1928 Николай Гронский

1928

Николай Гронский

Марина Ивановна Цветаева. Из письма А. А. Тесковой. Париж, Медон, 10 апреля 1928 г.:

У нас в доме неожиданная удача в виде чужой родственницы, временно находящейся у нас. Для дома — порядок, для меня — досуг, — первый за 10 лет. Первое чувство не: «могу писать!», а: «могу ходить!» Во второй же день ее водворения — пешком в Версаль, 15 километров, блаженство. Мой спутник — породистый 18-летний щенок, учит меня всему, чему научился в гимназии (о, многому!) — я его — всему, чему в тетради. (Писанье — ученье, не в жизни же учишься!) Обмениваемся школами. Только я — самоучка. И оба отличные ходоки [8; 367–368].

Марина Ивановна Цветаева. Из письма А. А. Тесковой. Понтайяк, 9 сентября 1928 г.:

В сентябре должен был приехать сюда ко мне один мой молодой (18 л.) друг, чудесный собеседник и ходок. Сентябрь — месяц беседы и ходьбы: беседы на ходу! я так радовалась — и вот — как всегда — что? — несвершение. В последнюю минуту оказалось, что ехать не может, действительно не может, и я бы не поехала. Остался по доброй воле, т. е. долгу, — как я всю жизнь, как Вы всю жизнь — оставались, останемся, оставаться — будем. Так же не поехал на океан, как я не поеду к Вам в Прагу. — Порядок вещей. — Не удивилась совсем и только день горевала, но внутренне — опустошена, ни радости, ни горя, тупость. Ведь я в нем теряю не только его — его-то совсем не теряю! — а себя — с ним, его — со мной, данную констелляцию в данный месяц вечности, на данной точке земного шара.

Хороший юноша. Понимает всё. Странно (не странно!) что я целый вечер и глубоко в ночь до его приезда (должен был приехать 1-го, ходила на вокзал встречать, возвращаюсь — письмо) напевала:

Behut Dich Gott — es war zu schon gewesen —

Behut Dich Gott — es hat nicht sollen sein[86]

Я все лето мечтала о себе-с-ним, я даже мало писала ему, до того знала, что все это увидит, исходит, присвоит. И вот

«Милый друг, я понадеялась на Вашу линию — пересилила моя. Вы просто оказались в моей колее. Если бы Вы ехали не ко мне, Вы бы приехали.

Вы теряете весь внешний мир, любя меня»

А внешний мир — это и рельсы, и тропинки вдоль виноградников, — и мы на них…

В Медоне мы с ним часто видимся, но — отрывочно, на людях, считаясь с местами и сроками. Здесь бы он увидел меня — одну, единственную меня. Второй раз этого не будет, жизнь не повторяет своих даров — особенно так принимаемых.

Будь я другой — я бы звала его, «либо — либо», и он бы приехал, бросив семью, которая в данный час только им и держится (не денежно, хуже), и был бы у меня сентябрь — только не мой, ибо у той, которая может рвать душу 18-летнего на части, не может быть моего сентября. Был бы чужой сентябрь. «Бог с ним! — Так у меня все-таки — мой.

A celle qu’un jour je vis sur la greve

Et dont le regard est mieux qu’andalou —

Donne un coeur d’enfant pour qu’elle le creve;

— Il faut a chaqun donner son joujou…[87]

(Баллада Ростана. NB! Юношеская.)

Я знаю, что таких любят, о таких поют, за таких умирают. (Я всю жизнь — с старыми и малыми — поступаю как мать.) Что ж! любви, песни и смерти — во имя — у меня достаточно!

Я — die Liebende, nicht — die Geliebte[88] [8; 369–370].

Марина Ивановна Цветаева. Из письма А. А. Тесковой. Париж, Ване, 27 декабря 1934 г.:

…А вот другое горе: мое. Чистое и острое как алмаз. 21-го ноября погиб под метро юноша — Николай Гронский. Он любил меня первую, а я его — последним. Это длилось год. Потом началось — неизбежное при моей несвободе — расхождение жизней, а весной 1931 г. и совсем разошлись: наглухо. За все три года я его видела только раз, в поезде, — позвала — не пришел. (Позвала «заходить» и он, не поняв словесного прикрытия, оскорбился.) И вдруг, 21-го ноября утром в газете…

— Но это не все. Юноша оказался большим поэтом. Вот его вещь, — мой грустный подарок Вам на Новый Год. Он и при мне (18, 19 лет!) писал стихи и были прекрасные строки, и я все спрашивала его, верней — себя: — Будешь ли ты — или нет — поэтом? И вот, расставшись, стал. Сохранилась вся наша переписка (лето 1928 г.) — целое Briefbuch[89]. Он писал мне из Bellevue (под Парижем, где и мы жили первый год) в Pontaillac на океан. Он должен был ко мне приехать, но придя перед поездом проститься с родителями, застал разъяснение: мать уходила от отца. Поставив чемодан у двери, вступил в «беседу» — третьим, — и сразу скажу, что чемодан этот 6 ч. спустя унес обратно на свой чердак, где жил, т. е. остался — чтобы мать осталась и никогда ко мне не приехал — и никогда уже не увидел Океана. А мать, 6 мес<яцев> спустя (он заработал по месяцу на чек!) все равно ушла, и жертва была — зря. Все это сохранилось в его и моих письмах. Он подарил мне свой детский крестильный крестик, на котором «Спаси и сохрани». — «Я всё думал, что Вам подарить. И вдруг — понял: ведь больше этого — нет. А пока Вы со мной — я уже спасен и сохранен». Я надела ему — свой, в нем он и похоронен, — на новом медонском кладбище, совсем в лесу: был лес, огородили — и всё. Там он и лежит с 26-го ноября (вчера как раз был месяц!) под стражей деревьев, входящих в кладбище, как домой. Сколько раз мы мимо него ходили! <…>

После него осталось 500 рукописных страниц стихов: много больших поэм (знаю, пока, только одну) и драматическая вещь «Спиноза». Через несколько месяцев выйдет первая книга, стран<иц> на 130. Издает — отец. Отец его один из редакторов «Поcл<едних> Новостей».

Да, он был необычайно красив: как цветок.

У меня осталось к нему несколько стихотворение Вот одно (1928 г., весна)

Лес! Сплошная маслобойня

Света: быстрое, рябое,

Бьющееся без забрал…

Погляди, как в час прибоя

Лес играет сам с собою!

— Так и ты со мной играл [8; 417–418].

Ариадна Сергеевна Эфрон. В записи В. Лосской:

Это был позирующий мальчик. Мама с ним страшно возилась за его стихи. Он ей очень быстро осточертел своей молодостью, неглупостью, подражательством.

У него появилась какая-то невеста, не от души, а от рассудка. Неглупая. Она его очень любила и слушала. Он много говорил и думал. Гронский для мамы тогда перестал существовать. А потом он взял да и умер. И когда он погиб, вдруг — бурный взрыв стихов. Это было гораздо позднее их знакомства. Она вдруг ощутила большое горе.

Была надежда на встречу настоящую, какого-то иного качества. И появился вдруг настоящий реквием по всему им не прожитому и не состоявшемуся, как памятник, желание прошедшую жизнь скорее задержать. Я думала: «Ну вот, когда он был тут, можно было его видеть, оценить, а она умеет осознать только призрак». В этом сила поэтического воображения, претворение жизни и быта обыкновенных отношений в лирику.

Гронский был ею увлечен. Он ей тоже нравился. Ей нравился его «esprit chevaleresque»[90] [5; 149–150]

Марина Ивановна Цветаева. Из письма Ю. П. Иваску. Париж, Ванв, 8 марта 1935 г.:

Я была его первая любовь, а он — кажется — моя последняя. Это был мой физический спутник, пешеход, тоже горец, а не морец. Потом мы разошлись (c’est le cas de dire[91], — мы, так много ходившие вместе, — сошедшиеся — как спевшиеся) из-за вещи, которой никто не понимает (отец, мать — и даже я сама). Значит — не из-за нее. Значит, она — повод, и расхождение было заложено — м. б. именно в этом большом согласии нашего пешеходчества [9; 397].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.