Глава 1 УТРАЧЕННЫЕ СКАЗАНИЯ

Глава 1

УТРАЧЕННЫЕ СКАЗАНИЯ

«Пусть ты выскажешь все то, что пытался сказать я, когда меня уже не станет». Эти слова Дж. Б. Смита прозвучали для Рональда Толкина как призыв — призыв взяться за обширный труд, над которым он раздумывал уже довольно долго, замысел, грандиозный и потрясающий, которому найдется немного аналогов в истории литературы. Толкин вознамерился создать целую мифологию.

Возникновением своим эта идея обязана его страсти к созданию языков. Толкин обнаружил, что, для того чтобы сделать вымышленный язык более или менее сложным, нужно создать для него «историю», в которой он мог бы развиваться. Уже в ранних стихах об Эаренделе начали появляться наметки этой истории; теперь же Толкин хотел написать ее полностью.

Этому содействовала и еще одна побуждающая сила: стремление выражать свои наиболее глубокие чувства в поэзии — стремление, обязанное своим происхождением вдохновляющему стимулу ЧКБО. Ранние стихи Толкина ничем особенным не выделялись — такие же незрелые, как юношеский идеализм четверых вчерашних школьников; и все же это были первые шаги в направлении большой прозаической поэмы (ибо эта вещь, хоть и написанная прозой, по сути своей была поэтической), за которую он взялся теперь.

И наконец, третьим элементом, который также сыграл свою роль, была его мечта создать мифологию для Англии. Толкин намекал на это еще студентом, когда писал о финской «Калевале»: «Я хотел бы, чтобы у нас осталось побольше такой мифологии — чего-нибудь подобного, но принадлежащего англичанам». Эта идея росла, пока не достигла эпических размеров. Вот как говорил об этом сам Толкин, вспоминая о рождении своего замысла много лет спустя: «Не смейтесь, пожалуйста! Но когда-то, давным-давно (с тех пор я сильно пал духом), я решился создать корпус более или менее связанных между собою легенд самого разного уровня, от широких космогонических полотен до романтической волшебной сказки, так чтобы более обширные опирались на меньшие, не теряя связи с почвой, а меньшие обретали величие благодаря грандиозному фону, — которые я мог бы посвятить просто: Англии, моей стране. Эти легенды должны были обладать тем тоном и свойствами, о которых я мечтал: это нечто прохладное и прозрачное, благоухающее нашим «воздухом» (то есть климатом и почвой Северо-Запада, включающего в себя Британию и ближние к ней области Европы, а не Италию и побережье Эгейского моря и уж тем более не Восток), и отличаться — если бы я сумел этого достичь — дивной неуловимой красотой, которую некоторые называют «кельтской» (хотя в подлинных древних кельтских текстах она встречается чрезвычайно редко); они должны быть «высокими», очищенными от всего грубого, и пригодными для более зрелого духа страны, давно уже с головой ушедшей в поэзию. Часть основных историй я хотел изложить целиком, а многие другие оставить в виде замыслов или схематических набросков. Отдельные циклы должны были объединяться в некое величественное целое и в то же время оставлять место иным умам и рукам, для которых орудиями являются краски, музыка, драма. Вот абсурд!»

Да, этот замысел мог показаться абсурдно дерзким, но тем не менее, вернувшись из Франции, Толкин решил воплотить его в жизнь. Время и место тому способствовали: он снова был с Эдит, в Грейт-Хейвуде, в английской деревне, столь милой его сердцу. Даже Кристофер Уайзмен, плававший где-то далеко в море, почуял: что-то назрело. Он писал Толкину: «Тебе следует взяться за эпос». И Толкин за него взялся. На обложке дешевого блокнота он написал жирным синим карандашом заглавие, которое избрал для своего мифологического цикла: «Книга утраченных сказаний». С этого блокнота и началось то, что в конце концов стало известно как «Сильмариллион».

Никакое изложение событий внешней жизни Толкина не способно дать более чем поверхностного объяснения происхождения его мифологии. Разумеется, прием, объединяющий вместе отдельные эпизоды в первоначальном наброске книги (позднее Толкин отказался от него), отчасти позаимствован из «Земного рая» Уильяма Морриса: в обеих историях мореплаватель прибывает в неведомую землю, где ему предстоит услышать ряд повествований. Странник Толкина носит имя Эриол, которое переводится как «Мечтающий в одиночестве». Но повести, которые рассказывают Эриолу, величественные, трагические и героические, никак нельзя счесть всего лишь плодом литературных влияний и личного опыта. Когда Толкин взялся за эту книгу, он открыл в себе некий более глубокий и богатый пласт воображения, доселе ему самому неведомый, и из этого пласта он продолжал черпать до конца своей жизни.

Первая из «легенд», входящих в «Сильмариллион», повествует о сотворении вселенной и возникновении известного нам мира, который Толкин, вспомнив исландский «Мидгард» и соответствующие эквиваленты в древнеанглийском, называет Средиземьем. Некоторые читатели думали, что речь идет о другой планете, но Толкин на это не рассчитывал. «Средиземье — это наш мир, — писал он и добавлял: — Я, конечно, поместил события в абсолютно вымышленный (хотя и не вовсе невозможный) период времени в глубокой древности, когда форма континентов была еще иной».

В более поздних повествованиях цикла речь идет в основном о создании «Сильмарилей» (трех эльфийских самоцветов, которые и дали название всей книге), о том, как они были похищены из благословенной земли Валинор злой силой Морготом, и о последовавших за этим войнах, в ходе которых эльфы пытались вернуть себе камни.

Некоторые были озадачены тем, как эти истории соотносятся с христианским мировоззрением Толкина. Многим трудно понять, как ревностный католик мог с такой убежденностью писать о мире, где не поклоняются богу. Но ничего странного в этом нет. «Сильмариллион» — творение глубоко религиозного человека. Он не противоречит христианству — он вписывается в него. В легендах нет поклонения богу — но на самом деле бог там присутствует, и в «Сильмариллионе» это заметнее, чем в выросшем из него «Властелине Колец». Вселенной Толкина правит бог, «Единый». Ниже Его в иерархии стоят «валар», хранители мира, не боги, но духи ангельского чина, сами по себе священные и повинующиеся богу; и в один из ужаснейших моментов истории они слагают с себя власть и передают ее в Его руки.

Толкин изложил мифологию именно в таком виде, потому что хотел, чтобы она была чуждой, непривычной, но в то же время «не лживой». Он хотел, чтобы мифы и легенды отражали его собственные нравственные представления о вселенной; и, будучи христианином, он не мог поместить эти представления в космос, лишенный бога, которому он поклонялся. В то же время локализовать эти истории в известном нам реальном мире, где религиозные верования были бы открыто христианскими, означало лишить их колорита вымышленности. Поэтому бог во вселенной Толкина присутствует, но остается незримым.

Создавая «Сильмариллион», Толкин верил, что в некотором смысле пишет правду. Нет, он не предполагал, что описанные им народы — «эльфы», «гномы» и злобные «орки» — действительно когда-то ходили по земле и совершали все то, что он описывал. Но он чувствовал — или надеялся, — что его повести неким образом воплощают глубокую истину. Это не значит, что Толкин писал аллегорию, — напротив. Толкин неоднократно говорил о своем отвращении к этому жанру. «Я не выношу самого запаха аллегории», — сказал он однажды, и подобные фразы встречаются во многих его письмах к своим читателям. Так что же он имел в виду, считая «Сильмариллион» истинным?

Отчасти ответ на этот вопрос можно найти в его эссе «О волшебных историях» и в «Листе работы Ниггля». Оба эти произведения содержат предположение, что бог даровал человеку способность фиксировать «неожиданное и мимолетное проявление реальности или “правды”». И, создавая «Сильмариллион», Толкин наверняка верил, что не просто сочиняет сюжет. Он писал об историях, входящих в книгу: «Они возникли в моем сознании как некая данность, и, по мере того как они возникали, росли и связи между ними. Это была захватывающая работа, хотя мне то и дело приходилось прерываться (не считая повседневных нужд, время от времени мои мысли переключались на другое и обращались к лингвистике); однако я все время ощущал, что записываю нечто уже “существующее” где-то, а не “сочиняю”».

Первое из повествований, появившихся в письменном виде — оно было записано в то время, как Толкин выздоравливал в Грейт-Хейвуде, в начале 1917 года, — относится к концу цикла. Это «Падение Гондолина», в котором рассказывается о том, как Моргот, главная сила зла, взял штурмом последнюю эльфийскую крепость. После страшной битвы группе жителей Гондолина удается спастись бегством; среди них — Эарендель[34], внук короля; таким образом, возникает связь с ранними стихами об Эаренделе, первыми набросками мифологии. Стиль «Падения Гондолина» говорит о том, что на Толкина заметно повлиял Уильям Моррис, и правомерно будет предположить, что описание великой битвы, вокруг которого и строится сюжет, отчасти вдохновлено личными воспоминаниями Толкина о сражении на Сомме — или, скорее, его реакцией на это сражение, поскольку описание обороны Гондолина величественно, а современную войну величественной не назовешь. Но и то и другое оказало не более чем поверхностное влияние; в целом же Толкин создал эту необычную и захватывающую повесть, не опираясь на какие-либо образцы или источники. Две наиболее примечательные особенности — его собственные находки: во-первых, имена из вымышленного языка и, во-вторых, то, что большинство главных героев — эльфы.

В принципе можно сказать, что эльфы «Сильмариллиона» восходят к «волшебному народу» ранних стихотворений Толкина, но на самом деле между ними очень мало общего. Возможно, впервые он обратился мыслями к эльфам потому, что его восхищали «Песни сестры» Френсиса Томпсона, а Эдит нравились «крошечные эльфики», но между лепрехонами и гномами из «Шагов гоблинов» и эльфами «Сильмариллиона» — громадная пропасть. Последние — люди во всех отношениях; точнее, истинные люди, люди до Падения, которое лишило их возможностей, дарованных изначально. Толкин искренне верил, что на Земле некогда существовал Эдем и что в бедах мира повинен первородный грех и последовавшее за этим развенчание человека. Но его эльфы, хотя и они способны грешить и заблуждаться, не являются «падшими» в теологическом смысле, а потому им доступно многое, что не по силам человеку. Они — искусные мастера, поэты, писцы, создатели прекрасных творений, с которыми не могут сравниться произведения людей. А главное — они бессмертны, хотя и могут погибнуть в бою. Старость, болезни и смерть не обрывают их трудов, оставляя их неоконченными и недоведенными до совершенства. А потому эти эльфы — идеал любого творца.

Таковы эльфы «Сильмариллиона» и «Властелина Колец». Сам Толкин писал об их природе так: «Они созданы человеком по своему образу и подобию; но избавлены от ограничений, которые сильнее всего гнетут его. Они бессмертны, и воля их властна напрямую воплощать то, что желанно воображению».

Что касается имен и названий в «Падении Гондолина» и прочих повествованиях «Сильмариллиона», они составлены из материала языков, придуманых Толкином. Поскольку существование этих языков было причиной возникновения самой мифологии, неудивительно, что Толкин уделил немалое внимание созданию имен на их основе. Более того, выдумывание имен и связанная с этим лингвистическая работа требовали, как говорил сам Толкин в процитированном выше отрывке, ровно столько же, если не больше, внимания, сколько написание самих повествований. Так что небесполезно (и небезынтересно) получить некоторое представление о том, как он это делал.

Толкин еще подростком разработал несколько собственных языков, и некоторые из них были доведены до уровня значительной сложности. Но в конце концов лишь один из этих ранних языков устроил его и стал воплощением его личного языкового вкуса. Это был вымышленный язык, испытавший на себе сильное влияние финского. Толкин назвал его «квенья», и к 1917 году он достиг высокой степени изощренности: словарь его насчитывал несколько сотен слов (несмотря на то, что число корней в нем было довольно ограниченным). Квенья, как и любой «настоящий» язык, происходила от более древнего языка; и от этого «праэльдарского» Толкин произвел второй эльфийский язык, существовавший одновременно с квеньей, но использовавшийся другими народами эльфов. Это наречие в конце концов было названо «синдарином» или «синдарским». Его фонологию Толкин построил по образцу валлийского, который шел сразу после финского по степени близости его лингвистическим предпочтениям.

Помимо квеньи и синдарина, Толкин придумал еще несколько эльфийских языков. Правда, эти были разработаны только в самых общих чертах, но Толкин посвящал немало времени сложностям их взаимоотношений и продумыванию «генеалогического древа» всех этих наречий. Однако почти все эльфийские имена в «Сильмариллионе» Происходят именно из квеньи и синдарина.

Естественно, подробно рассказать в нескольких фразах о том, как именно Толкин использоват свои эльфийские языки для создания имен персонажей и географических названий в своих историях, невозможно. Однако вкратце дело обстояло примерно так. Работая над планом повествования, Толкин тщательно подбирал имена, вначале придумывая значения, а потом разрабатывая форму слова, сперва на одном языке, потом на другом. В конце концов обычно предпочтение отдавалось синдарскому варианту. Но это в теории; на практике же он часто позволял себе вольности. Это может показаться странным, если принять во внимание его страсть к добросовестному продумыванию; однако же в пылу творчества Толкину случалось создавать имена, которые просто казались подходящими для тех или иных персонажей, не обращая особого внимания на их происхождение с лингвистической точки зрения. Позднее он отверг многие имена и названия, возникшие таким образом, как «бессмысленные», а другие подверг тщательному анализу, пытаясь выяснить, каким образом они могли принять такую странную, на первый взгляд необъяснимую, форму. Эту особенность его воображения также необходимо принимать в расчет тому, кто пытается понять, как творил Толкин. С течением времени он все больше и больше относился к своим вымышленным языкам и историям как к «реальным», «настоящим» языкам и историческим хроникам, которые надлежит исследовать и комментировать. Иными словами, когда Толкин бывал в таком настроении, он не говорил о кажущемся противоречии в повествовании или не устраивающем его названии: «Это мне не нравится, надо исправить». Вместо этого он задавался вопросом: «Что бы это значило? Надо выяснить».

И не потому, что Толкин сошел с ума или перестал отличать реальность от фантазии. Отчасти это была интеллектуальная игра — своего рода пасьянс (Толкин очень любил пасьянсы); отчасти же это обуславливалось верой Толкина в то, что в основе своей его мифология истинна, правдива. Однако же в других случаях Толкин был готов внести серьезные изменения в некоторые основополагающие аспекты всей структуры повествования, как мог бы сделать и любой другой автор. Этот подход, несомненно, противоречив; но Толкин и в этом отношении, как и во многих других, был человеком контрастов.

Таков был единственный в своем роде труд, за который Толкин впервые взялся в начале 1917 года, находясь в Грейт-Хейвуде в отпуске по болезни. Эдит охотно помогала мужу, переписывая «Падение Гондолина» начисто в большую тетрадь. Для супругов наступил недолгий период довольства и благополучия. По вечерам Эдит играла на фортепьяно, а Рональд читал ей свои стихи или рисовал ее. Эдит забеременела. Однако идиллия длилась недолго: «окопная лихорадка» не представляла собой ничего более серьезного, чем высокая температура и плохое самочувствие, а за месяц, проведенный в госпитале в Бирмингеме, Толкин, по всей видимости, вполне выздоровел. И теперь его снова ждал батальон и служба во Франции. Конечно, ему ужасно не хотелось обратно в окопы, и было бы большой потерей, если бы немецкий снаряд оборвал его жизнь теперь, когда он едва успел взяться за свой труд. Но что ему оставалось делать?

Однако его организм сам нашел выход. Когда отпуск в Грейт-Хейвуде подходил к концу, Толкин снова заболел. Через несколько недель ему полегчало, и его временно отправили в Йоркшир. Эдит и ее кузина Дженни собрали вещи и переехали на север следом за ним, сняв меблированный дом в Хорнси, в нескольких милях от его лагеря. Но стоило Толкину вернуться в армию, как он снова заболел и его положили в санаторий в Харроугите.

Он не симулировал и не отлынивал от службы. Болезнь его была самой что ни на есть настоящей. Однако, как писала ему Эдит, «лишний день в постели — лишний день в Англии», да он и сам знал, что выздоровление почти неминуемо означало возвращение в окопы. И вот, как бывало со многими другими солдатами, его тело отозвалось и температура у него поднялась. Толкин соблюдал постельный режим, добросовестно глотал аспирин, но лучше ему не становилось. К апрелю, однако, он был признан годным к службе и отправлен в армейскую школу связистов на северо-востоке Англии. В случае успешной сдачи экзаменов у него был хороший шанс, что его назначат офицером связи в йоркширском лагере, что, вероятно, избавит его от окопов. Толкин сдавал экзамен в июле, но провалился. Не прошло и нескольких дней, как он снова слег, и ко второй неделе августа опять оказался в больнице.

На этот раз с больницей ему повезло: его положили в Бруклендский офицерский госпиталь в Гулле. Лежавшие вместе с ним пациенты оказались приятной компанией, и в их числе был один из его товарищей по полку ланкаширских стрелков. Толкина навещали монахини из местного католического монастыря. С одной из них он подружился, и дружба эта продолжалась до самой ее смерти. К тому же здесь он мог продолжать работать над своей книгой. Тем временем Эдит, уже на шестом месяце беременности, ютилась со своей кузиной в жалком домике у моря. Она давно уже жалела, что покинула Уорик: Грейт-Хейвуд ее вполне устраивал, но сейчас жизнь сделалась почти невыносимой. Пианино в доме не было; еды катастрофически не хватало из-за того, что немецкие подлодки топили английские корабли, а Рональда она почти не видела: из Хорнси до его госпиталя ехать было долго и утомительно. Местная католическая церковь временно располагалась в убогом здании кинотеатра, так что Эдит уже склонялась к тому, чтобы ходить в англиканскую приходскую церковь заодно с Дженни; а беременность ее страшно утомляла. Эдит решила вернуться в Челтнем, где она прожила три года, ведь Челтнем был единственным городом, где ей действительно нравилось. Рожать она собиралась в уютной больнице, а до тех пор они с Дженни могли обосноваться и в меблированных комнатах. Итак, они отправились в Челтнем.

Примерно тогда же, вероятно, во время пребывания в гулльском госпитале, Толкин создал еще одно крупное произведение для «Книги утраченных сказаний». Это была повесть о злосчастном Турине, со временем озаглавленная «Дети Хурина». В ней тоже можно отследить литературные влияния: поединок героя с огромным драконом неизбежно вызывает в памяти деяния Сигурда и Беовульфа, в то время как совершенный по неведению инцест с сестрой и последующее самоубийство героя вполне сознательно заимствованы из истории Куллерво в «Калевале». Но и тут эти «влияния» лишь поверхностные. «Дети Хурина» представляют собой впечатляющий сплав исландской и финской традиций, но не только: предание отличается высокой сложностью драматических коллизий и тонкостью разработки характеров, какие в древних легендах встречаются нечасто.

16 ноября 1917 года в челтнемском родильном доме у Рональда и Эдит Толкин родился сын. Роды были трудные, жизнь Эдит оказалась под угрозой. Но хотя Рональда выписали из больницы, его затребовали в лагерь, и, к своему величайшему огорчению, он смог получить отпуск для поездки на юг только через неделю после родов, а к тому времени Эдит уже начала оправляться. Мальчика решили назвать Джон Френсис Руэл, Френсис — в честь отца Френсиса Моргана, который приехал из Бирмингема крестить младенца. После крестин Рональд вернулся в армию и Эдит привезла ребенка назад в Йоркшир. Она поселилась в меблированных комнатах в Русе, деревне к северу от устья Хамбера и неподалеку от лагеря, где теперь находился Рональд (получивший чин лейтенанта). К тому времени представлялось маловероятным, что его снова отправят во Францию.

В те дни, когда Толкину давали увольнительную, они с Эдит ходили гулять. Они нашли близ Руса лесок, заросший болиголовом, и много бродили там. Позднее Рональд вспоминал Эдит, какой она была в то время: «Волосы цвета воронова крыла, атласная кожа, сияющие глаза. Она чудно пела — и танцевала!» Она пела и танцевала для него в лесу, и так родилась история, ставшая центральной в «Сильмариллионе»: повесть о смертном человеке Берене, полюбившем бессмертную эльфийскую деву Лутиэн Тинувиэль, которую он впервые видит танцующей в лесу в зарослях болиголова.

Эта глубоко романтическая волшебная история затрагивает более широкий спектр чувств, нежели что-либо написанное Толкином прежде, достигая временами поистине вагнеровского накала страстей. Кроме того, это первая из историй Толкина, в которой описывается квест[35], и путешествие двух влюбленных в жуткую твердыню Моргота, где они должны добыть Сильмариль из железной короны Черного Властелина, кажется таким же безнадежным, как задача Фродо донести Кольцо до Ородруина.

Из всех легенд Толкина история Берена и Лутиэн была у него самой любимой, и не в последнюю очередь потому, что Лутиэн в чем-то ассоциировалась у него с женой. Когда Эдит умерла — более пятидесяти лет спустя, — Толкин писал сыну Кристоферу, объясняя, почему он хочет, чтобы на ее могильном камне стояло и имя Лутиэн: «Она была моей Лутиэн — и знала об этом. Сейчас я больше ничего не скажу. Но мне хотелось бы в ближайшее время о многом с тобой поговорить. Потому что, если я так и не напишу связной биографии — а это представляется весьма вероятным, не в моем это характере, ибо я предпочитаю выражать наиболее глубокие чувства в сказаниях и мифах, — кто-нибудь близкий мне по духу должен знать хотя бы немного о том, о чем в мемуарах не говорится: об ужасающих страданиях ее и моего детства, от которых мы избавили друг друга, однако оказались не в силах полностью залечить раны, которые позднее часто мешали нам жить; о страданиях, которые мы претерпели после того, как возникла наша любовь, — все это (помимо и превыше личных слабостей) может помочь простить или хотя бы понять ошибки и темные минуты, которые временами омрачали нашу жизнь, и объяснить, почему они так и не сумели затронуть самой сокровенной глубины наших сердец или затмить воспоминания о нашей юношеской любви. Ибо мы всегда (в особенности оставаясь наедине) встречались на лесной поляне и шли рука об руку, спасаясь от тени грозящей нам смерти, пока не настала пора последнего прощания».

Пребывание Толкина в Русе закончилось весной 1918 года, когда его перевели в Пенкридж, один из лагерей в Стаффордшире, где он некогда проходил подготовку перед отправкой во Францию. Примерно в это же время все его товарищи по батальону, которые еще служили во Франции, погибли или попали в плен под Шемен-де-Дамом.

Эдит с ребенком и Дженни Гроув перебрались на юг, поближе к нему. Эдит совершенно не устраивала такая «бездомная жизнь, проходящая в непрерывных скитаниях»; а не успели они устроиться в Пенкридже, как Рональда снова перевели в Гулль. На этот раз Эдит отказалась переезжать. Ее утомлял уход за ребенком и часто мучили боли — последствия трудных родов. Она с горечью писала Рональду: «Никогда больше не стану мотаться за тобой туда-сюда». А между тем, вернувшись в хамберский гарнизон, Рональд опять заболел, и его снова направили в офицерский госпиталь в Гулле. «Думается мне, что ты больше никогда не устанешь, — писала ему Эдит, — столько времени ты провел в постели, с тех пор как вернулся из Франции почти два года назад». В госпитале, помимо работы над своей мифологией и эльфийскими языками, Толкин начал немного учить русский и освежать в памяти испанский и итальянский.

К октябрю его выписали. Судя по всему, близился конец войны, и Толкин отправился в Оксфорд выяснить, нет ли шансов получить работу в университете. Перспективы представлялись удручающими: университет еле дышал, и что будет после войны, не знал никто. Однако, когда он зашел к Уильяму Крейги, который учил его исландскому, оказалось, что все не так безнадежно. Крейги входил в состав группы, работавшей над «Новым словарем английского языка», последние тома которого все еще составлялись в Оксфорде; и Крейги обещал Толкину подыскать ему работу помощника лексикографа. Когда 11 ноября был подписан мирный договор, Толкин обратился к армейскому начальству и получил разрешение поселиться в Оксфорде «с целью завершения образования» до демобилизации. Толкин нашел квартиру на Сент-Джонз-Стрит, рядом со своей старой «берлогой», и в конце ноября 1918 года он, Эдит с ребенком и Дженни Гроув переселились в Оксфорд.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.