Глава тридцать вторая СНОРЕЧЬ, СЛЕПОРЕЧЬ, НОЧЕСЛОВ
Глава тридцать вторая СНОРЕЧЬ, СЛЕПОРЕЧЬ, НОЧЕСЛОВ
In toils of measurement beyond eagle or mole, beyond hearing or seeing…[142]
Воспрянули «Изгнанники». «Стейдж сосайети» через семь лет вновь решилось сделать спектакль на сцене Риджент-тиэтр в Лондоне.
Уильям Фэй 14 и 15 февраля показал премьеру; Джойс послал исполнительнице главной роли цветы и попросил всех лондонских друзей и знакомых побывать там. Бенуа-Меше в Париже он усадил читать пьесу и по окончании спросил: «Так же хорошо, как у Гауптмана?» — и молодой человек ответил: «Некоторые эпизоды даже хуже…»
Не рискуя после операции ехать в Лондон, Джойс попросил друзей поподробнее записать свои впечатления — мисс Уивер, Клод Сайкс, Этторе Шмиц добросовестно сделали это. Зал был почти полон, публика аплодировала, особенно первым двум актам, третий озадачил их своим двусмысленным финалом. Сосед Шмица проворчал: «Они нам навязывают итальянские чувства», на что Шмиц ответил: «Итальянцы известны тем, что ревнуют, даже когда не влюблены».
Бернард Шоу был на втором дне премьеры и на обсуждении, организованном «Стейдж сосайети», говорил о пьесе Джойса вполне благосклонно — судя по всему, он вообще стал относиться к нему гораздо мягче, оспаривая темы и язык, но признавая «классический тип» таланта. Рецензентов это раздражало. Но Шоу позже дал Арчибальду Хендерсону очень интересное интервью, в частности о Джойсе и его языке, где сказал: «Запретите книгу, и вы не будете знать, что такое непристойность и просторечие. Это будет защита грязи, а не нравственности. Если человек поворачивает зеркало к вашей природе и показывает, что она нуждается в мытье, а не в отбеливании — бесполезно разбивать зеркало. Надо брать мыло и воду». В 1939 году он написал довольно жесткое письмо редактору «Пикчер пост», утверждавшему, что Шоу испытывал отвращение к тошнотворному реализму «Улисса» и сжег свой экземпляр в камине: «Кто-то обманул мистера Григсона. Я читал „Улисса“ в выпусках американского „Литтл ревью“ и много лет не различал, что это история единственного дублинского дня. Но проведя семь или восемь сотен единственных дней в Дублине, я различил и талант, и поэтичность этой книги. Я не сжигал ее и не испытал отвращения. Если мистеру Джойсу когда-нибудь понадобится от меня свидетельство о том, что он автор литературного шедевра, оно будет выдано со всем возможным и искренним энтузиазмом».
Очень трогательно. Особенно если учесть, что ни Шоу, ни Йетс так романа и недочитали…
Джойс-младший, Станислаус, приехал на Пасху. Отношения между братьями давно были прохладными, а неприязнь Станислауса к «Улиссу» и «Поминкам…» усугубила их. Станислаус упрекал Джеймса, что он по-прежнему тонок, искренен и лиричен в стихах, а в прозе просто перестает быть собой. «Если литература должна развиваться в направлении твоей последней работы, она непременно станет, как предсказывал Шекспир века назад, „много шума из ничего“». Он был так же непримирим, нервен и воинствен, как семь лет назад. На площади Робийяк Станислаус увидел Джеймса и толпу поклонников, прощавших ему всё, Джеймса чванного и переставшего нуждаться, величаво роняющего слова и пьющего, пьющего. Поклонники осудили Стэнни за отличную в общем фразу: «Ты создал самый длинный день в литературе, а теперь призываешь самую темную ночь». Однако Джойс, как всегда, пил, но дело разумел: отношения Шоуна и Шема, особенно фраза о «дурнопрославленном каламбуристе», сконструированы из того же вещества, что и их с братом нескончаемые контры.
Уехал Станислаус, и появилась Эйлин Шаурек с детьми, проездом из Триеста в Ирландию, а с ними миссис Шихи-Скеффингтон и Гарри Синклер из Дублина. Джойс любил не столько ирландских гостей, сколько возможность проверить свою память — например, назвать по порядку все лавки и магазины вдоль О’Коннел-стрит, припомнить всех друзей и все знакомые места. Называл владельцев лавок и огорчался, когда те переходили к другим людям. Из его гигантской галереи словно изымали экспонат. Теперь, когда миссис Мюррей умерла, даже отца приходилось расспрашивать через третьих людей — а узнавать нужно было мельчайшие детали семейной истории, близких, древние и нынешние дублинские сплетни. Джон Джойс охотно делился всем, но иногда пробирало и его, и он интересовался, окончательно ли спятил Джим.
Третья книга «Поминок…» в мае 1926 года была переработана в той части, где появляется Шоун; Джойс заканчивает ее и отсылает мисс Уивер 7 июня с просьбой как можно быстрее сообщить свое мнение. Но тут левый глаз дает о себе знать так, что десятую операцию пришлось делать немедленно, а вот оправлялся Джойс после нее очень долго. Он упорно вставал и появлялся на людях, но все знаменитые фото с черной накладкой сделаны именно тогда. В августе он отправился с Норой в Остенде и жил в отеле «Океан», где его страшно забавляло то, что на все звонки там отвечали: «„Океан“ слушает». Остенде неожиданно оказался уютен, погода чудная, а пляж настолько хорош, что Джойс вдруг вспомнил свое легкоатлетическое прошлое и пробегал по нему изрядное расстояние. Взял больше полусотни уроков фламандского, который, разумеется, пошел туда же — лакей Сокерсон в «Поминках…» пользуется фламандскими словами. Там же оказались многие цюрихские знакомые, и среди них Георг Гойерт, выигравший конкурс переводчиков «Рейн-Ферлаг», швейцарско-немецкого издательства Джойса, — с ним они обсуждали уже готовый перевод «Улисса», и около сотни страниц было авторизовано. Оставалось еще очень много вопросов, и Джойс с Гойертом уговорились встретиться в Париже. В Остенде прилетел Джеймс Лайонс, родич по материнской линии, провел с Джойсом несколько часов и снова лихо улетел на своем гидроплане. Джойс был в нешуточном ужасе: он говорил потом, что полетит на аэроплане только захлороформированным.
Новости были не только приятными. Еще в 1922 году ему написал американец Сэмюел Рот, даровитый поэт и начинающий издатель, выражавший искреннее сожаление, что «Улисс» недоступен американским читателям. Он успел заработать приличные деньги на школе, обучавшей иммигрантов английскому языку, и открыл несколько журналов, один из них, «Бо», считается предтечей всех американских мужских журналов типа «Эсквайра». Литературные журналы «Ту уорлдс» и «Ту уорлдс мансли» тоже печатали и перепечатывали современных писателей, наиболее откровенных и смелых в изображении секса. С сентября 1925-го Рот перепечатал из «Хода работы» пять фрагментов Джойса и даже прислал ему 200 долларов, пообещав прислать еще, чего никогда не произошло. Осмелев, Рот напечатал в сдвоенном выпуске «Ту уорлдз мансли» за июнь 1927 года почти всего «Телемаха», да еще и поправил его. США не подписывали тогда Бернскую конвенцию по защите авторских прав, но Джойс телеграммой попросил партнера Куинна начать процесс против Рота; тот, как и отец Эзры Паунда, отказался. Пришлось отложить всё до возвращения в Париж.
С семьей он отправился в Антверпен, затем в Гент и Брюссель. Разумеется, не обошлось без автобусной экскурсии в Ватерлоо — ведь в первой книге романа сражаются Наполеон и Веллингтон, и следовало запастись «де-визу» проверенными деталями. В автобусе, чего он не знал, был молодой Томас Вулф, который не осмелился с ним заговорить, но наблюдал пристальнее, чем за экскурсоводом: «У него черная нашлепка на одном глазу… Одет очень просто, даже бедновато… Женщина с ним имеет внешность тысяч француженок среднего класса — вульгарна, большерота, не слишком интеллигентна по виду… Джойс очень прост, очень мил. Он шел рядом со стари-ком-гидом, водившим нас, с явным интересом слушал его разглагольствования на ломаном английском и задавал вопросы. Мы возвращались в Брюссель через прекрасный лес, Джойс сидел рядом с водителем и задавал множество вопросов… На обратном пути он держался театральнее — набрасывал плащ на плечи… Но мне нравилось смотреть на него — ничего необыкновенного сперва, но потом это ощущение нарастает. Лицо очень яркое, слегка вогнутое, тонкий, но крепкий рот, чрезвычайно насмешливый. Крупный, сильный, прямой нос — краснее лица, в шрамах и угрях».
Во Франкфурте в 1928 году они встретились снова и даже перекинулись парой слов, но по застенчивости Вулф опять не представился. Шервуд Андерсон и Фрэнсис Скотт Фицджеральд с Джойсом познакомились, но близкими друзьями не стали.
Сентябрь в Париже обернулся для Джойса началом неприятностей с «Поминками по Финнегану». «Дайэл», попросивший третью главу, поначалу принял ее, затем потребовал поправок, потом отказался печатать. Но Джойса насторожило даже не это, а растущая неприязнь к книге, которая, собственно, еще не была написана. Опыт «Улисса» его мало успокаивал: да и против «Поминок…» высказывались теперь даже друзья, принявшие первые романы. Те, на чью поддержку он надеялся, отмалчивались, в лучшем случае дожидаясь издания целой книги. Им было трудно читать ее иначе чем как бесконечную цепь каламбуров, пун, лингвистических шуток, а по-другому они не могли. Сперва удивление, потом раздражение и даже гнев. Многие высказывали огорчение, но были откровенные издевки. Очень осторожна была в своих письмах мисс Уивер, хотя при этом всячески поощряла работу Джойса. Но он чувствовал неладное. Всячески стараясь помочь ей верно воспринять книгу, он подробно объяснял и комментировал посылаемые куски текста, а однажды даже предложил ей «заказывать» фрагменты по своему усмотрению.
Предложение в общем было вполне приемлемым, в силу универсальности задуманной книги; оно даже позабавило мисс Уивер, которая написала ему о каких-то местных легендах Пенрита, где отдыхала, и шуточное письмо в стиле его словообразований. Там описывались гигантский кенотаф, два каменных столба и четыре горизонтальных бруса между ними, который называли «могилой великана». Правда, последняя фраза была такой: «Но то, что мне действительно понравилось, скорее всего станет заказом на вашу следующую книгу! Однако время это еще далеко». Джойс уловил тревожную для него ноту, но остановиться уже не мог и не хотел.
Он ответил ей: «Я знаю, что это не более чем игра. Но это игра, которую я научился вести на свой собственный лад. Дети могут играть или не играть. Огр все равно придет за ними». Джойс и этот символ истолковал как каменное воплощение Ирвикера — голова в Хоуте, ноги в Кастл-Нок, что в Феникс-парке, а второе — бочонок виски и бочонок «Гиннеса» в головах и ногах Финнегана.
Отрывок (почти всю книгу «Шоуна») вместе с подробным комментарием пун, топонимов и антропонимов Джойс послал и Паунду. В середине ноября тот ответил:
«Дорогой Джим, рукопись прибыла. Все, что я могу сделать, это пожелать тебе всех возможных успехов.
Я возьмусь за нее еще раз, но в данный момент я ничего в ней понять не могу. Ничего не могу и сказать, ни о какой нехватке божественного прозрения или нового средства от триппера, стоящего такой оплетающей перифразировки.
Несомненно, сыщутся терпеливые души, которые продерутся через всё в поисках возможной шутки… но отсутствие любой связи с замыслом автора служит только развлечению или наставлению… К данному моменту я отыскал фрагмент в части Тристана и Изольды, который ты читал год назад… mais apart са…[143] и в любом случае я не вижу, что здесь к чему… undsoweiter[144]
Всгдтвй Э. П.».
А через пару дней он получил письмо от мисс Уивер. Благодарность за подробные разъяснения впервые сопровождалась очень осторожным упоминанием о Читателе Обыкновенном: «Но, дорогой сэр (я, кажется, всегда нахожу какое-то „но“) хуже всего то, что без общего ключа и глоссария, такого, какой вы сделали для меня, бедный простодушный читатель утратит очень большую часть вашего замысла; беспомощное барахтанье — неминуемая опасность… Возможно, вы хотели, чтобы Он, Она и Они таким образом исчезли с горизонта — и особенно все чиновники — по крайней мере чтобы книга беспрепятственно могла доплыть до дальнего берега „Дублина всех времен“. Другими словами, будет ли это совершенно против вашей природы, убеждений и принципов опубликовать (когда придет время) одновременно с обычным изданием еще и аннотированное (скажем, по двойной или тройной цене?). Забрасываю как простое предложение».
Судя по дневникам, письмо мисс Уивер его не удивило — опыт таких предложений накапливался со времен «Дублинцев»; но от Паунда он такого не ожидал. Нора вспоминает, что он долго лежал на диване, отвернувшись к стене. Но на следующий день Джойс, как ни в чем не бывало, сел за ответ:
«Громадная часть человеческого существования проходит в состоянии, которое не может быть передано осмысленным образом с помощью языка бодрствования, сухомолотой грамматики и бегущего сюжета».
Паунд стоял на своем — ни одна книга не стоит таких усилий, кроме Библии, а Библия написана другим языком и о других вещах. Паунд не понимал главного — он был среди немногих людей, от которых Джойс ожидал поддержки. Еще Лактанций говорил: «Habent sua fata libelli…» — «Книги имеют свою судьбу», эту часть цитаты знали все, но гораздо реже звучало продолжение, «…pro captu lectoris», «зависящую от способностей читателя». Способности Паунда останавливались как раз перед «Поминками по Финнегану». Слабым утешением было то, что таких явно ожидались миллионы.
В начале ноября 1926 года Станислаус известил брата, что на сорок втором году жизни собирается стать мужем Нелли Лихтенштейгер; Джеймс послал ему чек и пожелал счастья. Но тут же пришла истерическая просьба о деньгах от сестры Эйлин, которая приехала в Дублин: почти одновременно Станислаус написал ему, что Шаурек скоропостижно умер. Эйлин возвращалась через Париж, еще не зная о смерти мужа, а Джойс не нашел сил, чтобы сообщить ей об этом. В Триесте цветы на его могиле уже завяли, а она все еще отказывалась принять печальный факт. Эйлин категорически потребовала эксгумации; когда тело было извлечено, она впала в глубокий шок и три месяца почти не приходила в себя.
В дополнение к этим потрясениям развивалась история с Ротом. «Ту уорлдс мансли» продавался рекордными тиражами в полсотни тысяч экземпляров, и Джойс разыскал самого популярного в Париже американского юриста Бенджамена Коннера, согласившегося взяться за процесс против Рота через нью-йоркскую юридическую фирму. Ждать судебного результата можно было годами, и Джойс решил начать с организации письма в его поддержку. Позже его назовут Международным Протестом. Копии были разосланы большинству значительных писателей мира — на подпись:
«Всем необходимо знать, что „Улисс“ мистера Джойса перепечатывается в США, в журнале, издаваемом Сэмюелом Ротом, и перепечатка эта осуществляется без разрешения мистера Джойса, без выплат мистеру Джойсу и с изменениями, серьезно искажающими текст. Это присвоение и повреждение собственности мистера Джойса совершается под предлогом законной защиты, так как „Улисс“ издается во Франции, но изымается из посылок в Соединенных Штатах и его авторские права не защищаются. Проблема оправдания такого исключения пока не ставится; подобные решения принимались властями в отношении произведений искусства и прежде. Вопрос в том, может ли публика (включая издателей и редакторов, которым предлагается его реклама) поощрять мистера Сэмюела Рота воспользоваться складывающимся юридическим затруднением, чтобы лишить автора его собственности и изуродовать произведение его искусства. Нижеподписавшийся протестует против поведения мистера Рота и его перепечатки „Улисса“, обращаясь к американской публике во имя той сохранности плодов интеллекта и воображения, без которых искусство не может существовать, и зовет противостоять деятельности мистера Рота всей силой честного и достойного мнения».
Обращение подписали не все, кому оно было разослано. Зато среди подписавшихся были Бенедетто Кроче, Жорж Дюамель, Эйнштейн, Элиот, Э. М. Форстер, Голсуорси, Джованни Джентиле, Жид, леди Грегори, Хемингуэй, Гуго фон Гофмансталь, Д. Г. Лоуренс, Уиндем Льюис, Метерлинк, Мережковский, Шон О’Кейси, Пиранделло, Джордж Рассел, Джеймс Стивенс, Артур Саймонс, Мигель Унамуно, Поль Валери, Уэллс, Ребекка Уэст, Торнтон Уайлдер, Вирджиния Вулф и Йетс. Подписи Эйнштейна, Кроче и Джентиле, ни в коем случае не литераторов, но крупнейших умов своего времени, вызвали краткий восторг Джойса.
Неподписавшиеся тоже интересны. Бернард Шоу, скажем, припомнил Джойсу их собственную проблему с репертуаром английского театра в Цюрихе. Не подписал и Эзра Паунд — считал, что Джойс вылезает с личной проблемой перед боевыми порядками сражения против законов об авторском праве и порнографии в целом и требует батарею тяжелых пушек, чтобы палить по комарам. Ему принадлежит знаменитая фраза «Главный скандал — это сам американский народ, санкционирующий такое состояние закона». В декабре 1926 года Паунд написал Джойсу: «Считаю эту акцию отвлекающим залпом, уводящим внимание от главного и перетягивающим к пустякам». Джойс ответил на удивление мягко, что понимает — Паунд счел свою подпись чрезмерной и не стал усложнять ситуацию… Явной ссоры удалось избежать, Джойс становился дипломатом. Когда процесс уже шел, Паунд прислал Джойсу аффидевит[145] на свою подпись, но требовал, чтобы в лице Рота он заклеймил презрением все американское. Хемингуэй отнесся к акции с плохо скрытым пренебрежением, но и Джойс пренебрег его оценкой. Отпечатан протест был, разумеется, в день рождения Джойса, 2 февраля 1927 года. Вечером он давал ужин для близких друзей, и за столом были Ларбо, Сильвия Бич, Адриенн Монье, Мак-Лиши, Сисли Хаддлстон и двое ирландцев.
Рот не обратил внимания на протест — «Улисс» выходил до самого октября, последним был отпечатан финал «Быков Солнца» с его затейливым и вполне американским кощунством: «В бога яйца, а это что еще за экскремент, этот англича-нишка-проповедник на Меррион-холл? Илия грядет! Омытый в Крови Агнца. Приидите все твари винососущие, пивоналитые, джиножаждущие! Приидите псиноухающие, быковыйные, жуколобые, мухомозглые, свинорылые, шулера, балаболки и людской сор! Приидите, подлецы отборные из отборных! Это я, Александр Дж. Христос Дауи, что приволок к спасению колоссальную часть нашей планеты от Сан-Франциско до Владивостока. Бог это вам не балаган, где насулят с три короба и покажут шиш. Я вам заявляю, что Бог это самый потрясающий бизнес и все по-честному. Он есть самая сверхвеличайшая хреновина, вбейте себе это покрепче. И все как один прокричим: спасение во Царе Иисусе. Рано тебе надо подняться, грешник, ох как рано, если думаешь обмишулить Всемогущего. Баам! Да уж куда там. Для тебя, дружище, припасена у него в заднем кармане штанов такая микстурка от кашля, которая живо подействует. Бери скорее да попробуй». По мнению С. С. Хоружего, здесь сплетены реминесценция знаменитого монолога Мармеладова из начала «Преступления и наказания» и риторическая фигура средневековых проповедей, саркастически сзывавшая грешников, преступников и отпадших. Лучшего завершения для своей авантюры Сэмюел Рот выбрать не мог. В ноябре юристы Джойса прижали его достаточно серьезно, публикация была приостановлена, но постановление Ричарда Митчелла, члена Верховного суда штата Нью-Йорк, Рот получил только 27 декабря 1928 года. Документом запрещалось любое использование имени Джойса. О возмещении убытков речи не было. Поначалу Джойс был доволен, однако вскоре начал препираться с адвокатами, особенно когда по ошибке его авторские права были оформлены на одного из юристов и потребовалось специальное заседание суда, чтобы оформить документы заново. После этого он заплатил им только треть гонорара.
Среди людей, неотделимых от биографии Джойса, было несколько, появившихся в ней как раз в эти дни.
Эжен Жола и его жена Мария познакомились с ним в конце 1927 года. Жола, француз, родившийся в Нью-Йорке, пятнадцатилетним вернулся в Америку, где женился на высокой хорошенькой кентуккийке Марии Макдональд. Последовательно разочаровавшись в техническом прогрессе, в Американской Мечте, в репортерстве, Жола погрузился в новую литературу. Он был полиглотом — свободный английский, французский и немецкий, с обостренным чувством языка и сочетаемости слов. Ему хотелось создать такую философию искусства, которая была бы одновременно и философией жизни; Жола казалось, что ею и будет «религия Слова» — он даже разрабатывал нечто вроде обрядов и церемониала с вполне заклинательной терминологией. Доверять бытию нельзя, искусству можно — оно помогает воссоздавать реальность с помощью воображения, даже революционизировать ее, и совершить эту революцию Жола намеревался в языке, изменив слово. Его книга «Слова Потопа» позабавила Джойса, который позже одарил его лимериком: «Жил-был юный поэтарий Эже, /Который вопил с громадной сердечностью:/ Пусть больные души рыдают, прося утешения, /А младые ликуют с Жола!/Заказывайте места! После нас хоть потоп».
Среди подписавших манифест Жола о свершившейся революции и свержении тирании времени были молодые писатели, самым известным из которых станет Харт Крейн. Для дальнейшей пропаганды лингвистической революции Эжен и Мария решили открыть журнал. Когда они жили в Нью-Орлеане, то начали такой, который должен был опередить «Дабл дилер», но в Европе создали другой — transition, переход. Именно с такого эпатажа, пренебрежения правилами, начинался журнал нового типа — «Международный ежеквартальник творческого эксперимента». Согласно посылке, журнал должен был публиковать новейшие и самые экспериментальные работы — Гертруду Стайн, Хемингуэя, Беккета, Уильяма Карлоса Уильямса, Харта Крейна и, разумеется, Джойса. Жола был едва знаком тогда с Джойсом, и Сильвия начала сводить их; заинтересовавшийся Джойс пригласил супругов и Элиота Пола, соредактора «транзишн», к Бич и Монье, на чтение первого раздела «Поминок по Финнегану».
Джойс читал с едва заметной улыбкой, звучным гибким голосом. Закончив, он поинтересовался, понравилось ли слушателям. Ответы последовали далеко не сразу. Когда Жола удалось прочитать первые 120 страниц, которые, в сущности, содержат все основные линии книги, Джойс одобрительно заметил, что для этого нужно как минимум одиннадцать читателей. Но Жола читал ее с собственной точки зрения — он обнаружил библию своего движения, «Капитал» своей революции. Дадаисты уже научили словесность «лепету и музыке крыл», сюрреалисты — конструктивной несвязице, а в тексте Джойса Жола нашел всеобъемлющую форму, победоносно соединяющую все их достижения. Он предложил печатать «Поминки…» выпусками в «транзиты» — с самого начала, а затем в выправленном виде и все уже изданные фрагменты.
Так и было с апреля 1927-го по ноябрь 1929-го, сначала ровно, без задержек и скандалов, потом публикации стали появляться неравномерно, а в ноябре наступил длинный перерыв. «Транзиты» заполнял паузу публикациями статей о Джойсе, что помогало сохранить интерес. Однако мисс Уивер не могла больше и уже не хотела скрывать своего крайнего недовольства «Поминками…» — оно копилось до самого января 1927-го, пока она не собралась внятно сформулировать их. Но поначалу шло довольно кротко. Джойс даже удовлетворял какие-то требования поправок и изменений, соглашался, что не надо работать так неистово, и мисс Уивер решила начать серьезные действия:
«Приказ на прекращение работ поступил так быстро, что я чувствую желание попробовать снова и отдать совсем другой приказ — но только ради глаз и здоровья. Собственно, речь о том, что пока к вам нет слишком настоятельных требований (разве что с минусовой стороны шкалы)… но я подожду вашего разрешения его изложить… Может быть, когда нынешняя книга будет закончена, вы будете в состоянии внять нескольким вашим старым друзьям (Э. П. войдет в их число); но пока время обсуждать это не пришло».
Джойс встревожился. 1 февраля 1929 года он пишет ответ:
«Ваше письмо наградило меня прелестным маленьким приступом головной боли. Заключаю, что фрагмент вам не понравился? Я продолжаю обдумывать его. Мне кажется, он хорош — лучшее, что я смог. Я с радостью пришлю другой, но он из второй или четвертой части, и не раньше первой недели марта или около того… Вам, похоже, не нравится все, что я пишу. Или конец первой части есть нечто, или я имбецил со своими суждениями о языке. Я крайне обескуражен этим, потому что в этом огромном и трудном деле мне нужно ободрение. Возможно, Паунд и прав, но я уже не могу повернуть обратно. Я никогда не слышал его возражений по „Улиссу“, с тех пор, как я решил отослать ему книгу, но уклонился от них настолько тактично, насколько смог. Некоторые аспекты моей вещи он понял очень быстро, и тогда этого было более чем достаточно. Он сделал блестящие открытия и вопиющие ошибки. Он полностью сбил меня с толку относительно первого цюрихского благодеяния[146], и с тех пор я не полагался на его проницательность…»
Извинения мисс Уивер за доставленные переживания не отменили ее оценок. Через три дня Джойс получает ее ответ:
«Некоторые тексты вашей работы я беспредельно люблю — и вы, я уверена, знаете это — особенно более прямые и раскрывающие характер части, и (для меня) прекрасно выписанные части с призраками (например, предложение у Шона, о датах и призрачных метах, и та, о водных ликах, перед тем, как вы, мне кажется, ее испортили, — хотя, признаю, иначе она не могла бы встать там, где стоит); но я такова по натуре, что не слишком волнуюсь из-за вашей Оптовой пуноводческой фермы[147], как и из-за темноты и нечитаемости вашего искусственно усложненного языка-системы. Мне кажется, что вы растрачиваете свой дар. Но я допускаю, что могу быть неправа и в любом случае вы будете продолжать делать то, что делаете, и зачем тогда говорить обескураживающие вас глупости? Надеюсь, что больше этого не сделаю».
Теперь Джойс получил более тяжелый удар. Продержавшись некоторое время, он все-таки слег. Нора, которая язвительно спрашивала, не может ли он случайно написать книгу, понятную людям, нанесла как бы случайный визит Жола, где упомянула — ее супруг так расстроен, что вряд ли успеет с рукописью для следующего номера. Когда Джойс наконец смог встать, он поехал к Макэлмону, которого считал честным и откровенным человеком.
Его он и спросил: «Вы тоже думаете, что я на неверном пути со своим „Ходом работы“? Мисс Уивер говорит, что я кажусь ей сумасшедшим. Скажите честно, Макэлмон. Ни один человек не может сказать сам за себя».
Макэлмон заверил его, что он не сумасшедший — просто гений джеймс-джойсовского образца.
Уильяму Берду Джойс уже исповедовался спокойнее: «Что до моей новой работы, то знаете, Берд, признаюсь — не понимаю многих моих критиков, вроде Паунда и мисс Уивер. Они говорят, что она невразумительна. Конечно, они сравнивают ее с „Улиссом“. Но действие „Улисса“ происходит по преимуществу днем, а моя новая вещь развивается ночью. Ведь естественно, что ночью нельзя видеть так же четко, как днем?»
Клод Сайкс услышал от него: «Ведь все так просто. Если фраза кому-то непонятна, все, что нужно, это прочесть ее вслух».
Еще кому-то он говорил, что его роман и вправду безумие, но это выяснится точно лишь через столетие.
Джойс все равно собрался с силами. Мисс Уивер он слегка напугал: она даже пыталась заверить его, что это только ее мнение, что ему не надо оправдываться, но он отвечал ей предельно кратко, а однажды даже назвал ее в письме чужим именем. Паунда он еще не окончательно исключил из списков дружбы и даже послал ему на суд тринадцать стихотворений, написанных через много лет после «Камерной музыки», с 1904-го по 1929-й. Паунд вернул их даже без сопроводительной записки. Когда Джойс попытался все же добиться оценки, Паунд сухо ответил, что они годятся для семейного фотоальбома, но не для печати. Сказано это было о таких маленьких шедеврах, как «Тилли», «Целебные травы», «Банхофштрассе», «Прилив», «Ecce Puer». Арчибальд Маклиш, наоборот, прислал Джойсу два подробных письма, где с восторгом разбирал стихотворения, и очень ободрил Джойса, с веселым недоумением посетовав на обе ошибки Паунда и посоветовав обязательно напечатать цикл. Тот душевный свет и сострадательность, на которые был способен Джойс, чаще светятся в его стихах, чем в прозе.
Дружественные отзывы уменьшили, но не сняли горечь от нападок на «Поминки…», тоже исходящих от друзей, которые считали, что желают ему добра. Чтобы отвлечься, он принял приглашение британского ПЕН-клуба и уехал в Лондон на неделю, с 3 по 9 апреля 1927 года, хотя чувствовал себя по-прежнему плохо. Джон Голсуорси был среди гостей и писал потом, как Джойс разочаровал и даже обидел публику, не пожелав произнести традиционную ответную речь. В Ирландию он не поехал, хотя и собирался. Вернувшись в Париж, он написал мисс Уивер, что с удовольствием бы отдал эту книгу кому-ни-будь, кто ее закончит, но такого человека нет.
В мае он уехал отдохнуть в Голландию и несколько дней пролежал в шезлонге на гаагском пляже. Там на него несколько раз кидался чрезмерно игривый пес, но Джойс, боявшийся собак с детства, шарахался так, что в конце концов разбил свои очки с мощными линзами. С хозяином собаки они, светски беседуя, ползали на коленках в песке, собирая осколки. Ему нравились смешливые голландцы, он легко осваивал язык, его забавляло, «когда шестьсот человек на площади едят серебрящихся в лунном свете селедок — это зрелище для Рембрандта». Но в амстердамском отеле его атаковал следующий кошмар — над городом грохотала затяжная гроза, собор напротив вспыхнул от удара молнии, и он бежал вместе с Норой обратно в Париж, где просидел все лето.
Июль принес радость: маленькая яблочно-зеленая книжка, изданная «Шекспиром и компанией», вобрала в себя те самые тринадцать стихотворений и называлась теперь «Яблоки по пенни» — «Pomes Penyeach», хотя и продавалась за один шиллинг, или двенадцать франков. Название как бы вобрало в себя «pommes», по-французски «яблоки», и поэтическое английское «pome», и слегка анаграммированное «poemes», a «penyeach» можно перевести и как «за любую мелочь». Туда вошли и стихи, написанные еще в Триесте, и самые последние. Однако резонанс был слабый — Джордж Слокомб из «Дейли геральд» долго был едва ли не единственным, и даже последовавшие несколько отзывов не смогли отвлечь внимание критиков от «Поминок…». Правдолюб Станислаус не остался в стороне — он не признавал новую книгу за литературное произведение.
Затем пошли новые осложнения. Маклиш, которому Джойс доверил копию гранок «Дублинцев» с обильной правкой, сообщил, что не может найти покупателя. Депрессия Джойса резко усугубилась, и он написал мисс Уивер неприятное письмо:
«Мое положение — фарс. Полагаю, у Пикассо имя тусклее, чем у меня, но он может получить от 20 до 30 тысяч франков за несколько часов работы. Я же не стою и пенса за строку и, похоже, не могу продать такую редкую книгу, как „Дублинцы“. Конечно, я отказался от лекционного тура по Америке и не даю интервью. Мне придется оставаться тут до весны, ждать, выйдут ли немецкий и французский переводы „Улисса“ и как они будут раскупаться. Но это все напряженнее… я все острее ощущаю бурную враждебность к моему эксперименту, интерпретирующему „ночную тьму души“. Личное озлобление разочарованных художников, растративших свой талант или даже гений, пока я с меньшим дарованием и чудовищным бременем физических и умственных затруднений совершил или, возможно, совершил нечто, что вам не кажется важным…Не думаю, что рецензии много значат. Ни одной не появилось в английской прессе. Однако лондонские книготорговцы несколько дней назад заказали 850 экземпляров („Яблоки по пенни“. — А. К.), а Дублин взял 250. Я видел заказы из Неаполя, Гааги, Будапешта и т. д. Думаю, что на некоторых это производит такое же впечатление, словно автор у них за обеденным столом. Одна леди, когда-то пришедшая молиться, осталась поиздеваться. „Он похож на утопленника“, — заметила она. — Et ?a m’est parfaitement ?gal[148]…»
Интересно было бы узнать, кого именно Джойс посчитал даровитее себя и даже гениальнее, но скорее всего это фигура речи. Мисс Уивер откликнулась только в сентябре 1927-го, как бы не заметив горького упрека. Подобие дружбы между ними сохранялось, в свой приезд в ПЕН-клуб он весело предложил и ей угадать название будущей книги, словно будя ее приязнь к «Поминкам…». Она включилась в эту игру, и несколько месяцев они забавлялись догадками и комментариями к ним. В апреле 1927 года Джойс писал:
«Я строю экипаж с одним колесом. Никаких спиц, разумеется. Колесо — правильный квадрат. Вы понимаете, к чему я клоню? Я крайне торжественен, не думайте, что это дурацкая история о лисе и винограде. Нет — ведь это колесо: я говорю о мире. И оно все квадратное».
Книга заканчивалась началом, четыре части замыкались на себя, но и реальное колесо собиралось прежде из нескольких сегментов; состав этого колеса — Поминки — Воскрешение-Конец — Возвращение. Мисс Уивер, не отпущенная из игры, попыталась назвать книгу «Колеся квадратом» или «Квадратура колеса», и Джойс использовал эти ошибки. Он подсказал ей еще раз, что в названии и, правда, два слова, но среди довольно остроумных вариантов правильного не было, хотя трижды она подбиралась очень близко — «Феникс-парк», «Финн-Таун» и «Финн-Сити». Джойсу вовсе не нужно было, чтобы она угадала. Он заставлял ее отрабатывать чувство вины перед ним.
Следующим ответом хулителям должна была стать ювелирно отделанная «Анна Ливия Плюрабель» — в «транзишн» она публиковалась третий раз. Ларбо Джойс сказал, что она обошлась ему в 1200 часов тяжелого труда. Ставки были высоки, но и на кону лежал бриллиант. «Они не могут понять моей новой книги, — говорил он Сисли Хаддлстону, — поэтому считают ее бессмысленной. Если бы она была бессмысленной, ее можно было бы написать быстро, без раздумий, без мучений, без эрудиции; но я уверяю вас, что эти двадцать страниц, что лежат перед нами, стоили мне двенадцати сотен часов и огромного числа мучений».
27 октября Джойс счел работу завершенной. Вскоре он прочитал ее двадцати пяти близким друзьям, и отзывы его воодушевили. Маклиш написал ему письмо:
«Дорогой мистер Джойс,
Вчера у меня не было — да и сегодня нет — слов, чтобы сказать, как те страницы, что вы прочли, тронули и восхитили меня. Чистое творение, почти поднимающееся над силой слов, использованных вами, что-то, о чем я не могу говорить. Но и молчать не могу. В этом я уверен: то, что вы сделали — нечто, чем можете гордиться даже вы.
Искренне ваш,
Арчибальд Маклиш».
О своих ощущениях Джойс говорил, что разламывается надвое от усталости и судорог. Приезд Джона Фрэнсиса Бирна обрадовал его как повод отложить работу — они не виделись с 1909 года. Среди дублинских новостей одна его потрясла глубже прочих. Винсент Косгрейв, Линч из «Цирцеи», на которого Стивен показывал пальцем и цитировал Евангелие: «Вышел Иуда. И удавился», — утонул в Темзе при неясных обстоятельствах. Нора попыталась с помощью Бирна уговорить Джойса наконец оформить их брак, и Джойс даже не сопротивлялся, но Бирн уехал, а сам Джойс не особенно рвался решать эту проблему…
В январе 1928 года состоялся визит Гарриет Уивер. Ей хватило ума и интуиции понять, что в его литературную жизнь она вмешалась не лучшим образом и надо как-то уладить то, что еще можно. Разговор она начала с того, что не имеет значения, как она относится к его работе: он должен ее продолжить и закончить. Джойс пытался объяснить ей будущую книгу — он считал, что, поняв, мисс Уивер полюбит ее, и она мудро не отрицала такой возможности. 2 февраля в квартире Джойсов она сидела на софе с Бобом Макэлмоном, а с другой стороны сидела Адриенн Монье, пышная, голубоглазая и златовласая. Все знали, что она любит поесть и поговорить, и ее попросили опекать тихую гостью. Артур Пауэр, Лючия, еще несколько гостей сидели на другом диване, элегантные, оживленные. Джойс с Норой держались в стороне и молчали, и Адриенн, как часто бывало, заполняла собой застолье.
Композитор-американец Джордж Антейл, собиравшийся писать с Паундом оперу по «Циклопам», заиграл старинную английскую музыку, и тут Джойс принялся импровизировать галантный танец, перешедший во что-то вроде сиртаки, а весельчак Макэлмон затанцевал по-негритянски. Потом Макэлмон запел блюз, но на тему гибели «Титаника». Как можно было обойтись без пения Джойса? Он, не чинясь, спел несколько баллад и любимую всеми «О, темный эль, о светлый эль!». Джойс был в голосе, пел звонко и с оттенками. Восхищенная Хелен Наттинг вспоминала, что это было еще и в высшей степени ирландское пение — нежность, тоска, грусть. Затем все выпили шампанского, потанцевали, спели уже хором, никто не остался в стороне, и только мисс Уивер сидела на софе и молча смотрела на публику. Джойс тоже умолк, но он явно выложился весь, а неподвижность мисс Уивер, как писала Хелен, была «сродни камню, и явно от характера». Тем не менее Джойс чувствовал себя спокойнее, чем до ее приезда. Однако так же ясно понимал, что зависит от нее до самой смерти — своей или ее. Переписка продолжалась, но уже без игры «Угадай название».
Немецкий переводчик «Улисса» Георг Гойерт приехал в Париж в апреле 1927-го: перевод «Улисса» уже выходил, и тут же понадобились правки и переделки. Джойс был недоволен, но не чрезмерно, однако французский перевод его заботил куда больше.
Появление нового члена «джойсокруга» очень способствовало движению работы. Стюарт Гилберт, выпускник Оксфорда, попал в Бирму, на гражданскую службу, судьей, и прослужил почти двадцать лет. Кстати, с 1922 по 1927 год там служил полицейским инспектором Эрик Блэр, впоследствии Джордж Оруэлл, и они наверняка знали друг друга. Уволившись, он с восторгом кинулся в мирную жизнь, женился на француженке и стал почти парижанином. Он был одновременно мудрым скептиком и добросовестным исполнителем. Лавку Сильвии он отыскал почти сразу, они понравились друг другу, и она показала Гилберту отрывок из французского перевода «Улисса», который еще делал Морель. Гилберт сразу же отметил две существенные неточности, а она попросила его написать о них Джойсу, хотя они еще не были знакомы. Вскоре они встретились и неожиданно подружились. Ларбо, тоже приятельствовавший с Гилбертом, несколько раз скандалил с Сильвией и Адриенн, не ценивших его заслуг. В запальчивости он предложил вместо себя Андре Моруа, но Джойс величаво собрал их всех на ужин в «Трианоне» и предложил заключить договор, по которому Ларбо единогласно признали верховным арбитром. На этот раз дипломатия сработала. Опубликованный Адриенн Монье «Улисс» на титульной странице имел подзаголовок «Перевод мсье Огюста Мореля при участии мсье Стюарта Жильбера. Полная редакция перевода мсье Валери Ларбо в сотрудничестве с автором».
Работа утомила Джойса, и по своему обыкновению он уехал, но рукопись увез с собой в Дьеп и уже там дописал «Мурровая и Куйзнайчика» для «транзишн». Мартовская сырость и ветер вынудили его перебраться в Руан, но и там он вытерпел меньше недели и вернулся в Париж.
Форд Мэдокс Форд предложил ему свой домик в Тулоне. Джойсы уехали туда на апрель и блаженствовали. Ни штормов, ни собак, прекрасное вино, да еще названное в честь святого Патрика (правда, переименованное в «Шатонеф-дю-Пап»), но, к сожалению, красное, а Джойс пил только белое. Но всем ирландским друзьям он его поименовал, ибо, по его мнению, святой Патрик был единственным святым, за которого стоило пить. Джойс считал, что святой Патрик тоже написал свой «Портрет художника в юности» — только на плохой латыни, слишком поздно и назвал «Исповедь». Джойс считал его первым профессиональным ирландским литератором и коллегой.
В Париже их уже ждали гранки «Анны Ливии Плюрабель» вкупе со вторым и третьим бдением Шоуна. АЛП должна была быть опубликована с предисловием Падрайка Колума роскошным изданием в 850 нумерованных экземпляров. Едва он закончил работу, приехали гости — сестра Эйлин Шаурек с детьми. Им Джойс запомнился мягким и сердечным: двенадцатилетняя Берта капризничала и отказывалась есть, но дядюшка пообещал ей за послушание нитку жемчуга и сдержал обещание.
Затем он собрался в Данию — освежить свой датский, требовавшийся для «Поминок…», но в итоге уехал с Гилбертами в Зальцбург. Там же проводил свой медовый месяц Станислаус, и выбор места определялся возможностью встречи со старшим братом. Они немедленно поспорили из-за невразумительной «книги ночи», но Джойс утешил Стэнни тем, что собирается писать «книгу пробуждения». Намеков на такое продолжение в документах и свидетельствах очень мало, более полных разъяснений нет вообще. Он был оживлен и доволен собой, потому что два американских издателя только что пообещали ему 11 тысяч долларов и 20 процентов роялти за «Поминки по Финнегану». Через Франкфурт и Мюнхен он вернулся в Гавр, а оттуда в сентябрьский Париж.
Вскоре после приезда у него опять начались боли в глазах, и читать он больше не мог. Борш колол его мышьяком и фосфором и считал приступ следствием нервного перенапряжения. Однако громадное письмо Гарриет Уивер, продиктованное им, содержит подробный отчет о проделанной за год работе, а также о купленной им одежде и обуви. В тексте все время чувствуется невысказанный вопрос: «Как же ты все-таки относишься к моему роману? Почему ты его не любишь так, как первый?» Беспокойство усиливается новыми рецензиями — особенно Шона О’Фаолейна в элиотовском «Крайтириэн»; ему кажется, что это начало нового предательства и Элиот покинет его, как Паунд и Льюис. Но вставать ему по-прежнему не разрешали, глаза жестоко болели, и он, чтоб не терять времени, учил испанский с голоса преподавателя.
Следующая беда оказалась совсем уж неожиданной. Нора никогда не болела, но тут почувствовала себя настолько плохо, что врачи заподозрили рак легких. Ее отправили в больницу, а Джойс отказался оставаться один или, скорее, разлучаться с ней: ему поставили кровать в ее палате. Первая операция в ноябре сопровождалась лучевой терапией, но улучшение было кратковременным, и уже в феврале 1929 года Нора вернулась в клинику на гистерэктомию. Самоотверженная мисс Уивер примчалась в Париж на помощь, а Джойс опять лег туда же и пролежал с Норой весь февраль и часть марта, когда она была признана здоровой. Нора, как тот гвоздь из детской считалки, скрепляла его жизнь. А еще она умела то, чего он не умел и боялся. — презирать его слабость. Ни с кем и никогда Джойс не был так же свободен и откровенен. О чем они говорили в этой палате, узнать уже невозможно. Вполне вероятно, что ни о чем.
Между ее операциями Джойс лечил глаза и пробивал новую идею.
Встреча с Гербертом Уэллсом прошла на удивление хорошо и дружелюбно, они понравились друг другу. Уэллс писал потом, что ожидал встретить долговязого задиристого типа в фризовом дождевике и с дубиной, а увидел высокого, хрупкого и несмелого человека. Интеллигентного, но без интеллигентской болтливости, почти слепого, но без шумной напористости некоторых слабовидящих — его трудно было счесть ниспровергателем и сокрушителем. Надо было помочь этому робкому существу с больной женой, и чуткий Джойс уцепился за это намерение — из клиники он торопит Сильвию с отправкой Уэллсу всех выпусков «транзиты» с «Ходом работы». Выждав приличествующее время, он попросил Уэллса повлиять на мнение публики и расположить ее к новой книге.
Уэллс ответил со свирепым добродушием:
«Мой дорогой Джойс,
я много изучал вас и размышлял о вас. В итоге я не думаю, что смогу что-то для вас сделать по части пропаганды вашей работы. Я испытываю огромное уважение к вашему гению, начиная с самых ранних ваших книг, а сейчас я чувствую к вам еще и величайшую личную привязанность; но я и вы, мы следуем абсолютно разными курсами. Вы выучены католицизмом, бунтовщичеством и Ирландией; я же скорее конструктивной наукой и Англией. Мой разум держится пределов, где возможен всеобъемлющий, объединяющий и концентрирующий процесс (энергетический и экономический рост вместе с сосредоточением усилий), где прогресс не то чтобы неизбежен, но интересен и возможен. Игра эта меня влечет и держит. Для нее мне нужны язык и утверждения настолько простые и ясные, насколько это возможно. Вы начинали как католик, то есть в рамках системы ценностей, жестко противопоставленной реальности. Ваше интеллектуальное бытие поглощено чудовищной системой противопоставлений. Вы вечно разражаетесь воплями о пизде, говне и аде, потому что можете верить в чистоту, целомудрие и личного Бога. Так как я не верю в подобные вещи, разве что в качестве глубоко личных ценностей, мой разум не был потрясен существованием ватерклозетов и женскими прокладками — а также незаслуженными неудачами. В то время как вы росли под иллюзией политического угнетения, я воспитывался в иллюзии политической ответственности. Вам кажется замечательным попирать и крушить. Мне — ничуть.
А теперь о вашем литературном эксперименте. Очень значительно, что вы значительный человек и в вашем густонаселенном сочинении демонстрируете гениальный дар изображения, который обходится безо всякой дисциплины. Но я не думаю, что он вас куда-то приведет. Вы повернулись спиной к обычному человеку, к его повседневным нуждам и краткому существованию, к его мышлению, которым воспользовались.
И каков результат? Исполинские головоломки. Две ваши последние работы было куда восхитительнее писать, чем когда-либо будет читать. Считайте меня типичным средним читателем. Получу ли я какое-то удовольствие от этой книги? Нет. Почувствую ли я что-то новое и озаряющее, что чувствую даже от дурно переведенной Анрепом книги Павлова об условных рефлексах? Нет. Поэтому спрашиваю: кто, черт возьми, этот Джойс, требующий столько часов бодрствования из нескольких тысяч, отпущенных мне на жизнь, для постижения его вывертов и выдумок и вспышек истолкований?
Данный текст является ознакомительным фрагментом.