Глава тридцать четвертая ДОЧЬ, БЕЗУМИЕ, НАДЕЖДЫ

Глава тридцать четвертая ДОЧЬ, БЕЗУМИЕ, НАДЕЖДЫ

And should some crasy hand dare touch a daughter…[153]

Вопрос, связывать детей с религией или не связывать, в тридцатых годах XX века был достаточно болезненным не в силу запрета, а как раз по причине свободы выбора. Джойс в свое время принял решение в куда более агрессивной общественной среде и нес все последствия своего поступка. Но теперь он обернулся к нему совершенно неожиданной стороной.

Умилительные радости воспитания внука Джойсу не достались — Джорджо и Хелен известили его, что собираются крестить Стивена, и Джойс решительно воспротивился. В свое время он наслушался упреков, что не дает детям религиозного воспитания. Отвечая, что в мире сотни религий и он не может лишать детей возможности выбрать свою, Джойс в общем не кривил душой. Но тут все было иначе — его собственного внука собирались повергнуть в то самое рабство, из которого он бежал. Сын и невестка не стали спорить, но с помощью Падрайка и Мэри Колум отнесли младенца в церковь, а Эжен Жола был восприемником у крестильной купели. От Джойса это скрыли. Когда Бирн был в Париже, они с Джойсом изрядно выпили, и Джойс принялся рассказывать, как родители не могли решить, крестить его внука или обрезать. Жола со смехом добавил:

— Поэтому они его крестили…

Джойс вздрогнул:

— Крестили?

Жола хватило ума, чтобы выдать свою оговорку за шутку, и Джойс узнал правду через несколько лет, но тогда ему стало не до нее — снова начались проблемы с Лючией, домашними средствами уже неодолимые. Собственно, заниматься ими следовало много раньше, но Джойсы повторили ошибку множества родителей.

Три года назад, когда Беккет стал появляться в парижской квартире Джойса и работать с ним, Лючия влюбилась в молодого красивого ирландца, в его причуды и рискованные шутки. Он не был беззаветным тружеником, как ее отец, — Пегги Гуггенхайм сравнивает его с молодым Обломовым, который не мог заставить себя встать с постели раньше полудня, вяло преодолевая ту самую ennui[154], которую превосходным парижским диалектом описал на страницах «В ожидании Годо». Джойс и Беккет с удовольствием обменивались молчанием, сидя в одинаковых позах: Беккет очень скоро усвоил манеру переплетать ноги, которой так славился Джойс. Скупые реплики могли касаться чего угодно — социализма, идеализма, женщин. Джойсу нравилось общество Беккета, но оно не заменяло ему семью — пожалуй, единственных людей, которых он мог любить. Даже Салливан не попадал в их число. Привлекало Джойса мышление Беккета, та отточенная отстраненность, которой не обладал даже он сам, как и утонченность, проявлявшаяся во всем. Лючия чувствовала то же, хотя и по-своему.

Джойс говорил с ним о философах, в которых пытался разобраться; Беккету было продиктовано несколько кусков «Поминок…»; однажды в дверь постучали, Джойс ответил «Войдите», и Беккет записал это. Перечитывая запись, Джойс оставил реплику. Случай-помощник — такое забавляло. Беккета, в свою очередь, забавляла сингулярность работы. Лючия интересовала его как отражение Джойса, причудливое, болезненное, одолеваемое комплексами, которых не было у оригинала. Они бывали в ресторанах, на спектаклях, бродили по городу, когда Беккета не одолевала лень. Молодая женщина (ей было 24 года) все хуже справлялась с собой и все откровеннее давала ему понять, как она на самом деле к нему относится. Когда ее состояние достигло пика, Беккет не нашел ничего лучше, как разъяснить ей, что приходит прежде всего к ее отцу. Та же Пегги Гуггенхайм вспоминает, что он понимал, насколько жесток, но говорил, что мертв и потерял человеческие чувства — у него не получалось влюбиться в Лючию.

Она же была ранена глубоко. Как уже бывало, дочь обрушилась на мать, обвиняя ее в подстроенном разрыве, но Нора терпела всё, стараясь поддержать и отвлечь ее. Она считала, что Лючии нужен молодой муж, да и сама Лючия откровенно говорила тому же Уильяму Берду, что ее одолевает «сексуальный голод». Но он ответил ей, что она начиталась дурацких книжек, и прекратил разговор.

Супруги Леон, видевшие происходящее почти каждый день, жалели Лючию. Леон даже попытался сосватать ей свояка Алекса Понизовского, который только что порвал с любовницей, и тот даже согласился. Но после нескольких встреч Леон предупредил его, что девушка слишком хорошо воспитана для обычной интрижки. Понизовский без особого рвения согласился сделать Лючии официальное предложение и, естественно, получил согласие.

Отдыхавшим на юге Франции Джорджо и Хелен полетела телеграмма, и брат воспринял ее настолько всерьез, что вернулся.

— Что ты имел в виду, когда писал про помолвку? — спросил отца Джорджо.

— Ну если они хотят заключить помолвку… — начал Джойс.

Джорджо перебил его:

— Какая может быть в ее состоянии помолвка? — Он не понимал того, почему этого не видит отец.

На Понизовского давил Леон, который напоминал ему, что невесте надо послать цветы, позвонить по телефону… Жених уже не чаял как выбраться из неосмотрительно затеянного предприятия. Лючия настаивала, чтобы свидетелем пригласили Беккета. Она казалась спокойной и деловитой.

Через несколько дней в ресторане «Друан» должна была состояться официальная помолвка. Перед самым выходом Лючия вдруг уехала на квартиру Леонов, упала там на диван и осталась лежать — бледная, неподвижная, незрячая. Каталепсия — называют это психиатры. Она никого не слышала, даже Нору, лепетавшую о судебном иске по нарушению брачного обещания. Потом Лючия потеряла сознание.

Врачи пытались вывести ее из жестокой прострации, кололи ее всем, что было тогда в их фармакопее, и Лючия очнулась, но безумие тоже усилилось. Помолвка была забыта. Джойс пытался найти для нее отдельную квартиру и нанять опытную сиделку, потому что рядом с ней оставаться было невозможно. Единственный, кто мог общаться с ней, был отец — он воссоздал для себя картину ее прерывистого сознания, в какой-то мере знакомого ему по собственным текстам, и следовал ей. Она рвалась в Англию, но Джойс понимал, что жить там не сможет, и искал новую квартиру, потому что срок аренды этой заканчивался. Они решили свозить ее в Лондон, слабо надеясь, что это поможет, но в апреле, когда багаж на Гар-дю-Нор был уже погружен и они садились в поезд, Лючия вдруг устроила дикую истерику, визжа, что ненавидит Англию и не хочет никуда ехать, что требует немедленно отвезти ее к Леонам и уложить ее в постель, что и было сделано. Полторы недели она пролежала у них, а потом вдруг потребовала отвезти ее к Колумам, тогда жившим в Париже. Мэри только что сделали операцию, но и она героически ухаживала за Лючией целую неделю. Джойс пытался увезти ее в психиатрическую лечебницу, но она отказалась наотрез, и врача каждое утро привозили к Колумам. Мэри пришлось притвориться, что это ее врач и что у нее те же симптомы, и доктор терпеливо слушал обеих пациенток. Потом Мэри под каким-то предлогом уходила и врач работал только с Лючией, но все, что он мог, — это признать, что она в более тяжелом расстройстве, чем сознавали все окружающие. В конце мая приехал Джорджо и увез вместе с Мэри свою сестру, обманув ее относительно цели поездки. Доктор Меллар поставил грустный диагноз: «гебефренический психоз».

Название болезни не изменилось до сих пор. Форма шизофрении, наиболее характерной особенностью которой являются эмоционально окрашенные изменения. Бред и галлюцинации, которые возникают неожиданно и так же неожиданно прекращаются. Настроение изменчивое и неадекватное, сопровождаемое ужимками, величественными позами, гримасами, ипохондрическими жалобами и однообразными фразами. Мышление дезорганизовано, человек стремится к одиночеству. Эта форма шизофрении обычно начинается в возрасте от 15 до 25 лет и не излечивается. Лючия пройдет весь тогдашний ад психиатрического лечения — смирительные рубашки, холодные ванны, морфий, электрошок, — а после 1940-х уже появятся благодетельные аминазин и галоперидол, которые и будут ее уделом до самой смерти.

Джойс позже сказал горькую фразу: «Та искра дарования, которая, возможно, у меня есть, перешла к Лючии, но в ее мозгу устроила пожар». Высочайшая степень способности к абстрагированию, с которой справлялся его мощный интеллект, сорвала дочери обыденное мышление. Не случайно Беккет изучал Джойса по Лючии: он отождествлял себя с ней и почти никогда — с сыном. Пошли консультации с медиками, клиники, уколы, попытки операций, и отныне это будет содержанием большей части отведенного ему срока.

Джойс все глубже увязал и в сложностях с мисс Уивер и Сильвией Бич. Его и ее поверенные снова напомнили ему, что он тратит свой капитал и не старается жить на доход. Джойс раздраженно перечислил свои незапланированные расходы и добавил, что она отравляет ему пятидесятилетие. Мисс Уивер приехала в Париж, чтобы успокоить его, но Джойс при встрече молчал. С Сильвией отношения портились давно, и попытки обеих сторон вернуться к прежней дружбе не удавались. В эту ситуацию была замешана и Адриенн Монье. Не так уже редко она публично высказывалась о прославленном бессребреничестве Джойса и его безразличии к славе; но в этот раз она написала ему письмо. Ее и Сильвию обязали продавать малый тираж «Хода работы», от них без конца требовали роялти с продажи «Улисса», но они не могли сделать больше, чем уже делали. Джойсу предлагалось понять, насколько их жизнь сложнее, чем его. А в конце следовали уверения в совершеннейшем к нему почтении.

Джойсу было не привыкать сносить такие удары. Он вежливо поблагодарил мадемуазель Монье, хотя и заметил, что причины для благодарности несколько иные, чем те, что сформулированы в письме. Он понимает, что мисс Бич расстроена — экономическая депрессия уменьшила продажи, ухудшилось ее здоровье, не говоря о других неприятностях. С юмором он припомнил, как она случайно смахнула пачку вырезок с рецензиями на его книги и решила, что он будет на коленях собирать их, а он, конечно, гордо ими пренебрег… Трудно представить, что можно сделать для мисс Бич сейчас, когда «Улисс» вот-вот будет издан в Англии и США; она почти распродала одиннадцатую допечатку, а двенадцатая теперь вряд ли понадобится. Пусть даже она получила с согласия Джойса права на издание во всем мире, но стоило ли требовать такую большую выплату с «Рэндом хауз»? Сильвия неохотно отозвала свои претензии, главным образом после того, как Джойс пообещал ей свою рукопись и подтвердил, что она имеет право требовать свои роялти с любого европейского издателя.

Тем временем на «Улисса» обратил внимание кинематограф. Запрос на право экранизации прислали «Уорнер бразерс», но Джойс поначалу отказал им, однако не стал возражать, чтобы Леон проработал ситуацию. Состоялась и знаменитая встреча с Сергеем Эйзенштейном, который давно следил за Джойсом. В 1927 году он читал Джойса по единственному московскому экземпляру «Улисса», а через год Айви Лоу, жена зам-наркома иностранных дел М. М. Литвинова, привезла Сергею Михайловичу из Женевы собственную книгу. В письме французскому писателю и кинокритику Леону Муссинаку от 22 ноября 1928 года он пишет: «Очень жаль, что из-за его глаз я никогда не смогу показать свои фильмы этому замечательному человеку. Мой интерес к нему и его „Улиссу“ совсем не платонический — то, что Джойс делает в литературе, очень близко тому, что мы делаем, вернее, собираемся делать в новой кинематографии!» Он просил Муссинака подписаться на «транзишн» и пересылать ему номера с «Ходом работы». Он раздобыл и читал книги Гормана и Гилберта. Он включал Джойса во все свои размышления о современном кино. В Америке, работая над экранизацией «Американской трагедии», Эйзенштейн вгрызался «в сладкие плоды познания и тонкой отравы „Улисса“ Джойса и комментариев к нему Стюарта Гилберта». Он набрасывал сценарии по нескольким произведениям Джойса и очень серьезно думал о киноверсии «Улисса».

Джойс принял Эйзенштейна в комнате с завешенными окнами, где они стояли и беседовали об «Улиссе». Остальная часть квартиры и прихожая были ярко освещены, однако, вспоминает Эйзенштейн, «этот высокий и слегка сутулый человек почти без фаса — настолько резко отчетлив его профиль красноватой кожи и огненных с густой проседью волос — почему-то странно размахивает руками и шарит по воздуху… И только сейчас я соображаю, до какой степени слабо зрение в отношении окружающего мира этого почти слепого человека, чья внешняя слепота, вероятно, обусловила ту особенную пронзительность внутреннего видения, с которой описана внутренняя жизнь в „Улиссе“… удивительным методом внутренней речи».

Впоследствии Эйзенштейн подведет итог этой встречи знаменитой фразой — «Великий человек! Он по-настоящему делает то, что все мы только хотели бы сделать, потому что вы это чувствуете, а он знает». Через два года Сергей Михайлович прочтет в Государственном институте кинематографии большую лекцию о Джойсе.

Стюарт Гилберт набрасывал сценарии по «Улиссу» и «Анне Ливии Плюрабель», против чего Джойс тоже не возражал, но при его жизни у кино не оказалось шансов стать вровень с литературой. «Улисса» экранизирует Джозеф Стрик лишь в 1967 году, а следующая версия, «Блум» Шона Уолша, выйдет в 2003-м и особого фурора не произведет. Лучше всех, пожалуй, будут «Мертвые» Джона Хастона, которые тоже выйдут только в 1987-м.

Переводы его книг на иностранные языки очень импонировали Джойсу, но и тут случались огорчения. Японцы в феврале 1932-го выпустили пиратскую версию «Улисса», и безотказному Леону пришлось писать британскому консулу в Токио, где адвокаты выяснили, что европейские права действуют на территории Японии всего десять лет. Джойсу посулили какую-то скромную сумму, и он негодующе отказался от нее.

Одновременно приходилось заниматься делами Лючии. Джойса приводила в ужас даже не ее болезнь, а то, как она повторяет начало его судьбы, — стойкую неприязнь к матери и непрестанную тягу к отцу… Подошло время ехать в Цюрих к Фогту, показывать ему правый глаз с растущей катарактой. Жола были неподалеку, в Фельдкирхе, и Джойс решил взять с собой Лючию. Мария Жола согласилась приглядеть за ней, а одну из сестер клиники наняли для более квалифицированного ухода. Леон пытался убедить его показать Лючию серьезному врачу, но Джойс и слушать не хотел.

Перед отъездом Уильям Берд взял их на автопрогулку по Булонскому лесу. Джойс поразительно хорошо ориентировался там и показывал дорогу, в итоге приведшую их к ресторану; Нора тут же запротестовала, но Джойс пообещал, что ограничится одной бутылкой шампанского. Нора не соглашалась, но после шампанского в ход пошел железный аргумент — Джойс попросил Берда проводить его до мужского туалета, потому что не видит ступенек. Как только Нора потеряла их из виду, Джойс живо остановил Берда и сказал:

— Берд, я могу больше никогда вас не увидеть. Не окажете ли мне услугу?

— Любую, — ответил Берд, — но мы встретимся с вами еще много раз…

— Встретимся, разумеется. Но завтра я еду в Цюрих на новую операцию и чувствую, что в этот раз могу вернуться слепым. Поэтому я сказал, что могу никогда вас не увидеть.

Тронутый Берд попытался утешить его:

— Джеймс, я всегда сделаю для вас все, что могу…

Джойс нащупал его локоть и радостно сказал:

— Тогда пошли закажем вторую.

Разъяренная Нора, увидев шампанское, потребовала такси, но Берд проводил ее до машины и пообещал, что доставит ее мужа домой не позже чем через полчаса. Он сдержал слово — правда, спустя три часа.

Полулегально забрав Лючию с медсестрой из клиники, Джойс увез их в Фельдкирх, оставил у Жола и убедил дочь продолжать работу над буквицами, а сам уехал с Норой в Цюрих.

Фогт встретил его неласково: Джойс не показывался два года подряд, вместо договоренных частых консультаций, и оправдания, что на него сваливалась неприятность за неприятностью, не сняли главной проблемы: состояние правого глаза ухудшилось до почти неминуемой слепоты. Можно было попробовать сделать сразу две операции, но и тут уверенность в улучшении была небольшой, однако уже можно было прооперировать и левый глаз. Джойсу было твердо сказано, что состояние его нервов отражается на зрении; но какой мог быть покой для отца сходящей с ума дочери? Джойс написал докторам Харманну и Коллисону в Париж, и они категорически не согласились, что левый глаз следует оперировать сейчас. Даже Лючия написала ему об этом.

Джойс злился — ему достался «лучший в мире офтальмолог, живущий в худшем климате мира». Жола осторожно намекали, что Лючия очень плоха, но это его не убеждало, хотя и тревожили ее совершенно бессвязные речи. Она требовала разрешить ей приехать в Цюрих, и родители, опасаясь, что Жола станут свидетелями сцены вроде той, что сорвала отъезд в Лондон, сняли номер в отеле и пробыли с ней в Фельдкирхе с августа по сентябрь. Поначалу Лючия была спокойна, терпеливо работала над шрифтами, а Джойс писал Леону и Пинкеру, что делает книгу детских стихов по алфавиту. Им надлежало подготовить ее продажу. Алфавит был сделан до буквы «О». Кое-что удалось использовать в факсимильном издании «Яблок по пенни», выпущенном в октябре 1932 года. Несмотря ни на что, Джойс дописал несколько кусков для начала второй части «Поминок…», а в самом начале сентября вернулся в Цюрих, к Фогту, готовый лечь на стол; пресса уже обсуждала возможную трагедию, но Фогт после осмотра и оценки состояния глаза отложил операцию. Разрез пришлось бы делать сквозь хрусталик, а это почти наверняка грозило травматическим иритом, способным поразить второй глаз; он был сейчас получше, но перенес много операций и мог просто отказать. Спустя год-другой глаз восстановится и даст шанс. Джойсу поменяли его чудовищно сложные очки, и Фогт сердито посоветовал ему приезжать каждые три месяца для осмотра.

Отсрочка взбодрила Джойса: с утра он подолгу ходил с Жола вдоль реки Илль, взбирался на холмы, и торжественно возглашал: «Реки и горы останутся, когда исчезнут все народы и их правительства…» После полуденного отдыха он снова гулял — до первой вечерней рюмки. А до нее он встречал экспресс Париж — Вена, останавливавшийся в Фельдкирхе на десять минут. Полчаса до поезда он степенно прохаживался по платформе. Эжену Жола Джойс рассказывал, что в таком поезде решилась судьба «Улисса»; в 1915 году его переезд в Швейцарию задержался именно тут. Он ощупывал рельефные надписи на вагонах, слушал, что и на каких языках говорят пассажиры, расспрашивал о них Жола, а когда поезд трогался, Джойс махал шляпой, словно провожая дорогого друга. В восемь часов он входил в отель на встречу с первым стаканом «Тишвайна».

Мария Жола опять попыталась уговорить Джойса довериться врачам. Его было трудно убедить обратиться к Юнгу, которого он по-прежнему не любил, но еще труднее — что Лючия все-таки больна. Отослав дочь с медсестрой в Ванс, он собирался оставаться неподалеку, в Ницце, чтобы успеть в случае острой необходимости и одновременно избавить Лючию от присутствия семьи.

В середине октября вновь начались проблемы с зубами и ухудшилось состояние Лючии. Втроем они переехали из Ниццы в неудобный отель на Елисейских Полях. Нора приглядывала за дочерью с помощью одной женщины, но пришлось нанять вторую. Несмотря ни на что, Джойс работал. С ноября он дописывал девятую главу, где играют дети. Переписку за него вел Леон, это составляло до двадцати писем за день. Джойс не переставал надеяться, что доброта и внимание изменят поведение Лючии. Мисс Уивер он писал, что девушка почти не врет и чаще разыгрывает комедии, что свойственно большинству девушек. В качестве терапии Джойс выдал Лючии четыре тысячи франков на покупку шубы, что, по его мнению, излечивает комплекс неполноценности лучше любого психоаналитика. Странно, что собственное зрение он покорно лечил у врачей, а в совершенно очевидной ситуации словно бы упорно добивался развития болезни дочери…

Метод себя не оправдал. Лючия внезапно бросила графику, закатив скандал по поводу того, что ей не заплатили за «Яблоки по пенни». Джойс выслал издателю еще тысячу франков и секретно попросил перевести ей. Сняв меблированную квартиру на рю Галилей, он опять надеялся, что смена обстановки будет благотворной, но Лючия круглые сутки рыдала или бросалась на сиделок с кулаками. Один из врачей посоветовал ей пить мелкими глотками морскую воду, и это, как ни странно, почти на месяц помогло. Затем снова начались истерики и драки. Джойс возил ее от врача к врачу, но это подтверждало лишь две вещи — что он наконец обеспокоен и что дочь неизлечима. Довольно горькую мысль высказывают другие биографы: Джойс был в чрезвычайном затруднении, заканчивая «Поминки…», и Лючией занимался не в последнюю очередь потому, что его проблема отражалась в ее недуге. Ему временами удавалось отстраниться, но чаще всего в эти дни он жестоко упрекал себя в том, что ставил литературу выше здоровья дочери, и теперь наказывал себя парадоксальным, но понятным образом: делал то, что было сейчас невероятно трудно, — писал, не переставая думать о Лючии.

Она ненавидела всех близких. Джойс пытался сохранять терпение и любовь к ней, однако дочь рвалась из дома. Намерение уехать в Лондон и поселиться у мисс Уивер было бы еще год назад вполне фантастическим, но шизофрения разрушает способности критической оценки. Интереснее всего, что Лючия собиралась стать миротворицей и вернуть отношения отца и его благодетельницы к прежней дружбе, но вряд ли Джойс доверил бы ей эту миссию даже в лечебных целях. Он и сам начал искать случая отвлечься; в январе 1933-го он уехал в Руан, где гастролировал Салливан, в компании супругов Жола и того самого сиамца Рене-Улисса, оказавшегося племянником короля Камбоджи. Зимний грипп бесчинствовал в зале, кашляли все, кроме неуязвимого Салливана — он пел в «Сигурде» Рейера. Посидев немного, Джойс заявил, что он болен; едва доехал домой, где выяснилось, что ему хуже, а утром он выбрался из своей комнаты в квартире Леона и потребовал врача. В больнице не нашли ничего, кроме легких проблем с правым глазом. Нервы, сказали врачи. Джойс не согласился — менингит и алкогольное отравление. Но дома дочь кинулась его лечить, что доставило ему несказанное удовольствие. Приехала даже мисс Уивер, но ее больше всего заботило его пьянство, поэтому разговора не получилось; Поль Леон написал, что у больного «сильное раздражение сменяется бессильной яростью, а затем приступами слезливости». В апреле Джойс решил, что страдает от колита, сопровождающегося бессонницей. На вопросы о «Ходе работы» он просто отмахивался. Отчаяние не проходило.

В Цюрих он не мог ехать один, Нора должна была оставаться с Лючией, но их забрали с собой Гьедоны; 22 мая 1933 года все отправились в Цюрих. Джойсу удалось показаться Фогту дважды, и тот нашел, что левому глазу чуть лучше, правому чуть хуже — катаракта почти кальцинировалась, реакция на свет минимальная, сетчатка частично атрофировалась… Слепота или операция предположительно в сентябре — выбор был крайне шаткий, в чем откровенно признался Фогт. Луи Гилле вспоминает, что на осторожный вопрос о возможной потере зрения Джойс бесстрастно ответил:

— Глаза дают очень мало. Я создаю сотни миров, а теряю лишь один из них.

Десятая глава, которую он доделывал, возводила детский урок в историю мира, движение познания. В новом тексте она была самой трудной: сплетаются традиционные средневековые тривиум (грамматика, риторика, логика) и квадривиум (арифметика, музыка, геометрия, астрономия), то есть гуманитарное и естественное знание, и наряду с ними каббала, сплетающая в себе все эти начала и добавляющая к ним глубокую эзотерику. Она начиналась как аллегория-обзор Творения, описание нисхождения Духа в пространстве-времени, возникновение творящей Воли, зачинающей Вселенную, и из первооблика она становится возможностью, приобретает формы и наконец воплощается полностью. Человек воссоздается в своих первых диких вожделениях и запретах, и происходит это внизу в пабе Ирвикера. А на его высоких уровнях, в детской, складывается крохотная, но поразительно четкая модель Человеческой Комедии — с ней разбираются дети и наставник.

Июль Джойсам удалось провести вместе в Эвиан-ле-Бен, затем они уехали на месяц в Цюрих. Дикая сцена, устроенная Лючией на вокзале, все равно не убедила Джойса, что следует наконец довериться специалистам. Неохотно он дал согласие, и ее показали местному светилу доктору Гансу Майеру, главе кафедры психиатрии Цюрихского университета и главному врачу крупнейшей лечебницы города. Он нашел у нее только невротические отклонения. По его совету Лючию направили в Нион, в санаторий «Ле Риве де Пранжин», возглавляемый еще одной знаменитостью — Оскаром Форелем, сыном прославленного психиатра Августа Фореля. Агрессивность ее к тому времени сменилась вялостью, проникнутой страхом, что родители начнут ссориться и бросят ее, и она старалась в их присутствии быть веселой и разговорчивой. Неделю спустя она впала в такую панику, что Джойс забрал ее, несмотря на уговоры Фореля-младшего, убежденного, что сможет справиться с ее состоянием психотерапией, гипнозом и тем, что сейчас называют арт-терапией. Труднее всех приходилось Норе — большая часть забот о дочери падала на нее, а враждебнее всех Лючия относилась именно к матери. Джойса умиляли стойкость и терпение жены, ее спокойное остроумие, но какой ценой она сохраняет его, он не слишком интересовался. Да и она не спорила с тем, как он распоряжается психическим здоровьем, вернее, нездоровьем дочери.

Когда они в сентябре возвращаются в Париж, то Лючия опять живет с ними под присмотром нанятой сиделки-компаньонки. Джойса укладывают в постель боли в желудке, снова объясняемые нервами, и лечат их соответственно — лауданумом. Неделю он читает через сложную оптику гранки книги Бадгена «Джеймс Джойс и создание „Улисса“», а Бадген и Гилберт помогают ему удержать длинные полосы, расползающиеся из-под рук. Книга ему понравилась: ведь Бадген работал в основном с тем материалом, который он сам ему давал и уточнял. Он удивлялся, что его давний друг, оказывается, так хорошо пишет, но относил это за счет своего влияния. Но и Джойс помогал Гилберту делать английский перевод «Лавровых деревьев» Дюжардена. Только Герберт Горман разочаровывал его: месяцами он не показывал Джойсу новых материалов, и тот в конце концов отозвал свою авторизацию.

Энергии и азарта ему добавляло новое судебное преследование. Окружной суд штата Нью-Йорк вел разбирательство по поводу обвинения «Улисса» в непристойности. Поверенный Джойса Моррис Л. Эрнст и его помощник Александер Линдли собрали множество писем и отзывов от педагогов, писателей, священников, бизнесменов и библиотекарей. Типографов в этом ряду нет: был учтен печальный опыт английских изданий «Дублинцев» и «Улисса». В деле цитировались оценки Стюарта Гилберта, профессионального юриста и судьи, Ребекки Уэст, Шейн Лесли, Арнольда Беннета, Эдмунда Уилсона и многих других видных персон. Разумеется, аргумент, что стандарты пристойности и непристойности в 1933 году иные, чем тридцать лет назад, был использован сразу; говорилось, что «Улисс» — это уже классика, написанная для «просвещения и удовольствия», и он слишком сложен для «похотливого интереса». Процесс вел спокойный и вдумчивый судья Джон М. Вулси, терпеливо выслушавший все доводы. За лето он внимательно прочитал книгу и ознакомился с большей частью критики на нее, осень ушла на слушания, а в декабре огласил свое решение, удовлетворившее даже честолюбие Джойса красноречием и прекрасной литературной формой.

Вулси говорил, что Джойс намеревался показать «экран сознания» с его ясным передним планом и размытым фоном. Подобная задача требовала предельной откровенности, иначе автор не смог бы с ней достойно справиться. Да, текст «чувственен», однако он «честен», «искренен» и является «отчасти трагическим, но очень сильным толкованием внутренней жизни мужчин и женщин». «Мне совершенно ясно, что из-за нескольких сцен „Улисс“ — очень мощное усилие, для восприятия требующее чувственности, хотя и в пределах нормы личности. Но после долгих размышлений, по моему твердому мнению, хотя некоторые места „Улисса“ без сомнения могут вызвать у читателя тошноту, они нигде не пытаются быть афродизиаком. Таким образом, „Улисс“ может быть разрешен в Соединенных Штатах».

По телефону это решение было передано в «Рэндом хауз». Через десять минут линотиписты уже набирали книгу. Первая сотня экземпляров во избежание пиратства была отпечатана в январе 1934 года, а остальной тираж в любимом месяце Джойса, феврале. Кстати, в том же месяце был отменен знаменитый «сухой закон».

Новость о вердикте была сообщена Джойсу телеграммой и мгновенно разлетелась по Парижу. То и дело звонил телефон, друзья поздравляли Джойса, и наконец шум и суматоха настолько возбудили Лючию, что она перерезала провод. Репортеры терзали Поля Леона, а он вежливо отвечал: «Мистер Джойс находит, что судья не лишен чувства юмора». Сам Джойс отправил Керрану дюжину бутылок красного «Кло Сент-Патрис» урожая 1920 года, сопровождаемую телеграммой: «Так пала половина англоговорящего мира. Вторая последует за ней».

Психиатрам наконец разрешили заняться Лючией, но болезнь была непоправимо запущена. Ни семья, ни друзья уже не могли выдержать ее поведения, хотя Джойс иногда верил той нелепице, которую она ему рассказывала — например, о том, что все молодые люди, которые бывают в их доме, домогаются ее. И отец закрыл перед ними двери. Даже перед земляком-дублинцем редкого благочестия и общеизвестного целомудрия, глубоко оскорбленным таким приемом. Но и это не помогло; в январе 1934 года она бежала из дома, и вернуть ее удалось совершенно по-детски, угрозой позвонить в полицию. Джойс отчаянно старался видеть в этом временную эксцентричность обычной молодой женщины и упрямо верил, что смена обстановки может в конце концов помочь. Он написал Станислаусу, что собирается приехать в Триест, но еще до ответа Лючия устроила драку на отцовском дне рождения — она бросилась на Нору и ударила ее по лицу.

Джойс сдался. Под надзором сестры-сиделки дочь отправили обратно в санаторий Фореля-младшего, где она поначалу оставалась апатичной и рассеянной, а потом вдруг заинтересовалась окружением и людьми. Но надежда отца на выздоровление снова была разбита ее дикими галлюцинациями, а затем несколькими попытками сбежать в Париж. Она пряталась в крестьянском амбаре, пыталась перейти границу, но попалась и была возвращена в «Ле Риве де Пранжин». Ей становилось все хуже, но Джойс упрямо и нелепо продолжал надеяться: «Говорят, она поправляется. Нужна Соломонова мудрость и богатство царицы Савской, чтобы заниматься этим…» К Юнгу он по-прежнему отказывался обращаться.

Подобие прежней парижской жизни стало налаживаться, когда Лючия оказалась в больнице. Хотя Джойс не отказывался от общения, Поль Леон допускал к нему далеко не всех, и это помогало восстановить интерес к «Поминкам…». Мисс Уивер по тону переписки, по отзывам знакомых сочла, что жизнь Джойса меняется к лучшему, но он уже пропустил консультацию, глазу становилось хуже, и работа снова остановилась. В марте она приехала ненадолго и, увидев Джойса, очень деликатно предложила ему наконец собраться, по-прежнему полагаясь на ее деньги и дружбу. А начать следует с глаз. Будучи в редком для него расположении духа, Джойс прислушался, и когда в апреле 1934 года Рене Байи, французский промышленник, женатый на ирландке из Голуэя, предложил отвезти их на автомобиле в Цюрих (через Монте-Карло и Невшатель), он согласился. Путешествие было печальным, потому что накануне на той же дороге погиб в аварии его старый друг и ученик Жорж Борак — 13-го, в Страстную пятницу…

Фогт подтвердил неизбежность двух операций на правом глазу и пообещал, что это улучшит прохождение света. До сентября Джойс хотел успеть написать и наконец отдать в печать новый кусок «Хода работы», девятую главу, или «Мим Мика, Ника и нескольких Магги». В июне ее напечатало в Гааге издательство «Сервире пресс». Подготовить рукопись помогала мадам Рафаэль, интеллигентная женщина, которая разбирала его почти нечитаемые пометки и переписывала их огромными буквами. Она признавалась Джойсу, что надеется, что делает все правильно, хотя иногда чувствует себя тонущей в трясине — настолько мало она понимает. Джойс утешал ее, что она-то будет понимать текст лучше других, когда работа будет закончена. Возвращаясь в Париж, мадам Рафаэль выпала из автомобиля и проломила голову. Суеверный Джойс был потрясен: это был третий секретарь, получавший серьезную травму во время работы с ним. Он нанес ей визит, когда она чуть-чуть поправилась. Подержав руку на ее плече, Джойс внушительно произнес:

— Можете быть уверены, что с вами больше никогда ничего не случится…

Новый сюрприз преподнес Роберт Макэлмон, который говорил всем, кого знал, что закончил свою книгу «Рядом с гениями». Джойс попросил ознакомить его с той частью рукописи, где говорилось о нем, и автор несколько вечеров добросовестно читал вслух. Через несколько месяцев должна была появиться книга Бадгена, с текстом которой Джойс был преимущественно знаком, и ему было с чем сравнивать. Бадген писал о Джойсе-гуляке, Джойсе-эксцентрике, но главным было то, как во всем этом умещается Джойс-автор; Макэлмона интересовал Джойс пьющий и скандалящий. От друга можно было ожидать иного подхода, и Джойс не стал спорить с Макэлмоном, позже ядовито заметив, что это «месть посыльного». Вряд ли Роберт собирался мстить — наоборот, это была та непредвзятость, которая мешает осмыслить истинные размеры личности. Отношений с ним Джойс не порвал, но охлаждение было заметным и грустным.

Начались проблемы и у Джорджо. Хелен настаивала на переезде в Штаты, ближе к своей семье и друзьям. Ей казалось, что Джорджо станет-таки знаменитым певцом, а Америка представлялась лучшим для этого местом. Нора яростно противилась их отъезду, боясь, что расстанется с ними навсегда, Джойс не возражал, и в конце концов они в мае отплыли в Новый Свет. Переписка шла непрерывно, хотя легкость и юмор давались Джойсу нелегко. Особенно когда приходилось говорить о Лючии. Неожиданно помощницей стала Нора, хотя ей тоже непросто было заставить себя писать, но она создавала очень уютную картинку двух веселых старичков. Так она описывает свое новое вечернее платье:

«Джим подумал что спина уж очень декольте поэтому он решил что зашьет платье сзади можеш вообразить результат? Конечно зашил он все криво. Так что мне пришлось распарывать снова. Я решила что лучше с голой спиной. Видел бы ты его сшивающего мою кожу с моим позвоночником».

Джойс писал Лючии за двоих — обычно на итальянском: «Дорогая Лючия, мама сегодня отправила тебе кое-какие платья. Как только придет список того, что тебе нужно, мы немедленно отправим твои вещи. В письме от 29-го списка не было. Насчет пишущей машинки — это большой расход, около четырех тысяч франков. Дома есть одна, и я сужу по последнему письму доктора Фореля, доставившего мне большую радость, что твое пребывание на чудных берегах Женевского озера теперь не затянется. (Дьявол побери лето! Духота затуманивает стекла моих очков, и я с трудом вижу, что пишу.) Но ты можешь взять машинку напрокат. В Женеве она, конечно, найдется.

В моем королевском дворце всегда чего-то не хватает. Теперь настала очередь чернил. Посылаю тебе программу индийского танцовщика Удая Шанкара. Если он будет выступать в Женеве, не пропусти. Он оставляет далеко позади лучших русских. Я такого никогда не видел. Он движется по сцене, как полубог. Поверь мне, в этом несчастном ветхом мире все же есть кое-что прекрасное.

Рад, что ты в хороших отношениях с голландским доктором, но не будет ли невежливо с моей стороны написать ему, если я уже переписываюсь с докторами Форелем и Хумбертом. Но если он напишет мне первым, я смогу ему ответить. (Святой Франциск Сальский, покровитель писателей, добавь чернил в мою чернильницу!)

Мама болтает по телефону с дамой сверху, которая так хорошо танцует уанстеп и выудила у меня тысячу лир в лифте. Предмет разговора — дама на пятом этаже, которая разводит собак. Эти „друзья человека“ мешают даме с четвертого этажа медитировать наподобие Будды. Теперь они закончили с богами и перешли ко мне.

В твоих письмах я вижу серьезное улучшение, но в то же время там есть печальная нота, которая нам не нравится. Почему ты всегда сидишь у окна? Конечно, это красивое зрелище, но девушка, гуляющая в полях, тоже прелестна.

Пиши нам чаще. И забудем денежные проблемы и черные мысли.

Ti abraccio,

Babbo[155], 15 июня 1934 года».

Всё венчала вечная проблема Джойса — поиск жилья. Но наконец он может написать мисс Уивер: «Мои сорок месяцев скитаний в пустыне должны подойти к концу…» Новая квартира на рю Эдмон Валантэн, 7, у реки и недалеко от Эйфелевой башни. Пять комнат, телефон, отопление и лифт. Джойс, поручив Полю Леону присмотреть за отделкой и оборудованием, увез Нору в Бельгию, в Спа, и снова, несмотря на июль, в дурную погоду. Но были вещи и посерьезнее дождей: в Австрии с начала года шли бои шуцбундовцев с правительственными войсками, погибли сотни людей, а 25 июня нацисты, переодетые в форму армии и полиции, захватили резиденцию канцлера Дольфуса и радиоцентр. Дольфус был убит. Хотя мятеж подавили в тот же день, но стало ясно, что в мире появилась еще одна опасная сила. Несмотря на то что многих интеллигентов зачаровывала наглая мощь и самоуверенность фашизма, Джойс, как всегда, остался в стороне: демагогия, националистическая истерика и уж конечно антисемитизм вызывали у него отвращение, с которым он уже посчитался в «Циклопах». Он угадал по крайней мере одного будущего поклонника фашизма среди своих близких — Эзру Паунда.

Неприятности множились, сложно переплетаясь: в «Альбатрос пресс» потеряли оригиналы заставок-буквиц, нарисованных Лючией. В конце концов они нашлись, но Джойс опять едва не слег. Затем он потратил много сил на добывание материалов — дублинских журналов, иллюстрированных еженедельников, открыток 1904 года — для Анри Матисса, иллюстрирующего американское нумерованное издание «Улисса». Джойс боялся, что французский перевод сам по себе не передаст всего ирландского колорита. Но усилия пропали втуне; Матисс после долгих переговоров сделал рисунки как бы сквозь «Одиссею».

Кружным путем — через Бельгию, Люксембург, Мец и Нанси — Джойсы возвращаются к Лючии. Предчувствия у них самые скверные, и в конце августа они наконец добираются до Монтре, где в санатории происходит печальная встреча с доктором Форелем. Лючии стало хуже, к психическому расстройству прибавился сильно повышенный лейкоцитоз, что мгновенно возбудило подозрения на туберкулез. Свидание с ней прошло ужасно: приступы паники и страха, а затем она набросилась на врача и сестер, крича и пытаясь их бить. Те короткие периоды прояснения, которыми все перемежалось, делали встречу еще тяжелее. Джойсу казалось, что в этом есть какой-то смысл, переход на иные уровни мышления. Он с восторгом рассказывал, как она вдруг принялась уговаривать его начать курить трубку вместо папирос, и на следующий день в Женеве Джойс буквально уселся на хорошую дорогую трубку, забытую на скамейке. «Иногда у нее всеведение змия и кротость голубки», — писал он Джорджо.

После подробных бесед с врачами Лючию решено было перевести в клинику доктора Лоя для так называемого «свободного лечения»; но за день до этого она подожгла свою комнату в нескольких местах и едва не сгорела сама. Форель настоял на постоянном клиническом наблюдении. Джойсу пришлось поместить ее в «Бергольцли», знаменитую психиатрическую лечебницу в Цюрихе. Попутно ее должны были лечить специалисты по заболеваниям крови, что могло положительно сказаться и на психическом состоянии. Ее привезли туда в сентябре, она выглядела полностью владеющей собой, но профессор Майер заключил, что на самом деле никакой контакт пока невозможен. Он попытался расспросить ее, почему она устроила пожар в комнате, но Лючия не отвечала, хотя потом вдруг сказала сиделке, что у ее отца лицо красное, как огонь. Рассказы о «Бергольцли» она слышала с детства, и когда поняла, где находится, тревога ее стала расти. Но точно так же росли любовь и беспокойство Джойса — они с Норой каждый день приезжали и забирали ее на прогулку по городу. Он спорил с каждым словом в заключениях врачей. «Бедная девочка не вопящая безумица, она просто несчастный ребенок, попытавшийся сделать слишком много и понять слишком многое. Ее зависимость от меня теперь абсолютна, все привязанности, подавлявшиеся годами, ныне изливаются на нас обоих. Минерва направляет меня».

После «Бергольцли» ее надо было переводить куда-то для направленного лечения. Джойс несколько раз отмалчивался в ответ на настойчивое предложение Марии Жола показать Лючию Карлу Густаву Юнгу. Она говорила, что его критика «Улисса» не значит ничего по сравнению с теми чудесами, которые он творит как врач. Наконец Джойс согласился, что если он сам не хочет иметь ничего общего с Юнгом, то дочери он хочет только добра. Может быть, это последний шанс.

28 сентября 1934 года Лючию перевезли в Кюснахт, где в частном санатории доктора Бруннера практиковал Юнг — он должен был стать двадцатым врачом, консультировавшим ее. На удивление родителей, Лючия вошла с ним в контакт. Они говорили, она казалась спокойнее, чем прежде, охотнее ела и стала набирать вес. Она писала родителям милые письма на двух языках. Диагноз ставили очень осторожно, Юнг обронил несколько ободряющих слов, и Джойс, который уже был готов поверить, что дочь неизлечима, снова начал искать подтверждения надежде. В октябре Лючия написала ему письмо, на итальянском, и Юнг попросил его перевести. Там среди прочего было сказано (пунктуация и синтаксис сохраняются):

«Дорогой папа, у меня была слишком хорошая жизнь. Я испорчена. Вы оба должны простить меня. Надеюсь, что вы оба снова сюда приедете. Папа, если мне когда-нибудь взбредет фантазия увлечься кем-нибудь, клянусь тебе на главе Иисуса, это не потому, что я тебя не люблю. Не забывай об этом. Я прямо не понимаю что я пишу Папа. В „Пранжин“ я видела много художников, особенно женщин, которые показались мне ужасными истеричками. Неужели я становлюсь как они? Нет, лучше я буду продавать туфли, если это можно делать просто и правдиво. Кроме того, я не знаю, что для тебя значит все, что я пишу. Мне хотелось бы такой простой жизни, какая у меня сейчас, с садом, может быть, с собакой, но ведь никто никогда не бывает доволен, правда? Так много людей завидуют мне и маме, потому что ты такой хороший. Как жаль, что ты совсем не любишь Ирландию, это такая чудная страна, если судить по картинам, которые я видела, и по рассказам, которые слышала. Кто знает, какая судьба у нас впереди? В любом случае, несмотря на то, что жизнь кажется светлой этим вечером, тут, если я когда-нибудь отсюда выйду, „это будет страна, которая отчасти и твоя“ (трансформация цитаты из „Портрета…“ — А. К.) разве это не правда, папа? Видишь все еще пишу тебе глупости.

Посылаю вам обоим самые горячие приветы, и надеюсь, что вы никогда не опоздаете на поезд.

Лючия.

P. S. Почему бы вам не поужинать в том маленьком ресторанчике возле отеля „Аби Рояль“ куда мы заходили много лет назад?»

Джойс видел текст, который полностью укладывался в технику внутренней речи, в классический «поток сознания», но работы психиатров изобилуют подобными примерами разорванного мышления, неспособности следовать простейшим последовательностям изложения. Более того — он видел растущую способность к ясновидению и даже пророчеству. Мисс Уивер было рассказано о том, что есть люди, которые «пытаются отравить ее разум, направить против меня», что его можно считать идиотом, но он придает огромное значение тому, что Лючия говорит, особенно когда она говорит о себе. «Ее интуиция поразительна». Он упоминает людей, «изувечивших ее добрую и мягкую природу и теперь насмешливо улыбающихся ее репликам испорченного буржуазного дитяти», а ведь они с женой сотни раз были свидетелями ее ясновидения…

Первенец его пока был вполне благополучен. Сам Джон Маккормак помог Джорджо получить несколько ангажементов, два месяца он пел ирландские песни и арии Моцарта и Чайковского в программах Эн-би-си, среди них любимые вещи отца — «Темный эль, светлый эль» и «Салли гарденс». Правда, ирландский выговор ему так и не дался, что его огорчало. Перед каждым концертом отец посылал ему ободряющую телеграмму: их забавляло, что они оба пели «Салли гарденс» на своем первом выступлении перед публикой и получили примерно одинаковый гонорар — Джойс две кроны, а Джорджо десять долларов. Они часто писали друг другу, но редко говорили о состоянии Лючии, не желая огорчать его и зная, что брат не верит в возможность ее выздоровления. Джойс не вмешивался в работу врачей, но оставался в Цюрихе месяцами, несмотря на расходы и ухудшавшееся здоровье, и отказывался верить, что известие о его приезде каждый раз оборачивается для нее срывами и паникой. Он с трудом выносил боли в желудке, у него началась тяжелая депрессия, не прекратившаяся даже при известии, что правительство США окончательно прекратило все процессы против «Улисса», заявив, что «искусство, разумеется, не может развиваться под давлением традиционных форм». Работать над книгой удавалось от случая к случаю. «Если впереди у нас есть что-то, кроме крушения, пусть кто-нибудь расскажет мне об этом», — писал он Бадгену осенью 1934-го.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.