализм. Я говорю, что про соцреализм не могу, не умею, я хочу писать про национальные образы мира. Они говорят, нет, мы не дадим, грозят. Оставляют мое дело «до особого рассмотрения». Я ухожу, год проходит, кончается, у меня спрашивают план. Я план не выполнил: у меня его и не было. И так было восемь лет. А зарплата, маленькая, но шла. И я понял эту игру. Если бы я стал качать права и пошел в диссиденты, то много бы накричал, но ничего бы не написал. И я решил власти не дразнить, а использовать этот шанс мыслить и писать для себя. А главное — что жена, которая тоже мыслитель, меня поняла и дети приняли такого. А чтобы подкормить семью, я завел в деревне дом и огород, и полдня работал умом, полдня — руками. Когда я в своих занятиях задумался: сказывается ли национальное в естественных науках? — то перевелся со своей штатной единицей в Институт истории естествознания и техники — тоже внутри Академии наук — так сказать, переехал на своем осле, со своим куском хлеба. Там я опять пишу что хочу, они меня не печатают, я к ним не хожу, зарплата идет. И так тринадцать лет. Наконец, я защитил докторскую диссертацию. Защитил в 1983 году по работам, которые написал в 1959-м и которые только в 1981-м вышли.

Потом я перешел в другой институт, где работаю и сейчас. Там милый народ, со мной мирятся, не мешают.

Так я всю жизнь жил как Обломов, как свободный мыслитель, не знал службы, писал что хотел. Вот, представьте себе, условия советского «застоя»… Так-то и написал я за 25 лет свои 16 томов «Национальных образов мира», которые только теперь начинаю распечатывать.

Интервью вела Маша Штейнберг.

Russian