Глава восемнадцатая НЕУДАЧНИК, СКАНДАЛИСТ, ВОИТЕЛЬ
Глава восемнадцатая НЕУДАЧНИК, СКАНДАЛИСТ, ВОИТЕЛЬ
A girl arose that had red mournful lips and seemed the greatness of the world in tears…[66]
Отношения Джойса и Норы становились все теснее — хотя, казалось бы, куда еще после стольких испытаний и двоих детей. Но даже после дублинской поездки оставались Джойсы, которые этого не приняли. Подарки, на которые он потратил деньги, взятые в счет гонорара за «Дублинцев», видимо, раздражали Станислауса так же, как разбуженная ностальгия по Ирландии. Но Джеймс говорил только о том, как принимали его и как он преуспел. «Неужели никто обо мне не спрашивал?» — наконец вылетело из Стэнни. «Почему, все, — ответил Джойс, — и передали много писем, только я их там забыл». Примечательно, что все это время Станислаус содержал Нору и Лючию, посылал деньги брату и племяннику в Дублин, нашел средства на их обратный путь, мирил брата и его невенчанную жену, улаживал конфликты между ними и квартирохозяевами.
Возможно, что все переросло бы в серьезный разлад, если бы Джеймс опять не уехал. Милая и терпеливая Ева Джойс почти сразу затосковала по Дублину, да так, что стало ясно — только домой. В Триесте ей нравилось лишь одно: изобилие кинематографов. В Дублине не было ни одного. Джойс мгновенно заболел этой идеей, своим новым деловым проектом; он отыскал компанию из четырех предпринимателей, успешных владельцев двух местных театров с пышными названиями «Эдисон» и «Американо», а также «Вольта» в Бухаресте. Люди были совершенно не кинематографические: глава, обойщик Антонио Мачнич, придумавший новый модный диван, двое других — Джованни Ребез, торговец кожей, и Джузеппе Карие, драпировщик. Единственным, кто что-то понимал в технике, был Франческо Новак, владелец велосипедной лавки. Джойс познакомился с ними через Николу Видаковича, иначе вряд ли они бы ему доверились.
Начал он с мимолетного замечания:
— Знаете, есть город, где полмиллиона жителей и ни одного кинематографа…
— Где это? — незамедлительно спросили его.
Но он отмолчался и лишь некоторое время спустя признался, что речь идет об Ирландии. Тут же была добыта карта, и он показал, что кинотеатров нет ни в Дублине, ни в Белфасте, ни в Корке. Рынок совершенно девственный, захватить его можно было полностью, стать монополистами и выкачать все прибыли. Проект им понравился, но исполнение оставалось проблемным. И тут Джойс благородно предложил на время оставить свою работу в Триесте и побыть их представителем в Дублине — поискать годный зал, арендовать его и подготовить все прочее. Расходы вполне приемлемые: несколько фунтов на проезд в Дублин и поденное содержание в десять крон, около восьми шиллингов. Никакого капитала Джойс вложить не мог и на равную долю не рассчитывал. Однако ему приходилось оставить кормившую его работу и брать на себя риск начального периода; поэтому десять процентов показались партнерам вполне приемлемым вариантом.
С помощью Видаковича, практикующего адвоката, соглашение между пятью партнерами было подписано, и Джойс уехал в Ирландию. Он задержался ненадолго в Париже, намереваясь послушать хорошую оперу, но дисциплинированно проследовал в Лондон и снова при помощи карточки «Пикколо делла сера» получил в поезде купе первого класса. В Дублине он был 21 октября и с головой окунулся в поиск возможных размещений. Рядом с Сэквилл-стрит, одной из главных дублинских магистралей, был снят дом, у инспектора городских театров получено разрешение, и Джойс вызвал Мачнича, а сам принялся подсчитывать стоимость проводки и подведения электричества. Мачнич добирался долго, и владелец дома грозил сдать его другому, кто заплатит живые деньги. 50 фунтов, присланные компаньонами, утихомирили лендлорда, потом явились сами Мачнич и Ребез, которых Джойс поселил в отеле «Финнз», где Нора когда-то была горничной.
Развивая проект Джойса, они отправились посмотреть Белфаст. Обход прошел не слишком удачно, хотя Джойс успел посмотреть знаменитые ткацкие фабрики и позвонить Уильяму Рейнольдсу, положившему его стихи на музыку. Мачнич и Ребез дождались Новака, намеченного в управляющие дублинским кинотеатром, и киномеханика-итальянца. Задержка произошла из-за того, что регистратор, выдающий лицензии, отсутствовал. Пришлось съездить в Корк, на этот раз по-деловому, без экскурсий, что огорчило Джойса. На нем была переписка — с половины пятого утра он рассылал срочную корреспонденцию в Триест, Лондон и Бухарест, а в семь они уже мчались под моросящим дождем в Найтсбридж, к поезду на Корк. Осмотр занял «пять жутких часов», затем они отправились в Дублин, куда и вернулись в одиннадцать вечера. Почти два месяца Джойс нанимал рабочих, заказывал мебель, сочинял афиши для открытия — а в промежутках, до трех ночи, писал роман.
20 декабря кинотеатр наконец открылся. Играл оркестр, публика аплодировала. Газеты были благожелательны, хотя репертуар первого сеанса был довольно странным: документальный фильм «Первый парижский приют для сирот», где показывали голых детей, французский фильм об отцеубийстве «Помпоньер» и «Трагическую историю Беатриче Ченчи», ренессансную историю об убийстве сестры братьями. Но показ прошел под аплодисменты. Репортаж «Ивнинг телеграф» был отправлен в Триест брату, чтобы он показал его Прециозо, а тому, в свою очередь, следовало написать об успешном прорыве триестинцев на мировой кинорынок и роли Джойса в этом предприятии.
Когда партнеры отбыли на родину, Джойс дождался получения лицензии и бросил синематограф на Новака, потому что задерживаться в Дублине не желал. Кроме того, у него была еще пара дел, коммерческий проект по импорту фейерверков, и старое предложение — агентство по импорту в Европу ирландских твидов ручной работы. На образцы Джойс прилично оделся и даже одарил кое-кого из триестских учеников.
В этот раз он повстречал мало знакомых. Столкнулся с Ричардом Бестом в кафе, с юным тогда Чарльзом Даффом, будущим автором книги «Джеймс Джойс для обычного читателя». Несколько раз виделся с Джорджем Робертсом, который намеревался успеть дать ему на просмотр гранки «Дублинцев», но не сумел, и вычитку пришлось отложить.
Поездки по делам «Вольты» были для Джойса не только сменой деятельности, но и новым эмоциональным и нравственным испытанием. В новой разлуке с Норой он вновь терзал себя и ее даже после их бурного примирения. К тому же перед отъездом она, не церемонясь, обозвала его «идиотом» за то, что он явился домой среди ночи и в соответствующем виде. За это Джойс наказывал ее ледяными открытками без писем. А потом обычный срыв. Письмо от 27 октября — поток ненависти к Ирландии и монолог об одиночестве и о том, как она вновь его предала:
«Не вижу ничего с любой стороны себя, кроме портрета священника, которому изменяют, слуг его и хитрой лживой женщины. Незачем мне приезжать сюда или оставаться тут. Если бы ты была со мной, я бы не страдал так.
…Я ревнив, одинок, недоволен и горделив. Почему ты не можешь быть со мной терпеливее и добрее? Тот вечер, когда мы вдвоем пошли на „Мадам Баттерфляй“, ты была со мной особенно груба. Я просто хотел послушать эту прекрасную и нежную музыку с тобой. Я хотел, чтобы ты почувствовала, как плывет душа твоя, подобно моей, в истоме и вожделении, когда героиня поет романс о надежде во втором акте, „Un bel di“: „Однажды, однажды увидим мы, как поднимается столб дыма над дальним краем моря; а потом появится корабль“… Потом другим вечером из кафе я пришел в твою постель и стал рассказывать обо всем, что надеюсь сделать и написать в будущем, о тех беспредельных амбициях, которые на самом деле и есть движущие силы моей жизни. Ты не слушала меня. Знаю, было поздно и ты устала за целый день. Но мужчине, мозг которого в огне, просто необходимо рассказать кому-нибудь о том, что он чувствует. Кому я мог рассказать, кроме тебя?»
В постели с врагом; чувствуй, как я, думай, как я, изнемогай, как я. Острие поединка с миром сходилось для Джойса в упрямой и дерзкой ирландке, оказавшейся частью всей его жизни. Но он заключал и перемирия, чаще всего в том же самом письме:
«Моя любовь к тебе — скорее обожание…»
Куда было Норе понять эти резкие перемены тона, настроения и отношения? Она отвечала, что несчастна, что боится — он устал от нее. Он утешал ее, писал и говорил, что не надо сомневаться в нем. Что если он напишет что-нибудь утонченное или благородное, то лишь потому, что слушал у врат ее сердца… Писал, что ищет для нее соболью шубу. Через пару дней соболь превратился в серую белку, отделанную синим атласом, но пока дела в «Вольте» шли не настолько хорошо, чтобы купить и это. Затем Джойс отослал ей несколько пар перчаток и двенадцать ярдов донегольского твида — из агентских образцов. Но самым необычным подарком стала рукопись «Камерной музыки»: не бумага, а специально обрезанный пергамент, индийские чернила, на обложке инициалы «Д. Д.» и «Н. Б.» каллиграфически сплетены в сложный вензель. «Ты маленькая грустная бедняжка, а я чертовски меланхоличный тип, поэтому наша любовь кажется мне такой печальной. Не плачь об этом усталом юном джентльмене на фотографии (это было последнее дублинское фото Джойса. — А. К.). Дорогая, он не стоит этого».
Нора, возможно, радовалась этим изысканным подаркам, но ей мешали кредиторы, счета и особенно домохозяин, некто Шольц, решительно отказывавшийся быть снисходительным… Станислаусу под угрозой немедленного выселения через суд пришлось заплатить целых два фунта — все, что у него было. Теперь настала его очередь давать телеграмму о присылке денег.
Джойсу и хотелось бы явить себя новым человеком, но как только весть о его деловых удачах разнеслась по Дублину, кредиторы стали в стойку. В списке тех, кто занимал и занял у него деньги, было около сорока человек. От некоторых Джойс спасался то в трамвае, то в пассажах. Тем не менее он цитировал слова Дидоны из «Энеиды»: «Non ignara mali miseris succurere disco»[67], которые в «Улиссе» произнесет уже как Стивен. К тому же возникла новая проблема: Джон Джойс после тяжелого конъюнктивита попал в больницу Джарвис-стрит, отчего все заботы о доме легли на Джеймса. Здешний домовладелец тоже грозился подать в суд и выселить их. Джойс иронично написал Станислаусу, что Рождество они встретят на улицах Дублина. Наскребя пяток шиллингов, он перевел их в Триест, а к Рождеству и Джойс-старший послал Норе несколько монет. Посылка с афишами «Вольты» должна была показать зловредному Шольцу и прочим кредиторам, что дела идут неплохо и им следует немного подождать.
Это помогло с кредиторами, но не с Норой. Ее душевное состояние ухудшалось. Она писала, что больше не может выносить разлуку пополам с угрозой выселения. Джойс ответил: «Ты пишешь, как королева. Пока я жив, буду помнить спокойное достоинство твоего письма, его печаль и презрение, и то крайнее унижение, которое испытал». Он предлагал ей оставить его, потому что он это заслужил — такое самобичевание одновременно делало его значительнее в собственных глазах. «Если ты оставишь меня, я буду вечно жить с памятью о тебе, святее, чем память о Боге. Я буду молиться во имя Твое». Однако Нора уже и сама взяла себя в руки. Следующие ее письма деликатнее и уравновешеннее. А Джойс пишет новое письмо, где говорит о ней в третьем лице, словно Рэли, обращающийся к Елизавете. Хотя речь о том, как он побывал в отеле «Финнз», устраивая своих партнеров:
«Очень ирландское место. Я так долго жил за границей и во стольких странах, что сразу чувствую голос Ирландии в чем угодно. Беспорядок на столе — ирландский, изумление на лицах — тоже, любопытные взгляды хозяйки и ее официантки. Чужая страна, несмотря на то, что я родился тут и ношу одно из ее древних имен… Бог мой, глаза полны слез! Почему я плачу? Потому, что так печально думать о ней, бродящей по комнатам, почти без еды, бедно одетой, простой и недоверчивой, всегда носящей в своем тайном сердце крохотное пламя, сжигающее тела и души мужчин… В ней я любил образ красоты мира, тайну и прелесть самой жизни, красоту и обреченность расы, породившей меня, образ духовной чистоты и жалости, в которые я верил мальчиком».
Ясно, что рождает лирику последних эпизодов «Портрета…»: «Тихая текучая радость разлилась в этих словах, где мягкие и долгие гласные беззвучно сталкивались, распадались, набегали одна на другую и струились, раскачивая белые колокольчики волн в немом переливе, немом перезвоне, в тихом замирающем крике; и он почувствовал, что то предсказание, которое он искал в круговом полете птиц и в бледном просторе неба над собой, спорхнуло с его сердца, как птица с башни, — стремительно и спокойно». Девочка на отмели становится для него образом всей прелести мира. В «Изгнанниках» лицо Берты — «цветок, но куда прекраснее. Дикий цветок, распустившийся в живой изгороди». В «Улиссе» Молли — «цветок с гор».
Джойс ликует по поводу очередного примирения. Письма — свидетельства того, как он разрывается между благоговением перед духовным обликом Норы и могучей плотской страстью. Снова он видит себя капризным ребенком, которого надо любить, но и наказывать обязательно надо. Эллман пишет о «стиле Верлена в тональности Мазоха». Он допытывается о мельчайших деталях ее встреч с молодыми людьми до него, при этом добавляя покаянно: «Господи помилуй, и ты можешь любить такую тварь, как я?..» Но и Нора писала ему письма пооткровеннее, чем Блум своей Марте Клиффорд.
Когда Джойс расплачивался с хозяйкой за триестинцев, он тайком попросил горничную показать комнату под крышей, где жила Нора: «Все мужчины скоты, дорогая, но во мне хотя бы порой просыпается что-то более высокое. Да, и я на секунду почувствовал огонь в душе, чистый и священный, который будет вечно гореть на алтаре сердца моей любви. Я мог бы преклонить колена перед этой маленькой кроватью и забыться в потоке слез. Слезы и подступали к глазам, когда я стоял, глядя на нее. Я мог бы преклонить колена и молиться там, как преклонились три царя с Востока перед яслями, где лежал Иисус. Они пересекали пустыни и моря и привезли свои дары и премудрость, чтобы встать на колени перед крохотным новорожденным ребенком, и я так же принес туда свои ошибки, причуды и грехи, жажду и вожделение, чтобы сложить их перед этой маленькой кроватью, в которой девочка мечтала обо мне».
На Рождество он присылает Норе тот самый пергаментный манускрипт — «в благодарность за твою верную любовь». В приложенном письме добавлено:
«…может быть, пальцы юноши или девушки (или детей наших детей) с уважением перевернут эти пергаментные листы тогда, когда двое любовников, чьи инициалы сплетены на обложке, уже давно исчезнут с земли. Ничто не останется, дорогая, от наших бедных, томимых человеческими страстями тел, и никто не скажет, куда делись взгляды, которыми их глаза смотрели друг на друга. Я бы взмолился, чтобы моя душа влилась в ветер, позволь мне только Бог мягко овевать один странный, одинокий, темно-синий, омытый дождями цветок у дикой изгороди в Огриме или Оранморе».
Письма Джойса порой удивительно банальны, особенно те, что к Норе. Можно допустить, что он лучше знал адресата и его эстетические запросы. За два с половиной месяца разлуки он написал больше сорока писем, хотя у него начались неприятные проблемы со здоровьем, жестокий радикулит, ирит — воспаление радужной оболочки и боли в желудке. Сестры говорили, что Дублин с ним несовместим. Лицензию на кинотеатр им наконец дали, и Джойс готов был вместе с Эйлин «вернуться к цивилизации». Купив сестре пальто и перчатки, он выехал с ней из Дублина 2 января 1910 года. Остальных сестер он оставил тянуть на себе «жуткий дом» Джойсов. Глаза в этот раз болели намного сильнее, и по возвращении Джойсу пришлось отлеживаться почти месяц, пока Станислаус занимался домом и делами.
До февраля Джеймс не вставал, боли были острые и внезапные, глаза отекали, свет вызывал ломоту. Потом стало легче, но не Станислаусу. Джеймс за время бизнес-приключения усвоил совершенно аристократические привычки. Вставал поздно, после десяти, когда брат уже наспех позавтракал и убежал в школу. Нора подавала ему кофе и рогалики в кровать, где он и оставался, «окутанный собственными мыслями», почти до полудня. Иногда приходил портной-поляк, усаживался на кровать и горячо рассказывал что-то по-польски, а Джойс кивал и даже слушал. Затем он вставал, брился и усаживался за еще невыкупленное фортепиано. Временами его музицирование прерывал явившийся получить по какому-нибудь счету, и Джойс искусно вовлекал его в спор о музыке или политике, да так, что пришелец забывал о цели визита. Потом вмешивалась Нора, напоминавшая об уроке или ругавшая его за снова надетую несвежую рубашку. Потом в час дня ланч — Нора стала прилично готовить.
После ланча с двух до семи-восьми-девяти были уроки, когда дома, когда в «Скуола муниципале», когда в домах учеников. Порой это были совсем не барственные поездки — капитану Дехану он давал уроки у него на судне. «Джойс выходил из дома, шел через пьяцца Джамбаттиста Вико, спускался в тоннель Монтуцца, садился на электрический трамвай до Вольного порта, затем конкой до Пунто Франко, сигналил на судно, шлюпкой добирался и поднимался на борт, посылал матроса за капитаном, находил тихое местечко для урока, давал его (капитан был невероятно туп), потом находил матроса, который доставлял его обратно к Пунто Франко, садился на конку до ворот Вольного порта, трамваем до входа в тоннель Монтуцца, проходил через него, потом через пьяцца Джамбаттиста Вико, и возвращался домой. За это дивное упражнение он получал что-то около тридцати пенсов» (из интервью Герберту Горману).
На уроках, как пишут въедливые биографы, Джойс курил длинные австрийские черутты, а в промежутках пил черный кофе. Иногда чай. По вечерам он снова давал уроки или играл, а пару раз в неделю ходил с Норой в оперу. Ева и Эйлин уводили детей в кино, иногда до одиннадцати вечера. Когда дети заканчивали ужинать, отец играл с Джорджо и укачивал Лючию, напевая итальянские колыбельные. По воскресеньям Ева и Эйлин исправно ходили в церковь — без Джойсов. Ева была потрясена, когда узнала, что Джеймс и Нора не венчаны. Девушка тут же принялась уговаривать их совершить церемонию, и если Нора не слишком противилась, то брат и слышать об этом не хотел. В Пасхальную неделю он вел себя еще более странно — доходил с ними до церкви, но оставался за углом, а когда они выходили, то не находили его. Все было очень просто: Джойс без памяти любил музыку литургии и мессы, стоял и слушал ее, а потом уходил, пока его не начали склонять войти внутрь. Эстетика одерживала верх над религией — по крайней мере так следовало думать.
Руководить «Вольтой» в Дублине из Триеста было проблематично, и Джойс запустил бизнес; но он запустил и «Дублинцев». Джордж Робертс до сих пор не прислал гранки. Быть может, он заподозрил — книга может принести куда больше хлопот, чем прибыли. Издатель с установившейся репутацией, а в будущем и муж родовитой и богатой женщины, он не хотел рисковать своим положением. Сплетни о книге уже гуляли по Дублину, и то самое давление, которое так ненавидел Джойс, нарастало. Ричардс уже тогда намекал на чрезмерность переписанного абзаца из «Дня плюща»:
«— Однако послушайте, Джон, — сказал мистер О’Коннор. — С какой стати мы будем приветствовать короля Англии? Ведь сам Парнелл…
— Парнелл умер, — сказал мистер Хенчи. — И вот вам моя точка зрения. Теперь этот малый взошел на престол, после того как старуха-мать держала его не у дел до седых волос. Он человек светский и вовсе не желает нам зла. Он хороший парень и очень порядочный, если хотите знать мое мнение, и без всяких глупостей. Вот он и говорит себе: „Старуха никогда не заглядывала к этим дикарям-ирландцам. Черт возьми, поеду сам, посмотрю, какие они!“ И что же нам — оскорблять его, когда он приедет навестить нас по-дружески? Ну? Разве я не прав, Крофтон?
Мистер Крофтон кивнул.
— Вообще-то, — сказал мистер Лайонс, не соглашаясь, — жизнь короля Эдуарда, знаете ли, не очень-то…
— Что прошло, то прошло, — сказал мистер Хенчи. — Лично я в восторге от этого человека. Он самый обыкновенный забулдыга, вроде нас с вами. Он и выпить не дурак, и бабник, и спортсмен хороший. Да что, в самом деле, неужели мы, ирландцы, не можем отнестись к нему по-человечески?
— Все это так, — сказал мистер Лайонс. — Но вспомните дело Парнелла…
— Ради бога, — сказал мистер Хенчи, — а в чем сходство?
— Я хочу сказать, — продолжал мистер Лайонс, — что у нас есть свои идеалы. Чего ради мы будем приветствовать такого человека?»
В марте Джойс неохотно смягчил эпизод, и Робертс пообещал выслать гранки в апреле, а в мае напечатать книгу. Но заменил Джойс только «чертову старую стерву-мамашу» на «старуху-мать», а Робертс потребовал переписать весь диалог. Джойс отказался — никаких претензий к отрывку не было, пока Эдуард VII был жив, с чего это они возникли, когда король скончался?
Робертс не ответил, и Джойс счел себя вправе разорвать соглашение, хотя официально предупредил об этом и его, и Хоуна. Вместе со сборником рухнула и «Вольта». Возможно, Джойс управлял бы ею лучше, найди он в себе силы оставаться в Дублине. Кроме того, репертуар был переполнен итальянскими фильмами, в английских Новак не разбирался, и публика помаленьку перешла на привычные развлечения. Через отца Джойс пытался продать «Вольту» английской фирме «Провиншиэл тиэтр компани», но Новак вышел на них раньше и вернул тысячу фунтов из тысячи шестисот. Джойс рассчитывал на свою долю, сорок фунтов, но партнеры решили, что он их не заработал.
Как раз перед продажей «Вольты» Станислаус и Джеймс поссорились особенно жестоко. Началось с пустяка. Джеймс попросил читательский билет брата, а тот огрызнулся, что никогда не получает обратно одолженного, и собрался уходить. Джеймс вставил ногу в дверь и не выпускал его, пока Станислаус не швырнул ему билет. Его выводило из себя и то, как быстро Ева и Эйлин усвоили образ жизни Джеймса и Норы. Сестры просили денег якобы для себя, а Джеймс оплачивал ими домашние расходы. Ему не удавалось даже толком поесть, хотя он вносил деньги на еду, — в ответ на упреки сестры заявляли, что они сюда приехали не готовить для него. Как-то, пунктуально явившись к столу в полдесятого, Станислаус обнаружил, что вся семья разошлась по кино и театрам. Любой распорядок нарушался. При всем этом ему нравилась Нора, и ее полное равнодушие к нему было тоже оскорбительно.
Дневник Станислауса полон педантичных замечаний и сетований на свою жизнь. Он перестал давать его брату на прочтение, хотя раньше это было их обыкновением. Возможно, Джеймс читал его без разрешения, ибо раньше делал то же. Станислаус страдал, а Джеймс — наоборот. Подтверждалась уверенность в том, что люди друг для друга — демоны, что ими правят враждебность, ревность, взаимное тяготение при полном недоверии и обоюдной зависимости.
Станислаусу не хватало воли и твердости, чтобы взять ситуацию в свои руки. Вечером 10 июля он поклялся, что больше и близко не подойдет к этому дому. Джеймс попытался удержать его под предлогом позднего времени, когда Нора сказала: «Оставь его, пусть идет куда хочет». Откровенно говоря, ей казалось, что сорок фунтов от продажи «Вольты» дадут им возможность не нуждаться в занудном свояке. Но денег не было, и через несколько дней Ева написала Стэнни жалобное письмо, что они практически голодают. Джорджо, встретив его на улице, жаловался по-итальянски, что сегодня не ужинал и что в этом виноват дядя.
Джеймсу тоже приходилось несладко. Как только платили за уроки, весь гонорар уходил на провизию, но вместо нее Джойс мог вернуться с шелковым шарфом ручной работы для Норы, а ей хотелось только есть. В один из таких случаев она пригрозила вернуться в Голуэй и гневно уселась писать матери; Джойс заглянул через ее плечо и сказал:
— Если уезжаешь, то хотя бы пиши «я» как полагается.
— Не имеет значения! — отрезала Нора. Но затем гнев понемногу ушел на борьбу с орфографией, и письмо было порвано, как и множество таких же. Через несколько голодных дней Нора решила сдаться, и Джеймс отправился к брату, на виа Нуова, 7, но примирения не произошло. Станислаус обносился, и это было тем унизительнее, что незадолго до того он заплатил за одежду для Норы. Денег, которые они зарабатывали вдвоем, хватило бы на всех, если бы Джеймс не тратил так безоглядно. Бережливый и аккуратный, Станислаус ничего не мог поделать с остальной частью семьи. Ему удалось уговорить их перебраться в квартиру подешевле, на Баррьере Веккиа, где они и прожили почти полтора года, а он сохранил за собой свою комнату.
Весь следующий год они были в разрыве. Наконец Джеймс написал брату холодную открытку о том, что собирается покинуть Триест. Произошел неприятный разговор об учениках, и Джойс ответил, что намерен сделать то же, что советовал в таких случаях Парнелл: «Отойти, если конфликт ниже моего достоинства, и оставить тебя и cattolicissime [68], сделать все, что можешь, с этим городом, открытым тебе семь лет назад моей (и Нориной) смелостью, куда ты и они покорно явились по моему зову из вашей предательской, голодной и невежественной страны. Мои срывы могут легко стать оправданием вашего поведения. Последняя попытка все упорядочить будет совершена мной с помощью продажи моего имущества, и половину вырученных денег я переведу на твой счет в банке Триеста, где их можно будет снять или оставить гнить, в зависимости от велений твоей совести. Надеюсь, что, когда я оставлю это поле, ты и твои сестры смогут, даже с вашими скромными средствами, поддержать традицию, заложенную мной, в славе моего имени и моей страны».
Теперь, когда с коммерцией не получилось, Джойс занялся «Дублинцами» с утроенной силой. В декабре 1910 года Робертс написал, что выслал гранки нового варианта «Дня плюща», что выход книги ожидается 20 января, но гранки так и не пришли, а вместо них прибыли две книги в подарок Джойсу и Джорджо. Выход «Дублинцев» снова отложили.
«Я слишком хорошо знаю традиции моей страны, чтобы удивляться, получив эти фи корявые строчки в обмен на пять лет непрерывного служения моему искусству и непрерывного ожидания, равнодушие и неверность в обмен на 150 тысяч франков континентальных денег, которые я направил в карманы голодных ирландцев и ирландок, с тех пор как шесть лет назад они меня выдворили из своих гостеприимных болот». Речь шла о сделках по экспорту твида. А Робертс опять потребовал переделок в злополучном «Дне плюща» — убрать все упоминания о короле. Дублинский адвокат сказал Джойсу, что следует уступить Робертсу, если он, Джойс, не собирается платить, как не проживающий постоянно в Соединенном Королевстве, сто фунтов за вчинение иска «Маунсел и К°». Контракт был нарушен, однако скорее всего дублинский суд оставил бы его иск без удовлетворения, если бы отрывок признали «любым образом оскорбляющим достоинство покойного короля».
Гнев Джойса, разумеется, отражался и на Норе. После одной особенно жестокой ссоры он схватил рукопись неоконченного «Портрета…» и швырнул в огонь. Эйлин, случайно вошедшая в комнату, бросилась к камину и выхватила затлевшие бумаги, опалив себе пальцы. На следующее утро брат вручил ей «три куска разноцветного мыла и новые митенки». Там, сказал он благодарно, были страницы, которые нельзя было написать второй раз… Все же, пока «Дублинцы» не вышли, он не мог заставить себя всерьез приняться за «Портрет…», обгорелые, запачканные страницы которого были завернуты в тряпку и отложены.
На этом фоне начался новый виток отношений Джеймса и Норы. Несмотря на уверенность в ее верности, а может, именно из-за нее, Джойс начал ощущать особое удовольствие в том, чтобы наблюдать, как она нравится другим мужчинам — и ему тоже. Нора очень похорошела, округлилась, несмотря на постоянное недоедание, и держалась с величавой небрежностью, что заводило Джойса еще больше. Эта же черта потом будет с такой детальностью выписана в Блуме.
В его рабочих записях 1913 года есть строка, помеченная «Н. Б.» и фиксирующая цепочку ассоциаций: «Подвязка: драгоценная, Прециозо[69], Бодкин, бледно-зеленый, браслет, сливочные тянучки, лилия долины, монастырский сад (Голуэй), море». Напомним: Бодкин — тот самый мальчик, что ухаживал за Норой и умер после ее отъезда в Дублин: он дарил ей коробки сливочных тянучек. Прециозо — странное упоминание: один из близких триестских друзей Джойса, вежливый и галантный венецианец. Он помогал Джойсу в вечных поисках работы, печатал его статьи и щедро платил за них. Правда, с конца 1910-го по осень 1912 года «Пикколо делла сера» ничего джойсовского не печатает; возможно, автор снова и с удовольствием чувствует себя преданным и встраивает Прециозо в этот ряд. Все равно понятно только отчасти: Прециозо был женат на богатой и приятной женщине, обожал двоих своих детей, был элегантен, отлично одевался и пользовался успехом у женщин — правда, скорее по слухам. Довольно долго он заходил по вечерам навестить Нору и даже оставался поужинать. Норе льстило его внимание, она даже стала вместо стрижки делать прическу и похорошела еще больше — Туллио Сильвестри, который чуть позже напишет ее портрет, скажет, что она была самой красивой из всех его моделей. Но восхищение Норой у Прециозо было тесно связано с восхищением Джойсом: как и Шмиц, он сознавал его литературный дар, признавал его музыкальное дарование, что для итальянцев почти обязательное дополнение таланта. Можно предположить, что Прециозо сделал попытку перейти в иное качество. Фраза, которую он несколько раз повторил Норе, «II sole s’e levato per Lei» [70], есть популярная часть итальянского эротического кода, и когда Нора пересказала все мужу, он не на шутку встревожился, что не помешало ему после использовать речение и в «Изгнанниках», и в «Улиссе». Возможность адюльтера, что бы она ни значила для него в качестве материала, никак не забавляла его.
Он остановил Прециозо на улице и обрушился на него с обвинениями в осквернении дружбы и доверия. Сильвестри, оказавшийся рядом, рассказывал потом, как по лицу Прециозо бежали слезы стыда и гнева. Джойс не раз вспоминал потом об этих слезах. Бесчестный друг Ричарда в «Изгнанниках» был поименован Робертом (Роберто — первое имя Прециозо), и это еще милосердное воздаяние.
Но в случившемся был виноват и сам Джойс: ему еще случится очень болезненно путать слово и дело. Болезненно прежде всего для него самого.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.