ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ

Ошер Гиндин умер. Лучший наш минер и подрывник.

Когда мы с болот вернулись в пущу, в наш лагерь, лес оказался заминирован после антипартизанской операции «Германн». Как выпас коровьими лепешками, немцы все загадили минами-лягушками. Так Ошер нас водил по-большому, как гусят: женщин направо от горелой, раздвоенной громадной сосны; мужской пол – налево.

Он до самой пенсии трудился взрывником, обеспечивал сырье для добычи асбеста. Раз в два-три месяца делают вскрышные работы и взрывают породу, чтобы грузить громадными экскаваторами на самосвалы, до верха колес которых мне не дотянуться.

Бурят сотни шурфов, закладывают аммонал, крепят детонаторы, тянут детонационные шнуры, километры их сходятся в одной точке – у главного взрывника, то есть у Гиндина. Мне повезло самому увидеть такой взрыв: Ошер отбил телеграмму в одно слово: «Приезжай» (текст у нас был давно условлен).

И вот мы с ним одни в карьере. Все кругом оцеплено солдатами. Проверено, перепроверено. Сирена. Можно взрывать.

Ошер заранее присмотрел мне укрытие: опущенный ковш экскаватора. Толщина ковша – как лобовая броня танка. Вхожу в ковш, не нагибаясь. Жду.

Гиндин отрезает метр бикфордова шнура, подсоединяет к узлу детонационных шнуров, чиркает спичкой и поджигает бикфордов шнур, да еще свою папиросу закуривает, мне подмигивает. Скорость горения шнура – сантиметр в секунду. Метр – сто секунд. Спокойно идет к ковшу. Мы открываем рты – смягчить удар звуковой волны.

Не могу описать мгновенье взрыва. Десять граммов тола достаточно, чтобы перебить рельс. А тут четыреста тонн! Будто земля присела – такое впечатление. И какое-то первосотворенное молчание.

Ошер Гиндин умолк.

Позвонил его сын Юрий Ошерович, главврач комбинатской поликлиники. Я сразу понял, что он скажет.

После инсульта Гиндина парализовало. Он еще год тянул. Просил сына дать какие-нибудь таблетки, чтоб не мучиться и никого не мучить.

Я летал к нему. Знал, что больше не увидимся.

Юрка встретил меня в аэропорту, прямо у самолета. Узнал. Наверное, по фотографиям. Я-то его, конечно, нет. Мальчишкой когда-то видел. Шашки ему подарил. Он как раз в школу пошел.

– Помните, как мы с вами в «Чапаева» бились?

Помню. Думал, он хочет в шашки сыграть, а он расставил белые и черные в два ряда и давай щелкать. А из меня какой стрелок? Один глаз слепой, другой – «минус девять».

Ошер все смеялся:

– Получил за тебя выговор от сына. «Пап, ты говорил: дядя Веня гроссмейстер, а он же совсем играть не умеет».

Я много чего не умею. Крыс ловить, например.

Одно время мы крыс боялись больше немцев и полицаев. Сильно кусали. Стыдно сказать, но однажды, когда я дневалил в бараке, подметал лапником пол, ночью вылезла откуда-то такая зверюга! Сунул ей лапник в морду. Она зубами вцепилась в еловую ветку, и я сбежал. Маузера с собой не было. А зарезать ножом эту тварь я не смог.

Другой раз прокусила мне нос, когда спал. Снится: течет и течет из носа, утираюсь и утираюсь. Проснулся – а крыса прямо на мне сидит и, честное слово, облизывается, и морда в моей крови.

Ихл-Михл обещал за десять хвостов килограмм муки и коробок спичек.

Жена сразу принялась за меня:

– Веня, неужели так трудно принести Куличнику десять хвостов, а в дом принести муку и спички?

– Ида, а вы видели эти хвосты живьем?

Не принес я тогда ничего. Десять спичек мне дал Берл из своей коробки и отломил кусочек чиркалки.

Однажды я почему-то спросил его: «Берл, а Ихл-Михл умеет драться? Ну, как Джон Уэйн! Или как ты». Он покачал головой.

Что означал такой ответ, не знаю. Да и вопрос дурацкий. А ведь я был уже женат.

А сколько мне было лет, когда Берл Куличник взял меня за руку и привел в боксерский клуб? Лет четырнадцать, уже большой.

Берл меня хвалил. Технику я хорошо осваивал: стойку, движения корпуса, нырки, уходы. Особенно уход – и удар вразрез. Бил здорово в «лапы», по «груше», по мешку. Обязательно с двух рук. Без замаха, но кулак выстреливает, как кольт Ринго Кида. Удар мне Берл здорово поставил. Я даже на спор фанерное сиденье стула насквозь пробивал, обмотав кулак полотенцем. Хулиганы меня уже не задирали: боксер! Даже прозвище мне дали – «куля» (на польском, белорусском, украинском – «пуля»). Да я сам чувствовал себя, как револьвер с полным барабаном. Рвался на ринг.

И вот первый бой. Весь первый раунд молочу противника. А во втором пропускаю прямой правой, точно в нос. Искры из глаз бенгальским огнем и кровянка. Бой остановлен. Мне засчитано поражение. Второй бой. Опять получаю в нос. И третий! А что я могу поделать? Не будешь же только бегать, нырять, уклоняться. Надо бить. Бью, но у этих харцеров деревянные носы.

Как привел меня Берл за ручку в боксерский клуб, так и отвел домой. Утешал, как мог.

– Куля, ты лучше в шашкес давай. Соображаешь, удар у тебя поставлен, кураж есть. Только не зарывайся. Удар – уход, удар – нырок, и вразрез. Главное, нос там не нужен.

На этом моя боксерская карьера кончилась. Три боя – три поражения. Абсолютный результат.

А как же т о т бой в лесу? Разве это тебе не победа?! Нет, не победа. Спасение. А победа – совсем другое.

В одной школе, куда меня пригласили на Урок Победы, молоденькая учительница спросила: «А вы лично в скольких героических боях участвовали? Сколько врагов убили?»

Что считать боем у партизан? Поджог конюшни? Взрыв склада, цистерны горючего, спиливанье столбов, минирование рельсов, спасение детей, которых везли в Германию? Даже не знаю, в скольких боях я участвовал. А фрица нос к носу видел всего один раз. Нет, два.

Пасусь, жую кислицу с листьями-тройчатками и белыми цветочками. А пальцами выкапываю луковку сараны. Далеко отполз. Ищу папоротник, это спасение, особенно молодой, его выдергивать целиком и жевать, жевать, жевать. Лежа. Наклоняться – сразу падаешь, ноги подламываются. Вот и ползешь ужом.

Чу, шорох! Я и подумал: уж или жук-носорог. А это... Громадный, рыжий, в комбинезоне немецкого десантника. Я его никак целиком не огляжу. Оба взлетаем, как ракеты из ракетницы. Он за парабеллум, я прямой в голову и крюк левой. Нокаут!

Никогда не видел ничего подобного. А уж я боксерский болельщик со стажем. Видел все финальные бои на Олимпийских играх в Мельбурне, Риме, Москве.

После войны видел Николая Королева (он тоже в партизанах воевал), Шоцикаса, Ласло Паппа, Кассиуса Клея, когда тот еще не стал мусульманином. Жаль, что он не встретился на ринге с Агеевым. Я бы еще поспорил: кто в кого сумеет попасть? Великий Витя! Он был рожден наносить удары и уходить от ударов. Сейчас-то, конечно, Виктор Петрович – большой человек, президент Федерации профессионального бокса России. А был бы потрясающий бой: Кассиус Клей – Виктор Агеев. Но не сошлись; категории разные.

Подумаешь, категории! У тебя с немцем была еще и не такая разница в весе: откормленный тяж и доходяга. А драться пришлось.

Короче, удары я видел. Но чтоб свалить такого быка! Сел на жопу, пытается встать, но только пердит: ноги отнялись. Я не стал ждать, пока он очухается, и сзади ножом, как свинью, под лопатку. Ой он закричал! Все дохляки наши сразу сбежались. Изя великий охотник, Ошер Гиндин, Дора Большая, санитарка Дина, Эдик Дыскин, даже Берл.

– Чем ты его?

Берл поверить не мог, что я свалил парашютиста. Он и определил, что немца сбросили с самолета, хотя мы в небе никакого мотора не слышали. Значит, надо искать парашют и следы – может, он не один на нашу голову свалился.

Искали до вечера. Парашют нашли. Других чужих следов не обнаружили.

Все с немца поделили. Мне ремень с парабеллумом, складной десантный нож. Губную гармонику я случайно заметил: фриц зажал ее в кулачище. Играл, что ли? Я не слышал, пасся.

Гармонику я обменял у Идла Куличника на фляжку в брезентовом чехле с зеленой пуговкой со звездочкой – конечно, с самогоном, не пустую же. У Идла до войны был белый итальянский аккордеон. Ихл-Михл ему подарил. А он копил на «Вельт майстер». Вот и получил настоящий немецкий «Вельт майстер», только маленький, для партизана самый удобный.

Еще плитка сладкого прессованного кофе мне досталась. Вот тебе и кофе для Джузеппе. У Александра Еременко есть стихи:

Дающих на чай

отличай

от дающих на кофе.

Дающий на чай

это делает все

невзначай.

Дающий на кофе

закончит свой путь

На Голгофе.

Но в роли солдата,

дающего с пики:

глотай.

Прекрасные стихи. Есть над чем подумать хотя бы минуту молчания. И кстати (простите за нескромность), они посвящены… тут мощная музыкальная пауза, вдох-выдох и… да! Вы правильно подумали – гроссмейстеру Балабану.

А шоколад весь сожрал фриц, сволочь такая. И сало. Я целлофан от сала долго лизал, даже в котелке варил – для запаха, с корнями саранки и папоротником. Как грибной суп по вкусу получился. Хоть бы сухарик, галету оставил. Но зато сигареты ни одной не выкурил и получил я целую пачку немецкой «Примы».

Изе-охотнику достался парашют. Это он ведь отыскал его – по припухлости дерна и кучке земли возле муравейника. В тайнике была и складная лопатка. Сталь отличная, проволоку ею потом рубили. Парашют не могли целиком расстелить, места не хватило. Громадный, белый. И, оказывается, весь стропами прошит, в здоровенных рубцах, с железными дырками для строп. Даже трусы не выкроишь, одни носовые платки. Пять кусков шелка я отдал Иде, а один преподнес Доре Большой.

Сигареты разыграли в нашу партизанскую игру «бери-кури»: натянули стропу между березами, на нитках подвесили сигареты. Зажигалку немецкую я не отдал. Самоделку с трутом и огнивом берите, цепляйте.

Первому мне завязали глаза, крутанули – я и плюхнулся. Кругом гогочут, как гуси. Но все тоже шлепались. А Изя, черт, три сигареты срезал. Носом, что ли, курево чует?

Нож Изин я у него на складной десантный нож «шухнул»: настоящий охотничий тувинский нож в деревянных ножнах, обтянутых кожей налима; наборная ручка из бересты – в любой холод теплая, не студит ладонь; к ножнам сыромятью подвязан замшевый мешочек с медвежьим клыком. Потом стали делить сигареты. Пиня Бацких тут как тут. Но он и правда делить мастак. Только от яйца, что курочка снесла, отливать не научился. Его даже Вершигора в свой отряд звал. А дело было так...

Партизаны Ковпака расчищали Жид-озеро под свой аэродром для тяжелых «дугласов». И Сидору Артемьевичу понадобилось много людей не только чистить снег, но просто чтоб общим весом сложить сто тонн – проверить прочность льда. Вот тут и мы пригодились. Да и кому ж расчищать лед на Жид-озе ре, как не жидам. Про то, почему его так назвали, нам рассказал Колька Мудрый[Николай Махлин (1919 – 1943), погиб в бою.], отчаянный ковпаковский разведчик.

У нас был свой Пиня Мудрый – Пинхус Бацких, Бацилла. Жадина, но делить умел как никто. Допустим, спичка... Когда-то, после реформы 1961-го, коробок стоил одну копейку. Кстати, я так думаю: если на одну копейку нельзя ничего купить, хоть газировки стакан, ломтик хлеба в столовой – значит, тут и девальвация, и инфляция, и деньги просто нарисованные. Это самое ж главное: хлеб, вода, огонь. И за копейку!

А коробок спичек считался у нас богатством. Один раз у партизанских соседей наших огонь по неосторожности погас. Так прислали верхового и два фитиля у нас запалили. Ихл-Михл просил передать тому командиру полный спичечный коробок! Це был подарок!

Не в войну, а до войны я видел, как на хуторах бедные белорусы и литовцы делили спичку напополам. А Пиня Бацких мог из одной спички сделать четыре, и все у него зажигались. На хануку ребе Наумчик всегда звал его свечи зажигать – их же за весь праздник сорок четыре свечи надо зажечь. Как свечи делали и из чего, это Пиня тоже сам додумался. И свой секрет на что-то выменял у Кольки Мудрого. Колька рассказал своему ротному Карпо. А рота Карпенки была самая отчаянная у Ковпака. То ли одни евреи, то ли уголовники там собрались, но у всех ни имен, ни фамилий – только клички. Карпо, наверное, доложил Вершигоре – начальнику разведки, и Петр Петрович положил глаз на нашего Бациллу, ему такие хитрецы нужны были в разведку. Да и сам Вершигора начал службу в армии с того, что командир полка назначил его интендантом. И с ходу дал ему задание: разделить бочку селедки на весь полк.

Помню, сколько селедок насчитал Вершигора и сколько бойцов в полку по списку было, но для точности сверюсь с его книгой «Люди с чистой совестью», заодно свою память проверю.

Да, 688 селедок разделить на 985 солдат. Иисус Христос, ясное дело, каждому бы дал по рыбине да еще по хлебу. А Вершигора стал резать и на весах взвешивать. Между прочим, самый глупый способ: кому достанется голова, кому – хвост, кому – сплошное рыбье мясо. Скандал обеспечен. Вершигору сразу разжаловали и назначили помкомвзвода. И правильно. Саша Зиберглейт (был такой старшина у Ковпака по хозяйственной части, полкоробка спичек мне подарил; у них же с Большой землей отлично была связь налажена, даже раненых в госпитали эвакуировали и жалованья чемодан денег доставлял начфин) так и сказал:

– Ай-яй-яй, как же можно так решать? Нужно было дать каждому по полселедки, потом добавить по голове или хвосту. И у вас еще осталось бы сто-двести порций резерва.

А мы что в конкретном случае имели? Селедок нет. А сигареты есть. Семнадцать. Я предложил так: одну мне, одну – моему командиру Берлу Куличнику, одну – командиру всего нашего отряда Ихлу-Михлу Куличнику, одну – Идлу. А то двум братьям достанется, а ему что курить, мизиниклу, как Ихл-Михл и Берл его называли.

Мой план дружно отвергли. И правильно. Какое-то подлизанство получилось.

– Ай-яй-яй, товарищ Балабан. Разве ж так можно? О себе вы подумали в первую очередь, это правильно. О жене вашей думать не надо – Идочка же не курит, и правильно поступает. Но в отряде есть же пани курцивки.

А то я без Пини не знал. Ида никогда не курила. Не выносила запаха табака и вина. А чем от меня всегда пахло? Совершенно верно: табаком, алкоголем, чужими женщинами. Она это знала. Это мне казалось: она ничего не замечает. А я был для нее как стекло. Только грязное. Мы были на вы пятьдесят два года. Если б на ты, давно разошлись бы. «Вы» все-таки смягчает столкновение характеров: искр, как в бенгальском огне, но дом не горит. И все равно без Иды чувствую себя погорельцем. Как она говорила, «актером погорелого театра».

Хорошо еще, шашкес (жена только так презрительно называла шашки на идише) ничем не пахли. Как это ничем, гроссмейстер? Вот шахматисты пахнут сигарами, мужским одеколоном «Шипр», обжаренными зернами кофе. Они же аристократы. Останавливаются в дорогих отелях. А мы в дешевых номерах, в доме колхозника, у доброй самаритянки. Шашки пахнут табаком, пивом, портвейном, водкой, селедкой, женской пудрой. Чего уж тут врать. Зато в них нет такой подлости, как в шахматах. У нас чемпионов по доносам не расстреливали, как Петра Измайлова, первого чемпиона России. Звания мастеров не отнимали; присваивали, так уж пожизненно. У Измайлова сперва (после доноса) звание отняли, потом и жизнь, но Петр Николаевич все равно навсегда останется победителем Ботвинника, сыграв с Михаилом Моисеевичем две партии и обе выиграв (1921, 1931). А Ботвинник уже никогда не выиграет у Измайлова.

В отряде было восемь курцивок: главврач Дора Соломоновна и Дора Большая (любимица всех мужчин и кость в горле всех женщин, особенно замужних), санитарка Дина, Фарон 1-я, Фарон 2-я, Магазанник (имя ее я никогда не знал), Геля Бацких (сестра Пини) и Ривка Шафран, второй номер у нашего единственного «станкача», станкового пулемета. Между прочим, она стала первым номером после смерти своего мужа Ионы Шафрана, нашего геройского пулеметчика.

Они со своим пулеметом пришли из отряда «Беспощадного». Был такой... Не знаю, как он отдал «станкач» из отряда! Но характеристику Ионе дал хорошую, ее Ихл-Михл после утренней молитвы зачитал, когда представил нашему отряду пополнение: муж и жена Шафран, пулемет (тяжеленный) и десять тысяч патронов! Это они все зимой тащили на себе несколько недель, пока лагерь Куличника не отыскали.

Итак, характеристика.

«Иона Шмульевич Шафран, 1900 г. р., место рождения Черновцы. Чл. ВКП(б) с 1924 г., еврей, воинское звание: младший лейтенант, командир взвода. В отряд прибыл с охотничьим ру жьем-двустволкой. Участвовал в одиннадцати боях. Лично уничтожил пулеметным огнем более сорока фашистов и их приспешников. В составе группы (потом выяснилось: группа – это он и Ривка) уничтожил поезд противника, а также шесть километров связи. Морально выдержан и политически устойчивый. Делу партии Ленина – Сталина предан до последней капли крови».

Не в бою ранило Иону Шафрана, а когда бомбили нас. А он в тот день пас кобылу Голду. Она в лагерь самостоятельно вернулась, его же не могли найти ни среди живых, ни среди мертвых. Изя-охотник отыскал его на другой день по каплям крови на иголках хвои. Можно сказать, неживого. Руки и ноги оторвало.

Изя и спросил: «Может, тебя лучше застрелить?» Но Иона не согласился: «Ривка меня выходит. Ты меня только дотащи. Чую, я теперь совсем легкий».

Принес его Изя в свертке. Хирург Цесарский всего кругом зашил его парашютными нитками. А Ривка крутила ему завертку, раскуривала и затягиваться вкладывала. Он не ел, не пил, только курил.

Как же не отделить Ривке сигарет еще и на мужа?

Сколько всего получается? Восемь женщин плюс Иона Шафран, итого девять. Сигарет семнадцать.

– Веня, соображаешь? – подначивает Бацких.

– А то я, Пиня, девять на два не умножу. Будет по две сигареты каждой курящей партизанке в Международный женский день. И по цветочку. Цветочки сам соберу.

Так вместо того чтобы сигарету получить, пришлось еще от себя добавить. Хотя чего не сделаешь ради женщин.

Но главным в парашютисте были невиданные сапоги желтой кожи, подметки кожаные, каблуки наборные, дубовыми квадратными гвоздиками подбитые. Голенища – прочнейший брезент песочного цвета, ушки кожаные (целые уши, а не ушки!), задники-запятки. Сказочные сапоги. Но Берл засомневался, отдавать ли мне их:

– Куля, ты же утонешь в них. Они тебе на четыре размера больше.

– Ничего, наверчу все портянки.

Бой это был или не бой, любознательная учительница? Ясно, что не героический. Ну, извини.

Вот и Берл никак не мог поверить, хотя сам же ставил мне удар, когда я был мальчишкой. Маэстро Ненни – голос, он – удар. Прямой, свинг, кросс, джеб, крюк (Берлу почему-то больше нравилось французское название крюка – «кроше»).

– Прежде всего ноги – упор! Движение от плеча, как поршень в цилиндре, всем корпусом, без замаха, мгновенно, помни: в кулаке у тебя – граната.

Сила равняется величине, где масса умножена на скорость.

Ихл-Михл это лучше всех понимал. Перегонял нас, как пастух стадо. Конечно, мы мерзли, голодали. Только сколотишь барак, обживешь землянку или шалаш, горн трубит: подъем, тревога!

Вот и фашист на жопу сел и не верил. Выпучился на кулак. Наверное, тоже гадал, чем я его ударил. А где в хилом сыром лесочке даже булыжник найти? Это Моисей камнем ударил египтянина, избивавшего еврея-раба, так то было на ударной стройке фараона, там камни повсюду.

Нет, и Моисей убил египтянина не камнем, а кулаком, он был громадной силы. Еще сильней, чем Ошер Гиндин.

У Гиндиных была корова. У многих чярнухинцев были коровы, но у них самая дойная. И забрела эта Бунька к кому-то в огород, все потоптала, и тот хозяин кипятком ошпарил ей бок. Ошер обиделся и сгоряча дал обидчику ладонью в лоб так, что всю кожу с волосами задрал на затылок, скальп снял. Ничего, в больнице пришили, не скажу, чтоб красиво. Зато прозвище получил – Латаный. Он потом полицаем в Чярнухах лютовал. После войны отсидел шесть лет, вернулся. Сперва могилы копал, потом устроился в похоронную контору, к дружку своему – Меняйло. Вот он и орал на меня.

Как я позволил полицаю орать на себя, когда хоронили папу?

Что-то случилось с моей душой после войны. Что? Вот и ответь. Ты же во всем любишь точность. Что? Наверное, после Крыма. Захотелось увидеть море. Я же только на картинах Айвазовского видел море. А великий маринист жил в Фео досии. И наша партизанка Ривка Шафран там жила. Ее муж Иона много рассказывал про Феодосию: и виноград у него свой, и вино, грецкие орехи, инжир, абрикосы, роза под окном, как дерево.

Вот я и поехал. Оказалось, нема по указанному адресу «никакого Шафрана». Съехали все Рабиновичи в 1949-м «далеко от Москвы» и еще дальше от Крыма (видимо, в рамках борьбы с «безродными космополитами»), и стал Крым judenrein – очищенным от евреев. Даже немцам и румынам за два с половиной года оккупации такое не удалось. Вот тогда моя душа дала осечку.

О, как прилежно наш сын Шимон учил кашес – вопросы к пасхальному седеру. В эту ночь дети спрашивают отцов. Можно спрашивать и на идише, но лучше на древнем языке, на котором евреи спрашивали Моисея:

– Чем эта ночь отличается от всех других ночей?

– Во все другие ночи мы едим всякую зелень, а в эту ночь только горькую.

Горечи было много, еще дикий лук, два крошечных кислых яблочка, два буряка и кнейделах – галушки из толченой мацы, похожей на манку, в бульоне. Ида приготовила эссик-флейш – в кисло-сладкой подливе из чернослива и любимое мое лакомство: айнгемахц – редьку, вареную в меду. Седер 1943-го пришелся на 19 апреля. С чего я взял? С того, что у одного человека, спасшегося из Орши, оказался еврейский календарь. Вот с чего радоваться надо, а жена моя плачет: что за эссик-флейш – без мяса, что за кнейделах – без куриного бульона, что за айнгемахц – без меда?!

Жена моя, великий праздник сегодня!

«Чем отличается эта ночь от всех остальных ночей?» Тем, что мы больше не рабы. Мы не рабы. Мы свободные. Пусть без серебряного кидуша, без праздничной посуды, без горькой травы марор (горечи в нас самих больше, чем надо), без меда, без жареной куриной ножки. И картофельный кугель без шкварок. Пусть. Без всего еврей может праздновать Исход. Даже без раввина, без синагоги – ничего этого не было в пустыне, только бесконечный выход из окружения, только горечь, война, ненависть, плач, только Всевышний и Моисей, вера, чудо и сами евреи. И все это замешано в тесте без квасного и соли, прожарилось на жарком огне и стало мацой – святым хлебом Израиля.

Мацу в Чярнухах пек Копылович: и до войны, и в войну (в нашем партизанском отряде), и после войны. Да, даже после. Копил муку целый год: пшеничную, гречневую, ржаную. Какая есть. Муку же не продавали. Выдавали к праздникам. Дали талон с печатью, и стой в очереди всю ночь, пока не отоваришь. Ладно, муку Копылович достал. А дрова? Они же тоже по талонам. Талон – на человека. Один талон – один кубометр. Иди с талонами на берег Глыбени, там дровяной склад. Там горы бревен, мальчишки скачут, того гляди расшибутся, скрипят телеги, фыркают лошади, на каждой телеге железная клеть-кубометр, куда наталкивают метровые бревна берез и осин (сосну гонят в Донбасс на крепеж или на шпалопропиточный завод в Осиновичах), развозят по дворам, а сзади обязательно цепляются мальчишки на коньках-снегурках, прикрученных веревками к валенкам. И сразу, как по щучьему велению, приходят бородатые мужики, у одного за поясом топор, у другого обвязанная холстом пила – пильщики. Распилили, накололи дрова Копыловичу. Пеки, Копылович, да смотри, чтоб никто не подглядел, не донес.

Пробовал я эту мацу. Огромные, толстые, твердые листы, пробитые крупными точками.

Кто-то все-таки не утерпел, донес. Вызвали в райотдел госбезопасности – как раз в 51-м, когда в самом КГБ раскрыли «сионистский заговор». О чем его спрашивали, Копылович не говорил. Но печь мацу перестал. Вообще печь перестал – руки тряслись. И говорить перестал – язык трясся. Весь трясся.

Не знаю, как он оказался в Москве, но я его встретил у синагоги. Стоит под дождем в брезентовом балахоне. И многие его знают. Подают, даже по фамилии называют. Оказывается (это мне рассказали потом), приглашали даже за праздничный стол в синагоге. Но однажды он испортил весь седер. Когда евреи вышли из-за столов перекурить, старик кинулся собирать с пола кусочки мацы, пихал в рот. Кто-то пожалел его: «Что вы берете с пола? Возьмите целую, ешьте!»

А он все ползал, собирал, целовал каждую крупиночку, пока его силой не выволокли. И больше не звали.

Долгим у нас получился Исход. Из тех, которые с первого дня Исхода шли за Моисеем, реку Иордан перешли только Иегошуа Бин-Нун и Калев, два разведчика. Двое из шестисот тысяч мужчин.

Один писатель, знакомый по шашкам, как-то пригласил меня в Дом литераторов на моноспектакль «Исход» – это когда один актер играет за все.

Два часа я не шелохнулся. После спектакля ни аплодисментов, ни цветов. Так, три хлопочка. Оглянулся назад: зал пустой. Мы с моим знакомым, еще три еврея и поэт Андрей Вознесенский. И он говорит моему приятелю:

– А красиво, когда зал пустой.

А у меня гусиная кожа. Представил, как Моисей оглянулся, а за ним – не шестьсот тысяч, а всего шестеро. И где бы сейчас мы были? В Красной книге? В музее, рядом с плачущим большевиком? В зоопарке? И там бы нас не было. Даже ржавой таблички.

И все равно четыре пятых евреев-рабов остались в Египте! Испугались бежать.

Помню, летел в Якутск судить соревнования. Застряли в Тикси. Там тоже нашлись шашисты-полярники, а у них – спирт под вкуснейшую строганину.

И показали мне женщину в драной малице, сидевшую на снегу возле пельменной. Оказалось, последняя камусинка. Последняя от всего маленького народа. Дотлевала искоркой на снегу.

А может, я зря полюбил шашки? Ведь вся жизнь прошла между ходами. В прямом и переносном смысле. А?

О, эта еврейская привычка отвечать вопросом на вопрос. Но сами посудите: что можно утверждать в нашем бесконечно малом мире? В прямом и переносном смысле.

Быть или не быть? Загазуют – не загазуют? Ехать – не ехать? В смысле в Израиль. Это вопрос! Посложнее гипотезы Пуанкаре (1904 г.): «Любая односвязная трехмерная поверхность гомеоморфна трехмерной сфере». Проще говоря: если апельсин обмотать резиновой лентой, то, стягивая резиновую ленту, сферу можно сжать в точку. А если резиновой лентой обмотать бублик и проделать то же действие – или лента разорвется, или бублик. Эту головоломку математики назвали «задачей тысячелетия». Весь XX век били-били – не разбили. Поддалась она Григорию Перельману из Купчино, сотруднику санкт-петербургского отделения Математического института имени В. А. Стеклова. Еще повезло Перельману, что поздно родился, а то бы попробовал он туда сунуться, когда директором «стекловки» был злющий антисемит Иван Матвеевич Виноградов. Однажды академик Лаврентьев пришел в Институт Стеклова, а Виноградов, погоняв его вокруг громадного стола, поймал и, выламывая пальцы вице-президенту АН СССР, приговаривал: «Будешь брать евреев? Будешь?!»

Вот от чего, бывает, зависит иногда решение сложнейших и важнейших для человечества задач: будешь брать евреев или не будешь.

Я и сам когда-то пытался найти решение гипотезы Пуанкаре, где-то должно остаться. Но пришлось делать расчеты для генерал-полковника-инженера Василия Гавриловича Грабина. Может, он единственный носил такое звание.

Великую задачу решил Перельман.

Теперь решает: брать премию в миллион долларов или не брать? Несколько лет думает. А решение его (я про гипотезу) может иметь самые невообразимые последствия, приблизит к пониманию, как изменяется форма при изменении пространства и времени. Мне самому приходилось не раз сжиматься до точки. А будь я бубликом, я бы давно разорвался. Но не разорвался. Не разбился.

Теперь к вопросу: ехать – не ехать?

Хорошо на него ответил генерал Бар-Лев, когда его пригласили на встречу с евреями-фронтовиками. Он тогда был израильским послом в Москве. Рассказывают ему с трибуны, что теперь в России нет антисемитизма, выходят еврейские газеты, строят синагоги, открылись для наших школы и детские садики, отпраздновали пурим прямо в Кремле. А он встал из президиума и хорошим командирским голосом, чтоб и дураку было слышно:

– Слушаю я вас и не пойму. Зачем вам все это здесь? Разве нет Израиля? Бросьте все и мотайте отсюда.

Не долго генерал Бар-Лев пробыл послом. Неважным оказался дипломатом. Но главное, по-моему, успел сказать.

Наша дочь так и сделала, как он советовал. Идочку она уже там родила, в роддоме с видом из окна на Средиземное море. Умница!

Юра Гиндин зимой приезжал в Москву на конгресс пульмонологов. Привез папку с тиснением «Участнику слета пар ти зан-под рыв ни ков. Киев. 1985». А внутри еще папка, обычное «Дело»: грамоты, газеты, письма, заявления, стихи (по че му-то на миллиметровой бумаге, читать мне с моими глазами нельзя, сразу приступ начинается) и большой конверт, хорошо заклеенный.

Долго искал, чем аккуратно вскрыть. Все равно порвал. И та же миллиметровка, только метр на метр, когда всю площадь развернул – аккуратными черными чернилами крупно: «ЕВРЕИ, ВЫ ДУРАКИ».

Ошер, ой как ты прав. Только жаль, что посмертно.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.