Шимон Янтовский. Сионист в плену.[79]

Шимон Янтовский. Сионист в плену.[79]

<…>

Когда я был военнопленным в Финляндии, мне пришлось побывать в различных лагерях: в общем лагере в Карелии (г. Кондопога), в двух штрафных лагерях (под г. Вааза) и в еврейском лагере (Наариярви).

<…>

Начало войны застало меня в Ленинграде за подготовкой к кандидатским экзаменам. После речи Сталина стало очевидно, что защита диссертации и вообще занятия наукой отстраняются надолго, если не навсегда. Спустя несколько дней, мы — добровольцы, уже одетые в военную форму, живя в казармах, обучались премудростям войны. Вскоре, в составе Выборгского полка Фрунзенской дивизии народного ополчения, прошли маршем через весь город. Ненадолго заняли оборону у Пулковских высот, затем наш полк был переброшен в район боев у Ладожского озера. На этом участке финская армия, отвоевывая свою территорию, предприняла наступление на советские позиции.

Рядовой солдат всегда с трудом представляет себе общий ход военных действий. Но когда наша часть вступила в соприкосновение с финскими частями, сразу почувствовалось превосходство противника над нами, необученными и плохо вооруженными. И это сказывалось на всем протяжении боев. После первых же атак наша часть была сильно растрепана, потеряла многих бойцов и оружие. Перейдя в оборону, мы заняли позицию вдоль реки Сандепка, удерживая ее в течение месяца, а затем, когда противник прорвал оборону на другом участке, мы оказались в окружении. Выходя из окружения, мы четырнадцать дней вели непрерывные арьергардные бои с преследовавшим нас противником. Эти дни были полны драматизма и трагическими событиями. Путь пролегал по бездорожью, через лес, болота, буераки и буреломы. Наш расчет, хотя и потерял нескольких бойцов, не расставался с тяжелым пулеметом «Максим». Бывалые люди могут себе представить, сколько физических усилий это требовало при тяжелом голоде.

После выхода из окружения в районе Мурманской железной дороги, вблизи станции Ладва, нам приказали занять оборону вдоль дороги. Но для этого у нас не было ни средств, ни времени. После стремительной, молниеносной атаки финских танков мы были окружены, и нам снова пришлось выбираться из окружения, на этот раз кто как мог, уже без оружия, с помощью местных жителей. Без еды, при наступивших утренних морозах, блуждали несколько дней по лесу, не имея ни карт, ни компаса. Нас было всего четверо, когда мы, завшивевшие и голодные, в конце концов наткнулись на обоз крестьян, к которому примкнули. Как оказалось, это были карелы. Они были лояльно настроены по отношению к финнам и тут же сообщили о нас встречному финскому военному патрулю, который нас задержал. Так мы оказались в плену.

Вначале, после пленения, мы участвовали в захоронении в братских могилах советских воинов. Их было очень много. Затем помогали железнодорожной части восстанавливать железную дорогу тем, что подтаскивали к полотну рельсы и шпалы, разбросанные вдоль него. Вскоре я вместе со случайно встреченным бывшим моим сослуживцем попал из центрального лагеря в Петрозаводске в формировавшийся лагерь в г. Кондопога. Сам город почти полностью сгорел. Лагерь располагался вблизи бумажного комбината, в окрестностях находились огромные запасы бревен, которые нам предстояло распиливать, колоть и грузить для отправки. Наступила северная суровая зима. Обязательная норма для каждого составляла два кубометра древесины ежедневно. Рацион был следующим: утром чай с двумя кусочками сахара и пайкой хлеба 200–250 грамм, вечером — около одного литра мучной похлебки (баланды), заправленной маргарином.

Вскорости начались обморожения, болезни, несчастные случаи на работе. Были частыми побои, особенно свирепствовали в побоях переводчики-карелы, тоже пленные, но пользовавшиеся привилегиями. Среди них особенно бесчинствовал старший переводчик — садист и уголовник Петр Никитин. Начались расстрелы. Почти каждый день перед строем расстреливали пленных за попытку к побегу. За побег принималось желание пленного зайти в какую-нибудь брошенную полуобгорелую избу по пути следования с работы. Спали на трехъярусных нарах на голых досках. Нередко утром обнаруживались покойники. Положение было отчаянным.

Лично мне посчастливилось сблизиться с мастером финном Энглудом, бывшим в мирное время штурманом торгового флота и знавшим английский язык, на котором мы могли вести несложный разговор. Благодаря его покровительству побои переводчиков и старосты меня миновали. Кроме того, он иногда приносил и тайком передавал кусочек сухаря «леипы». Он, кажется, был родом с острова Марианхама. Сам он никогда не бил военнопленных и осуждал карелов за их бесчинства. Значительную роль в моем выживании в ту жуткую зиму сыграло то, что моему бывшему сослуживцу Павлу Голубеву удалось стать санитаром: оказавшись в привилегированном положении, он умел меня поддержать лишней порцией баланды и чиненой одежонкой.

С наступлением весны пленные, пережившие ту страшную зиму, несколько воспряли духом. Под растаявшим снегом мы находили то замерзшую кошку, то собаку, иногда даже лошадь. Затем пошла крапива и другая зелень. Мы закончили распиливать штабели дров и начали пилить бревна из плотов, скопившихся у затонов вдоль озера.

Однажды начальство провело запись в добровольческую армию для борьбы с Красной Армией. Почти все, надеясь на лучшие перемены, записались туда, но я отказался. И вместо ожидаемой репресии неожиданно получил награду: пачку махорки. Эту награду я получил от начальника лагеря, свирепого и жестокого офицера-самодура в знак одобрения соблюдения мною воинского долга.

Среди военнопленных стали говорить о побегах. Эта тема сначала обсуждалась без всяких оснований. Однако потом среди части военнопленных разговоры о побеге привели к формированию реального плана, который и начал реализовываться. Закончилось все это тем, что незадолго до начала осуществления план побега был раскрыт. Главным инициатором этого плана был я, и мне пришлось испытать всю тяжесть последующих допросов и наказания. При допросах в самом лагере меня многократно избивали. Закончилось все тем, что я был приговорен к наказанию 25 розгами под барабанный бой перед выстроившимся в каре лагерем. Затем был отправлен в штрафной лагерь под г. Вааза на шведской границе. Пробыв недолго в штрафном лагере, я был снова заподозрен, уже без всяких оснований, в новом желании побега и был подвергнут особенно тяжелому режиму внутри штрафного лагеря. Таким образом, я был как бы дважды оштрафован.

С наступлением зимы, после работы на каменоломнях, нас отправили в глухой лес, где мы жили в одиноком бараке, окруженном двумя рядами колючей проволоки с башнями по углам. Работали мы на лесоповале. Норма была два кубометра дров, распиленных, разрубленных и уложенных в штабель. К месту повала надо было идти 5–7 км по глубокому снегу. Питание было примерно таким же, как и в других лагерях, иногда добавляли немного плавленого сыра, около 50 грамм. Выходили и возвращались в темноте.

Люди теряли силы, вскорости начались самокалеченья. Рубили себе пальцы на руках и ногах, продевали под кожу загрязненную нитку, после чего образовывалась гнойная рана, обмораживались. Желая ускорить неизбежный конец, я начал голодать и превратился в настоящего доходягу. Но вдруг нам повезло. Неожиданно в лагерь прибыли посылки от Красного Креста, каждую из которых распределяли на несколько человек. Я не выдержал и прекратил голодовку. Но потом я умышленно отморозил пальцы себе на руке и с этими ранами, в состоянии дистрофии, попал в госпиталь при центральном лагере в Наариярви.

Даже при беглом взгляде центральный лагерь не мог не поразить своими размерами и внешним порядком. В особенности произвел впечатление госпиталь с его белыми простынями и чистотой. Ведь до этого мне приходилось спать на голых досках и укрываться только шинелью. В еще большей мере поражали военнопленные, которые сновали по лагерю. Они выглядели почти нормальными людьми. В этом лагере находился и огороженный колючей проволокой барак военнопленных женщин, которые работали санитарками и в прачечной.

К сожалению, в госпитале меня продержали недолго и перевели на амбулаторное лечение. Найдя себе местечко на третьей полке одного из бараков, куда я не без труда с перевязанной рукой взобрался, я улегся, не переставая благодарить судьбу за избавление от штрафного лагеря.

Оказалось, что прибытие в этот лагерь нескольких военнопленных из штрафного лагеря не прошло незамеченным. Наш вид доходяг сильно отличался от местных придурков и не мог не заинтересовать. Вскорости после того, как я пристроился, ко мне прилег один юноша и завел со мной доверительный разговор. Этот юноша оказался из нашей Ленинградской дивизии народного ополчения, и нам не трудно было установить, что мы оба евреи. От него я впервые узнал о существовании нескольких ответвленных от центрального лагеря «командировок», в которых содержались исключительно евреи-военнопленные. В особенности он рекомендовал мне попасть в командировку, где был «габе» Соломон. К сожалению, я был записан русским. Однако он научил меня, как нужно действовать, чтобы восстановить себя евреем. Мне удалось это сделать, и я почувствовал, что меня ожидают интересные встречи.

Между тем слух о прибывших штрафниках распространился по лагерю. Многие заинтересовались и пожелали познакомиться. Из соседнего женского лагеря через проволочный забор меня одарили парой чистого белья и носовыми платочками. Это была дань сочувствия к нам, штрафникам. Наш внешний вид свидетельствовал о пережитых нами трудностях, которых многие из здешних «придурков» избегли. Приходилось рассказывать о себе, отвечать на вопросы, нашлись общие знакомые. Бывая на перевязках, я познакомился с санитаркой, бывшей преподавательницей технологического института в Ленинграде, которая была санитаркой и в нашей дивизии. В этом же лагере, естественно, была неплохая информация о состоянии военных действий. Все свидетельствовало, что наш плен может и закончиться.

Спустя несколько дней, когда раны мои стали заживляться, я попросился направить меня на работу в командировку. Мне удалось попасть к Соломону. Это была одна из тех командировок, в которых содержались только евреи. Самая большая из них базировалась на химическом заводе в Лоуколампи. К заводу примыкали шахты, в которых добывались калийные соли. Они являлись сырьем для химического завода. Торф служил топливом для завода. Кроме торфа топливом служили дрова с лесных угодий. На всех участках работали евреи в основном как подсобные рабочие. Некоторые пленные работали, наряду с финскими рабочими, в качестве механиков, кочегаров, но таких было совсем немного.

Командировка Соломона занималась лесоповалом. В командировке было всего 10–15 человек. В этой небольшой группе все, кроме одного, были со средним и высшим образованием. Жили дружно, по принципу взаимопомощи. Мне показалась жизнь здесь райской, все были сыты. Работа была хотя и тяжелой, но для физически здорового человека вполне выполнимой, если к тому же знать некоторые приемы работы с лучковой пилой. До места работы идти недалеко. Многие норму выполняли до обеда. А в морозы при температуре ниже 20 градусов на работу вообще не ходили.

Размещались в бывшей сельской школе. В одной комнате находились нары, а рядом жил охранник, он же и мастер. Иногда шли на работу даже без охраны. Единственное требование — не отлучаться в расположение помещичьего дома и прилегающей к нему молочной фермы, а также других домов. В качестве добавки к еде давали картофель и снятое молоко. Для этого ежедневно отправлялся на ферму дежурный, который приносил полведра молока. Большая радость была тогда, когда вместо снятого молока приносили нормальное молоко или даже сливки, которые наливали доярки в знак сочувствия к несчастным пленным (разумеется, втайне от помещицы). Ребята были одеты в теплые вещи. Многие из них были получены из посылок, которые присылали местные евреи.

Оказывается, в Финляндии существовала еврейская община во главе с раввином; в этой стране евреи пользовались всеми правами гражданства и даже служили в армии. Для меня все эти сведения были поразительны. Я невольно задумался над своеобразной судьбой еврейского народа. Ведь, того и гляди, я мог бы сражаться с финном-евреем. До моего появления в этой командировке ее посетил раввин местной общины, а община прислала на пасху мацу и бутылку вина «кошер лепесах». И все это при диком разгуле антисемитизма в Европе, подпавшей под иго фашистского режима! (Но об этом я, кстати, был слабо информирован; находясь в изолированных условиях лагеря продолжительное время, я ничего не ведал о зверских актах истребления евреев в Европе и России.)

Чувство национального самосознания после многих лет забвения стало возвращаться. Разве не был прав сионизм, призывавший евреев воссоединиться в родной стране Палестине? Несмотря на логичность вывода, эта мысль почти не обсуждалась среди ребят. Почему? Многие из них были молоды и ничего не слышали о сионистских идеях, и, конечно, они не были религиозными. Только один или двое, родом из Польши, молились. Все остальные ребята были из Ленинграда, двое с Украины. Все были заворожены ошеломляющими успехами Красной Армии, которая начала освобождение от немецкого вторжения. О подробностях решения «еврейского вопроса» фашистскими методами и им было мало что известно.

Реализовав некоторые вещи, полученные из посылок, ребята тайно договорились с нашим охранником и купили радиоприемник. Он был установлен в комнате охранника и после нашего отъезда должен был быть оставлен ему. Нам разрешалось им пользоваться только поздним вечером, при закрытых дверях и, конечно, не всем, а только одному или двоим. Прослушавший сводку и другие новости тут же передавал все остальным. Особую радость вызвало сообщение о взятии городов, в частности, Винницы, откуда был родом один из ребят. Кроме того, через охранника поступали финские газеты, которые некоторые ребята могли свободно читать. Совершенно свободно овладел финским языком Соломон. Он мог не только читать с листа финскую газету, но и свободно разговаривать.

Нетрудно представить себе, что, живя в таком коллективе, я буквально ожил и физически окреп. Хотя коллектив был небольшой, но он, в свою очередь, делился на еще меньшие «колхозы». Так называлась группа из двух-трех человек. Они обычно ели щи из одного котелка, все делили поровну, заботились друг о друге по-семейному, по-братски. «Колхоз» образовывался по принципу личной симпатии, без принуждения. Для меня такая форма совместного существования была незнакома. Меня вовлек в свой «колхоз» Соломон, и я по-настоящему почувствовал дружбу, братскую заботу и нежность.

О Соломоне Шуре можно много написать. Он был необыкновенным человеком. В этом коллективе он был признанным вожаком и неофициальным старшиной. По специальности архитектор, служил в стройбате в каком-то особом районе. Человек удивительно обаятельный, тактичный, умный и по-настоящему образованный, он не имел равных среди остальных. Любые конфликты умел улаживать и пользовался доверием всего коллектива. Также умело он вел переговоры с начальством, выторговывая у них всякие поблажки. Это ему удалось добиться дополнительной кружки молока, которое, благодаря его обаятельному обхождению, доярки заменяли сливками. Это ему принадлежала идея с радиоприемником.

Зная разговорный язык, он мог общаться и с финнами. И среди них он также пользовался уважением. Несмотря на свой сравнительно молодой возраст, он многое пережил, попав в мясорубку тридцать седьмого года. Учась на одном факультете с племянником Ленина, он был привлечен к делу о заговоре, в котором обвинялся этот племянник. Просидев какой-то срок в Бутырке, чудом уцелел. Несмотря на нелепость всех обвинений, ему пришлось изощренно от них отбиваться. В памяти у него хорошо сохранились все приемы, которыми пользовались следователи в то время, и он любил возвращаться к этой теме, которая не могла не оставить след в его сознании на всю жизнь.

Вторым событием, также оставившим след в его сознании, была учеба в юношеской еврейской сельскохозяйственной школе под Москвой, в которой дети и юноши приучались к сельскому труду для поездки в Палестину. Такая школа, вероятно, недолго существовала в 20-е гг. и, конечно, была разогнана, но пребывание в ней и, главное, сионистская идея, заложенная в ней, были ему дороги. Несомненно, что в эту школу он попал благодаря желанию родителей. Именно они и внушили ему идею сионизма, которая осталось для него романтической мечтой на всю его жизнь. Достаточно сказать, с его слов, что знаменитый поэт Бялик бывал в их доме и встречался с его матерью.

Третьим нашим «колхозником» был совсем еще молоденький юноша, лет 17–18, родом из Ленинграда, Исай Гильбо. Он успел закончить школу и вступил в дивизию народного ополчения, судьба которой трагична. Несмотря на тяжелые ранения и суровые условия войны, юноша остался доброжелательным, скромным и отзывчивым товарищем.

Так как подобные «колхозы» возникали по принципу добровольности, то почти никогда не возникали споры и недоразумения. Правда, иногда утром могли быть перепутаны портянки, сушившиеся с вечера у печи, или рукавицы. Но после незлобливых перебранок подобные «конфликты» улаживались. Утром после подъема, получения пайка и завтрака, обычно горячего чая, все отправлялись на работу под охраной. На делянке расходились, каждый выбирал себе участок для выполнения нормы.

У меня уже был навык, и хотя рука еще не полностью зажила, норму я выполнял почти вовремя. Она была такая же, как и в штрафном лагере: два кубометра разрубленных метровых поленьев, уложенных в штабель. Работу требовалось предъявить охраннику. Только после этого все возвращались в расположение школы. Иногда можно было возвращаться в одиночку. Но это бывало все же редко. Самым тяжелым преступлением было свалить неклейменое дерево. Лесоповал считался санитарным, и разрешалось срубить только дерево, имеющее клеймо. Куда удобнее было свалить дерево, стоящее поблизости, но не клейменое. Это можно было сделать, если поблизости не было мастера, который мог неожиданно появиться в любой момент. Обычно при его приближении раздавался крик кого-либо из ребят: «Малех га-мо-вес!» («ангел смерти»). При этом сигнале следовало устранять следы преступления.

Вспоминаю один смешной эпизод из тех времен. Однажды, когда все закончили свою норму и собирались вместе уходить, произошла задержка — Соломон никак не мог найти свою лучковую пилу. Он метался в поисках ее от одного места к другому и никак не мог припомнить, куда он мог ее прислонить или швырнуть. Ее мог покрыть и снег. Прождав некоторое время, мы все постепенно включились в поиск этой пилы. Мы очень старались, но никак не могли ее найти. В конце концов она нашлась… у него под шинелью. Водрузив пилу на плечо и затем напялив шинель, он по рассеянности не мог ее найти. Это забавное происшествие было долго предметом добродушных насмешек над всеми любимым Соломоном.

Подобная забава случилась с нами еще раз. Однажды утром он не мог найти свою портянку. Все искали безуспешно, в конце концов оказалось, что Соломон навертел на одну ногу… две портянки. Возвратившись в барак и съев горячую баланду, конечно, не такую разбавленную, как в предыдущих лагерях, кроме того, еще и картофель «в мундире», ребята, не слишком разбалованные, насыщались и какое-то время отдыхали. Во второй половине дня, в свободное время, некоторые могли читать. Среди ребят были преподаватели математики и другие специалисты, которые вели занятия с желающими. Ефим Герцберг занимался по математике с молодыми ребятами, иногда Соломон читал наизусть стихи Пастернака, которого он очень любил и хорошо знал. Кроме того, он сам писал стихи, мы ими восхищались[80]. <…>

Очень часто возникали дискуссии на злободневные темы, как реакция на последние известия. Все с нетерпением ждали открытия второго фронта, видя в нем реальные условия окончания войны. Но следует отметить, что, несмотря на то что здесь все ребята были евреями, еврейская тематика не доминировала в разговоре. Ни религиозная тема, ни сионистская не затрагивала по существу это маленькое сообщество. Эту тему как-то стыдливо обходили, как это принято в ассимилированной среде. Все помыслы и мечтания сводились к возвращению в Советский Союз и к советскому образу жизни. Более того, как мне казалось, старались даже подчеркнуть свои интернациональные воззрения и связь с русским народом. Кое-кто уже был женат и имел русскую жену. <…>

Изредка заходил разговор о Палестине. Соломон охотно рассказывал о ней очень красочно и увлекательно. У него, оказывается, там проживал какой-то родственник, занимавший чуть ли не положение редактора газеты. Через Красный Крест Соломон узнал о своих родителях и им сообщил, что он жив. Я не мог себе даже представить возможность такой связи через «железный занавес»!

Еще один эпизод свидетельствовал о международной еврейской связи. Как рассказывали, один из военнопленных получил денежный перевод от своих родственников из Харбина или Сингапура. Рассказывали также, как один военнопленный, житель Ленинграда, разыскал в Финляндии своих родителей, братьев и сестер. Они давно разлучились, он в Ленинграде завел свою семью и теперь встретился снова с родными. Мы все видели, как его родные навещали, приносили ему передачу. Но подобные случаи — все же редкое исключение.

Несмотря на почти идеальные условия, спустя какое-то время сытая и однообразная жизнь стала тяготить меня, хотелось побывать в других местах и познакомиться еще с другими ребятами. Случайно нелепый и печальный эпизод помог мне. При колке бревна топор как-то вывернулся и врезался в ногу. Рана оказалась глубокой, и потребовалось ее сшивать. Меня отвезли сначала к местному хирургу, а затем отправили в госпиталь в центральный лагерь. Так неожиданно мне пришлось расстаться с такими милыми ребятами и с небывало хорошими условиями. Некоторые подозревали, что я умышленно нанес себе эту рану, но видит Бог, что это настоящий несчастный случай. Я бы никогда не решился нанести себе такую опасную рану, грозившую мне остаться без пальца или ноги. К счастью, заживление прошло без осложнений. А пока что я с палочкой пребывал в центральном лагере на амбулаторном лечении, ожидая выздоровления.

Я еще хромал, но меня все равно отправили в командировку, на этот раз на завод Лескинена (лагерь Лоуколампи). На заводе была основная база еврейского лагеря. Всего в бараке размещалось человек пятьдесят. В километре от завода находились соляные копи, а поблизости — и торфоразработки. Все жили в большом бараке, деревянные нары в нем были в три этажа. Жили здесь также по «колхозам».

Меня направили на торфоразработки. На ней работала конвейерная лента. Операции были следующие. Жидкую массу из заболоченного грунта следовало формовать в формы немного большие, чем брикеты строительного кирпича, и затем подавать их на ленту транспортера. Она уносила эти кирпичи на расстояние нескольких метров. Стоящие вдоль ленты должны были снимать эти кирпичи и укладывать их в шахматном порядке в штабеля для просушки. Финские мастера наблюдали, чтобы с ленты кирпичи вовремя снимались и укладывались в штабеля. Работа была тяжелая и грязная. С больной ногой я не успевал, но лезть в торфяную жижу тоже отказывался, так как нога была еще перебинтована, и из рваной обуви она намокала. Мастера следили, чтобы конвейер был заполнен и вовремя разгружался. Труднее всего было выкапывать из грунта жидкую массу и подавать ее на конвейер. Более легкой была операция по снятию и укладке штабеля. Но это зависело от скорости конвейерной ленты и от числа людей, стоящих вдоль нее. Питание — довольно скудное, и о сливках, которые мы иногда отведывали в командировке Соломона, можно было только мечтать.

Но после работы в бараке — шумно и интересно. Там было несколько примечательных личностей. Особо выделялся Самуил Борисович Ассиновский. По возрасту он был старше всех. Ему было около 50 лет. Величали его профессором. Он, кажется, не имел официального научного звания, однако проявлял отличную эрудицию. До войны он стал жертвой сталинского террора, и его взяли на фронт из лагерей. Наивно думать, что он попал в плен по собственному желанию, так на фронте почти не бывает. Как и у всех, создались условия, при которых иного выхода не было. Но, будучи в плену, в частности, в еврейском лагере, он не скрывал своего критического отношения к сталинскому режиму, который он хорошо испытал на собственной шкуре. Он всегда подчеркивал свои сионистские взгляды, носившие скорее идеологический, чем практический оттенок.

В беседах с ним мы нашли несколько общих знакомых, которых он хорошо знал по своей работе, будучи редактором издательства. Среди этих знакомых — Абрам Соломонович Соколик и Моисей Борисович Нейман; оба были моими научными наставниками и руководителями работы. Воспоминания о них были приятными минутами в той полуголодной обстановке. Самуил Борисович, несомненно, был одаренным лектором и знатоком истории. Его лекции, которые он с ходу читал в самых невероятных условиях, были приятными и увлекательными даже после трудового рабочего дня.

Среди новых знакомых было несколько талантливых молодых ребят, которые умели играть на инструментах. Один играл на скрипке, другой — на кларнете, третий — на рояле. Они устраивали концерты. Их посещали и рабочие-финны. «Население» лагеря до моего прибытия как-то сжилось. Уже существовали «колхозы», и на первых порах сблизиться с кем-нибудь оказалось трудновато. Но спустя какое-то время я сошелся с ребятами, и пошли задушевные беседы о пережитом в плену в других лагерях, о Ленинграде. Кое-кто писал стихи. И у меня набросаны были 2–3 рассказа. Мы решили даже издать журнал. Вышло, кажется, два номера с объемом каждого — в ученическую тетрадь… Увы, все пропало при очередном обыске. Журнал назывался «Отчизна».

<…>

Мне случилось познакомиться с героем курьезного случая. Один человек попал в плен на о. Ханко. Будучи родом из Одессы, а по своему характеру озорным, он и в плену не терял оптимизма и слыл хорошим товарищем. Так его и звали Миша-одессит, по фамилии Ляховецкий. При каких-то обстоятельствах он попал в поле зрения лейтенанта финской армии, по происхождению еврея, который взял его на какое-то время в качестве денщика. Причем и лейтенант оказался сыном одесского еврея, в свое время пытавшегося выехать в Америку, но из-за карантина не попал туда, остался в Финляндии. Финский еврей оказался в армии: защищал честь и суверенитет Финляндии при вероломном нападении Советского Союза. Так с разных сторон встретились отпрыски двух еврейских фамилий из их родной Одессы!

Летом 1944 г. началось наступление на Карельском фронте. Финская армия начала откатываться от Ленинграда и Карельского перешейка. События стремительно развивались, ясно стало, что финны «выходят из игры». Нас начали небольшими партиями направлять в центральный лагерь Наариярви. Постепенно скапливалась вся масса пленных. Возбуждение перед предстоящими переменами нарастало. Собравшиеся стали вспоминать тех, кто запятнал себя темными связями с охранниками. В основном это были карелы-переводчики. Среди них Петька — свирепый, яростный полицай. Сейчас предатель выглядел худым и встревоженным, сторонился и даже прятался от расправы. Происходил самосуд и над некоторыми украинцами и русскими, бывшими придурками, за их плохое обращение с пленными.

С намерением самосуда некоторые носились по лагерю, передавая иной раз правдивые, а чаще сбивчивые сведения о тех, кого подозревали в содружестве с охраной. Иногда пытались свести личные счеты или отвести от себя подозрения по принципу «лови вора». Более благоразумные не участвовали в таких расправах, считая, что этим займется советское правосудие, хотя многие высказывали сомнение в объективности и корректности следственных органов. Не забыты были нелепые «служебные ошибки» и наговоры, существовавшие в годы массовых репрессий. Радость предстоящего возвращения омрачалась возможностью подобных несправедливых подозрений.

Я был почти уверен, что мне придется подвергнуться пристрастному допросу и мне обязательно припомнят и «пришьют» к плену как пребывание в сионистской организации, так и исключение из ВКП(б). Но совесть у меня была чиста, и я надеялся, что сумею всякие подозрения и обвинения отвести. В ожидании отправки нас иногда посылали на сельские работы. Однажды несколько дней мы были на хуторе, пололи огурцы. Платой служил картофель. Нашлись умельцы, нагнавшие самогон. Раз есть выпивка — можно праздновать и наш отъезд. Среди нас было несколько финских крестьян и даже девушки. Это было первое наше общение с финским населением. Всем хотелось, чтобы расставание, как и жизнь в дальнейшем, оказались бы беззлобными и доброжелательными.

В сентябре 1944 г. нам объявили о перемирии между СССР и Финляндией. Весь лагерь был выстроен, и нам сообщили о ближайшей поэшелонной отправке. Нежелающим возвращаться предложили выйти из строя. Набралось несколько десятков. Среди них я заметил знакомого Петьку (карела) и еврея, у которого в Финляндии оказались родственники. Затем произвели осмотр обмундирования. У кого оно было рваное и грязное, тому заменяли на чиненое и чистое.

При смене своего рваного обмундирования я допустил ошибку. Она потом принесла добавочные неприятности. Взамен солдатской гимнастерки мне попался китель финского сержанта с накладными карманами, серого цвета, суконный. Он отличался от советского обмундирования. Я выделялся среди других. И по возвращении довольно долго не мог сменить этот китель на «нормальную» одежду. Мой внешний вид задевал патриотические чувства советских людей, навлекая на меня подозрения. Бывший финский китель походил на немецкий.

Возвращались мы, еврейские военнопленные, не все вместе. Комплектование очередного эшелона шло беспорядочно, и сравнительно небольшой еврейский лагерь затесался среди общей массы пленных. Вероятно, всех в то время интриговала мысль: что с нами предписал сделать наш мудрый вождь и учитель: казнить или помиловать? Конечно, среди возвращавшихся находились некоторые, кому можно было опасаться. Одну такую историю я узнал.

Один пленный спросил мое мнение, что ему будет? Отца парня, как кулака, сослали, а сам он попал в лагеря, откуда прямо на передовую. Когда он попал в плен, то активно высказывал антисоветские взгляды. Добился, что его в числе других выделили, и он находился в привилегированных условиях и даже сотрудничал в какой-то газете, издававшейся на русском языке. Однако масштаб деятельности не мог удовлетворить его. И он нарушил предписанный режим. Однажды направился без разрешения в какую-то инстанцию, и такой самостоятельный уход был расценен как побег. Парень попал в штрафной лагерь, откуда и возвращался на родину. Не знаю, чем закончилась его жизнь. О судьбах бывших военнопленных почти ничего не известно.

Стоял сентябрь. Война еще шла, но уже на территории Европы. Солдаты были нужны фронту, но достойны ли мы добить врага со всеми вместе или должны расплатиться кровью за поражение в начале войны? Как много от нас требуется?

Наконец, наступил долгожданный отъезд. Нас строем привели к станции, и мы погрузились в товарные вагоны. Эшелон сопровождали финские охранники. Поехали. На одной станции произошла смена. Охраняли уже советские охранники, тоже с автоматами. Стало ясно, что мы уже теперь под охраной своего родного конвоя. Но и от них узнать, куда держит путь эшелон, не удалось. Наконец, прибыли куда-то, попали в казармы. Прошли санобработку и в первый раз встретились с политруком, проведшим беседу. Он кратко описал положение фронта, успехи армии и перспективы, ответил на вопросы. Разговор был благожелательный, и настроение у всех приподнялось. Нам предстояло пройти «госпроверку», после нее каждому воздастся по заслугам. Где будет это проходить, он, конечно, не знал, но сообщил, что мы будем обеспечены питанием и работой. Инвалиды и больные тут же госпитализировались. Связаться с родными пока не разрешалось.

Большинство мечтало попасть в Ленинград, откуда ушли на фронт, но поезд миновал город, и мы прибыли в Москву. Предстояла пересадка. Я запомнил переход с одного вокзала на другой и мелькнувшую дерзкую мысль: в сутолоке позвонить по телефону сестре — авось она окажется дома. Но сделать это оказалось невозможным.

Мы прибыли в Тулу и под конвоем, пешком, направились за колючую проволоку в бараки, в лагерь — теперь в советский.

Итак, я нахожусь в уже в котором по счету лагере. Мне все здесь знакомо. Мы — на госпроверке. Надо ждать свою очередь. Какие методы проверки — неизвестно. Мы обвиняемые, нам следует оправдываться. В чем наше преступление? Нам об этом заявят при личном допросе. Родина встретила защитников. Но защитники ли мы? Чувство вины и неполноценности тревожит. Неужели в тех условиях, в которые мы попали, мы не выполнили свой патриотический долг? Более того, неужели мы совершили преступление, и нам надлежит кровью смыть его? Того и гляди, мы можем попасть в разряд шпионов и диверсантов, тогда наверняка ждет слежка и подозрительность на всю жизнь. Каждый из нас становится лакомым кусочком для доносчика.

Мы находимся в расположении лагеря уже в родной стране. Бараки, нары. Режим, пожалуй, полегче, чем в Финляндии. Нет длительных проверок по утрам, когда нас держали на холоде, подсчитывая наличный состав, по несколько раз пересчитывая, пока, наконец, не раздастся облегчительный возглас: «кайки», что по-фински значит «все», и чему были рады были не только охранники, но и мы. Затем разрешалось шевельнуться. До этого — не дай Б-г!

Здесь нам разрешена переписка. У нас теперь имеется обратный адрес, и мы можем узнать о судьбе родных, сообщить о себе. Какое счастье выяснить, что они живы, и как им должно быть радостно услышать о нашем благополучии. Ведь прошло долгих почти три года в полной безвестности! Не теряя времени, пишу сестре в Москву по адресу, который, к счастью, запомнил. Получаю ответ. Безмерная обоюдная радость, предстоит встреча. Не всем, к сожалению, везет, многие опечалены молчанием родственников.

Между тем в лагере нормализуется жизнь. Часть людей уже подвергается допросу, часть формируется и направляется на работу в шахты под Тулой. По слухам, некоторые влиятельные родственники стараются вызволить из лагеря бывших военнопленных. Иногда к воротам лагеря подъезжают черные лимузины на свидание с заключенными. Такое же счастье выпало и мне. Неожиданно меня вызвали и разрешили свидание с одной дамой. Она подкатила в роскошной машине, разодетая в меха, благоухающая. Это оказалась подруга сестры, которая неожиданно для меня проживала в Туле. Ее муж работал на престижном предприятии, в тресте «Тулуголь». Эта встреча казалась сном после всех переживаний.

Запомнилась и беседа с одним заключенным. Он был румынским подданным, евреем, офицером румынской армии, застигнутым советской армией на территории Румынии. Какой-то период он находился в рядах советской армии, но довольно быстро почувствовал необыкновенный антисемитизм, царивший там. Это заставило его добиваться возвращения в Румынию с целью переезда в Палестину. Впервые за многие годы я встретил человека с ярко выраженной идеей сионизма, мечтающего ее реализовать. <…>

Кроме нас, бывших военнопленных, в лагере содержался и другой люд. Были и проживавшие на «территории, временно оккупированной немцами». Среди них попался врач, русский. Он рассказывал о бесчинствах немцев по отношению к евреям, не успевшим эвакуироваться. Попадались солдаты, которые по милости «стукачей» попали на проверку в лагеря. Из бесед с ними мне стало ясно, что «величие и оригинальные идеи антисемитизма», духовной сердцевины фашизма, не встречая особого заслона, перекочевывали в советскую армию.

Не было сомнений, что нас, содержавшихся в еврейском лагере, начнут с особым пристрастием прочесывать. Мне же предстоит выдержать по совокупности с биографическими «пятнами» дополнительные тяготы, так как я в юности состоял членом сионистской организации. Не трудно было тогда предположить, что антиеврейские идеи в конечном свете пропитают весь бюрократический аппарат и станут также краеугольным камнем идеологии КПСС, если, конечно, не произойдут коренные изменения. Но произойдут ли?

Наконец, подошла моя очередь, и меня вызвали к следователю. Он жестом показал мне на табуретку, стоявшую в двух шагах от стола. Только я уселся, как он, смерив меня презрительным взглядом, огорошил словами: «Ну, рассказывай, предатель родины!» Слова, как плетью, меня полоснули, но я промолчал. Предо мной сидел в военной форме… еврей, на вид интеллигентный. Я насторожился, ожидая дальнейших вопросов, но он продолжал писать, изредка наблюдая за мной. Затем спросил, при каких обстоятельствах я попал в плен и в каком лагере содержался. Горький осадок от его первой реплики сковывал мою речь, и я весьма кратко ответил на вопрос. Под конец он спросил, кто из пленных знает меня, и отпустил. К моему большому удивлению, больше меня не вызывали и никаких каверзных вопросов не задавали. Никакой увязки плена с моими биографическими данными также не произошло. Всех благополучно прошедших госпроверку распределяли по двум направлениям. Посылали либо на работу в шахты, где надлежало работать и жить в общежитии, получая зарплату и паек на вольных основаниях. Но без паспорта все равно никуда нельзя было уехать. Либо посылали в армию, через Тульский военкомат.

К этому времени я уже списался с родными и имел встречу с сестрой. С ее слов я узнал, что институт, где я работал до войны, переведен в Москву и мой непосредственный начальник, друзья и сослуживцы, конечно, обрадованы моим спасением и надеются, что я смогу к ним вернуться при подходящих обстоятельствах. Мне было приятно узнать, что научная работа, над которой я трудился перед уходом в армию, получила признание. Меня ожидали большие возможности, и я с нетерпением стремился вырваться из лагеря. Наконец, этот день наступил, и я был направлен в армию. Это было предельное желание многих бывших пленных. И я также был этому рад. Ведь война еще продолжалась, армия наступала, выйдя за пределы Советского Союза.

Я жил в казарме Тульского гарнизона и ожидал оформления документов для отправки в действующую часть. Однажды я был вызван к начальнику Смерш. Причин вызова, как мне потом подумалось, могло быть две. Первая — довольно смешная. Это все мой китель, в котором я щеголял по казарме, среди солдат и штатских, одетых большей частью в ватники. Вторая причина — более основательная и серьезная. В то время вышел указ о досрочной демобилизации из армии лиц с высшим образованием, специалистов, в частности, физиков. Кадровики из «Тулауголь», а трест в Туле слыл всесильной организацией, просили направить меня из лагеря в их распоряжение, а институт, наоборот, хлопотал, чтобы меня направили в армию с тем, чтобы уже из армии, а не из лагеря, меня запросить для продолжения исследовательской работы.

Как бы там ни было, но новая встреча со Смершем не доставила мне большого удовольствия. Опять начался допрос, и здесь уже пришлось говорить подробно о моей биографии, о том, что в молодости я состоял в еврейской сионистской организации и что потом я порвал связи с ней. В конце концов следователь пришел к заключению, что мне все же надо кровью смыть свои пятна, заслужить храбростью ордена и медали. Он, правда, не добавил «или пасть смертью храбрых». Со мной разговаривал молодой офицер, видимо, в прошлом комсомольский работник. Вряд ли он сам бывал на передовой. В ответ я ему ничего не возразил, но про себя возмутился тем, что я почему-то обязан смывать с себя какие-то «пятна», а передо мной сидит не запятнанная ничем тыловая крыса.

Под конец беседы он мне задал коварный вопрос: хочу ли я идти в армию или на производство. Я ответил уклончиво, что готов идти туда, где принесу больше пользы. По каким-то соображениям я был направлен все же в распоряжение «Тулауголь», где меня назначили начальником строительной лаборатории.

На этом Вторая мировая война для меня закончилась.

Москва, 1979 г.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.