ШЕКСПИРОМ ЗАВОРОЖЕННЫЕ… (Маршак и Пастернак)

ШЕКСПИРОМ ЗАВОРОЖЕННЫЕ…

(Маршак и Пастернак)

В судьбах Самуила Маршака и Бориса Пастернака было немало общего. Оба они родились и выросли в интеллигентных семьях. Каждому из них выпало отрочество вундеркиндов. Каждый довольно рано познал на себе прелести «процентной нормы», существовавшей в царской России. О поступлении Маршака в острогожскую гимназию мы уже рассказали. Поступление Бориса Пастернака в московскую Пятую гимназию было не менее драматичным. Евгений Борисович Пастернак — сын поэта — рассказывает в книге «Существованья ткань сквозная»: «Обстоятельства гимназических вступительных экзаменов, точнее, сопровождавшие их впечатления Пастернак воссоздал в конце первой части повести „Детство Люверс“.

Он держал их в Одессе, где семья задержалась, вероятно, потому, что после годичной изнурительно спешной работы, летней поездки в Париж и семейных несчастий Леонид Осипович заболел.

18 августа 1900 года он отправил в Москву прошение:

„Его превосходительству г-ну директору московской 5-й гимназии.

Желая определить сына моего Бориса в 1-й класс вверенной Вам гимназии и представляя при сем удостоверение, выданное г-ном директором одесской 5-й гимназии за № 1076 от 17 августа 1900 г. в том, что сын мой успешно выдержал испытания для поступления в первый класс гимназии, имею честь покорнейше просить Ваше превосходительство сделать распоряжение о зачислении сына моего в число учеников вверенной Вам гимназии.

Преподаватель Л. Пастернак“.

Были приложены необходимые документы, включая свидетельство о привитии оспы.

Предвидя возможные затруднения, Леонид Осипович обратился к помощи директора училища князя Львова, а тот попросил содействия московского городского головы

В. М. Голицына.

„26 августа.

Многоуважаемый Леонид Осипович.

Спешу препроводить Вам в подлиннике ответ директора 5-й гимназии, ответ, к сожалению, неутешительный. Если еще что-либо можно сделать располагайте мною.

Искренне Вам преданный Кн. Владимир Голицын“.

В конверт вложено подробное объяснение.

„25 августа.

Ваше сиятельство, милостивый государь Владимир Михайлович.

К сожалению, ни я, ни педагогический совет не может ничего сделать для г. Пастернака: на 345 учеников у нас уже есть 10 евреев, что составляет 3 %, сверх которых мы не можем принять ни одного еврея, согласно министерскому распоряжению. Я посоветовал бы г-ну Пастернаку подождать еще год и в мае месяце представить к нам своего сына на экзамен во 2 класс. К будущему августу у нас освободится одна вакансия для евреев, и я от имени педагогического совета могу обещать предоставить ее г-ну Пастернаку.

Искренне благодарю ваше сиятельство за содействие открытию у нас канализации; действует же она не очень исправно.

Прошу принять уверение в глубоком почтении и преданности покорнейшего слуги Вашего Сиятельства А. Адольфа“.

Пришлось следовать доброму совету директора. Предметы первого класса мальчик проходил с домашним учителем, который готовил его с расчетом на повышенные требования. Он регулярно занимался, много и с интересом читал. Ему было свойственно стремление к доскональности, к тому, чтобы все основательно понять и усвоить. Однако понять, почему он занимается дома и должен блестяще выдержать предстоящий экзамен, было невозможно. В этом было что-то обидно неестественное и возмутительно требовательное. Это надо было молча терпеть и преодолевать усилием воли».

Что касается терпения, его Пастернаку хватало не только в этом вопросе. Что касается «преодоления», Борис Леонидович отказался от этого. Быть может, его христианство также явилось следствием этого «преодоления». И снова обратимся к книге «Существованья ткань сквозная». Евгений Борисович однажды рассказал отцу, что слышал от Симы Маркиша «…о намерениях Сталина, прерванных его смертью, выслать всех евреев из Москвы на Дальний Восток». Борис Леонидович изменился в лице, помрачнел и сказал: «Чтобы ты при моей жизни не смел об этом говорить. Ты живой человек! И нам с тобой нет до этого дела». И далее Евгений Борисович пишет: «Это единственный раз, что я завел с ним разговор об антисемитизме. Я знал, что этой темы для него не существует, слишком большое и страшное место она занимала в его детстве и родительском доме, — когда совсем рядом проходили черносотенные погромы, дело Бейлиса, и „процентная норма“ регулировала его поступление в гимназию и окончание университета. Я понимал, что мечта Миши Гордона „расхлебать“ вконец эту чашу, которую заварили взрослые, была его собственной детской мечтой, не позволявшей ему никогда молча склоняться перед несправедливостью такого разделения. И слишком хорошо зная, как мертвит и ограничивает эта тема и связанные с ней психологические комплексы духовную свободу человека, и какого труда стоило ему преодоление всего этого в себе, папочка стремился навсегда избавить меня от узости подобного взгляда на мир».

В отличие от Пастернака Маршаку до этого всегда было дело. Не только в юности, когда он разделял идеи сионизма — достаточно вспомнить его участие в сборнике «Песни гетто», его стихи, посвященные памяти Михоэлса, активное участие в деятельности Еврейского антифашистского комитета.

И все же ни трудности, связанные с понятием «процентная норма», ни отношение к «еврейскому вопросу» тем более не явились связующим звеном в судьбах Маршака и Пастернака. Их объединил, а позже оказался стеклянной стеной между ними Уильям Шекспир. Споры о нем, словесные баталии шли между этими поэтами десятилетия. Знакомы они были да и дружили еще с середины 1920-х годов. Начало знакомства этих двух разных, близких по возрасту, но не похожих друг на друга поэтов было дружественным, радостным для обоих и уж конечно не предвещало соперничества. Из воспоминаний Евгения Борисовича Пастернака: «В поисках заработка отец обратился к помощи поэта Николая Чуковского, и тот заручился обещанием Самуила Яковлевича Маршака напечатать детские стихи, если отец их напишет. Папа описал наши совместные с ним прогулки за город и в зоопарк, и получилось два больших стихотворения. К сожалению, не сохранился отзыв на них Корнея Чуковского, который помогал их публикации». А письмо Пастернака Николаю Корнеевичу Чуковскому сохранилось: «Милый Николай Корнеевич! У меня к Вам просьба. Окажите мне протекцию в Кубуч (Комиссия по улучшению быта ученых. — М. Г.) с „Каруселью“, если, на Ваш взгляд, она не слишком плоха и подходит для детей… Кажется, дрянь. Не стесняйтесь ругать» (весна 1925 года).

Любопытна запись из дневника Корнея Ивановича Чуковского: «Видал Мейерхольда. Рассказывает, что поэт Пастернак очень бедствует…»

Вот отрывок из стихотворения Пастернака «Зверинец»:

Как добродушные соседи,

С детьми беседуют медведи,

И плиты гулкие глушат

Босые пятки медвежат.

Бегом по изразцовым сходням

Спускаются в одном исподнем

Медведи белые втроем

В один семейный водоем.

Они ревут, плещась и моясь.

Штанов в воде не держит пояс,

Но в стирке никакой отвар

Неймет косматых шаровар…

А вот стихотворение Маршака «Белые медведи», написанное (и опубликованное) задолго до пастернаковского «Зверинца»:

Для нас, медведей-северян,

Устроен в клетке океан.

Он неглубок и очень мал,

Зато в нем нет подводных скал.

Вода прохладна и свежа.

Ее меняют сторожа.

Мы с братом плаваем вдвоем

И говорим о том о сем.

Мы от стены плывем к стене,

То на боку, то на спине.

Держись правее, дорогой!

Не задевай меня ногой!

А жалко, брат, что сторожа

К нам не хотят пускать моржа.

Хоть с ним я лично незнаком,

Но рад подраться с земляком!

Стоит ли рассуждать о том, что опасения Пастернака («…если… она не слишком плоха» — это по поводу «Карусели») не лишены были оснований. Впрочем, спустя много лет, в середине 1950-х годов, и уже не по этому поводу, А. А. Ахматова сказала: «…Писатель, поэт не способен спокойно относиться к своим вещам и к их судьбе. Вот сейчас Борис Леонидович страшно огорчен, что Корнею Ивановичу и Самуилу Яковлевичу не понравился его перевод. А что тут огорчительного? Одним нравится одно, другим — другое…»

В одном из писем к Маршаку (Самуил Яковлевич работал тогда в редакции «Нового Робинзона») Пастернак написал: «Научите, как избежать шаблона, и укажите традицию». Маршак через много лет в беседе с Лидией Корнеевной Чуковской, вспоминая об этом письме Пастернака, заметил: «Это была очень хорошая формула. Вопрос ставился очень точно».

Из письма Пастернака Николаю Тихонову от 7 июня 1925 года: «Долгов у меня столько, что я скоро стану державой. Вы, конечно, догадываетесь, что я говорю о вещах для Маршака и Чуковского». И еще из того же письма: «У нас снята дача под Москвой, приехать все не удается, — холода и безденежье…» Маршак же в ту пору работал в Ленинграде в педагогическом институте, был редактором «Нового Робинзона». Стихи же «Зверинец» были напечатаны лишь в 1929 году.

Еще раз заметим: в пору написания «Карусели» и «Зверинца» отношения Пастернака и Маршака были дружескими. В письме Евгении Пастернак от 12 августа 1926 года Борис Леонидович пишет: «Ты, может быть, догадалась по надписям Маршака, что он был тут. Я давно не встречал такого интересного, настолько ярко и самостоятельно думающего обо всем человека, как он. Я очень рад этому новому знакомству. К сожалению, когда он у меня был, у меня немилосердно болел зуб. Собственно, в ту ночь флюс у меня разыгрался. Но временами я забывал про зубы, так интересна и дельно интересна была его речь. В противность обыкновению, больше помалкивал я (вот еще одно общее свойство Пастернака и Маршака — беседы с Маршаком всегда превращались в его монолог. — М. Г.), а разливался собеседник. И это вовсе не от зубов…

Он говорит, очень меня любит и все мое. Мне было жаль, что ты его не слушала, ты бы со мной согласилась в оценке его, и он не меньше тебе доставил бы наслаждения, чем мне…

Ухватясь за его симпатию, попросил подобрать книжки для Женечки…»

Еще из воспоминаний Евгения Борисовича Пастернака (1926 год): «Очень порадовало отца знакомство с Самуилом Яковлевичем Маршаком, который в прошлом году заказывал ему детские стихи… Папа восхищен „Мышонком“ Маршака и читал мне его вслух. Теперь мне была послана новая книжка „Мороженое“».

25 мая 1926 года Самуил Яковлевич Маршак писал из Кисловодска Софье Михайловне: «Очень я подружился с Пастернаком. Какой он милый человек, и мы очень друг друга любим».

Из письма Бориса Пастернака Евгении Пастернак от 3 июля 1928 года: «Женечке сегодня положили пломбочку. Я его страшно люблю. За пломбочку получил „Петрушку“ Маршака…»

Как видим, в ту пору «шекспировская» тема еще не коснулась взаимоотношений Маршака и Пастернака, хотя к Шекспиру порознь они пришли давно. Оба они познакомились с творчеством Шекспира, еще будучи гимназистами, но по-настоящему очарование Шекспиром пришло позже. В 1922 году Пастернак уже четко определил «своего» Шекспира, по сути, создал его поэтический портрет:

Извозчичий двор и встающий из вод

В уступах — преступный и пасмурный Тауэр,

И звонкость подков, и простуженный звон

Вестминстера, глыбы, закутанной в траур.

И тесные улицы; стены, как хмель,

Копящие сырость в разросшихся бревнах,

Угрюмых, как копоть, и бражных, как эль,

Как Лондон, холодных, как поступь, неровных.

Спиралями, мешкотно падает снег,

Уже запирали, когда он, обрюзгший,

Как сползший набрюшник, пошел в полусне

Валить, засыпая уснувшую пустошь.

Оконце и зерна лиловой слюды

В свинцовых ободьях. — «Смотря по погоде.

А впрочем… А впрочем, соснем на свободе.

А впрочем — на бочку! Цирюльник, воды!»

И, бреясь, гогочет, держась за бока,

Словам остряка, не уставшего с пира

Цедить сквозь приросший мундштук чубука

Убийственный вздор.

А меж тем у Шекспира

Острить пропадает охота.

Сонет,

Написанный ночью с огнем, без помарок,

За тем вон столом, где подкисший ранет

Ныряет,

Обнявшись с клешнею омара,

Сонет говорит ему:

«Я признаю

Способности ваши, но, гений и мастер,

Сдается ль, как вам, и тому, на краю

Бочонка, с намыленной мордой, что мастью

Весь в молнию я, то есть выше по касте.

Чем люди, — короче, что я обдаю

Огнем, как на нюх мой, зловоньем ваш кнастер?

Простите, отец мой, за мой скептицизм

Сыновний, но, сэр, но, милорд, мы — в трактире

Что мне в вашем круге? Что ваши птенцы

Пред плещущей чернью? Мне хочется шири!

Прочтите вот этому. Сэр, почему ж?

Во имя всех гильдий и биллей! Пять ярдов —

И вы с ним в бильярдной, и там — не пойму,

Чем вам не успех популярность в бильярдной?»

Ему?! Ты сбесился? — И кличет слугу,

И, нервно играя малаговой веткой,

Считает: полпинты, французский рагу —

И в дверь, запустя в привиденье салфеткой.

Это из четвертой книги стихов Пастернака «Темы и варьяции», выпушенной издательством «Геликон» в Берлине в 1923 году. Еще до публикации, в рукописном варианте, Пастернак предпослал этому стихотворению эпиграф из Пушкина: «Ты царь, живи один…» Разве это не говорит о том, кем для молодого Пастернака был Шекспир?

К тому времени Маршак уже основательно изучил творчество Шекспира в Лондонском университете, изучил язык Шекспира, его эпоху. Допускаю, что Маршак подумывал о переводе «Гамлета». Впрочем, кто из актеров не мечтал сыграть эту роль, кто из переводчиков Шекспира не мечтал о переводе «Гамлета»?! Маршак еще до того, как приступил к «Сонетам» Шекспира, прикоснулся к «Гамлету» — он перевел «Песни Офелии» — «Как в толпе его найдем…» и «В день святого Валентина»:

Как в толпе его найдем —

Твоего дружка?

Шляпа странная на нем,

А в руке клюка.

Он угас и умер, леди,

Он могилой взят.

В головах — бугор зеленый,

Камень возле пят.

Бел твой саван, друг мой милый.

Сколько белых роз

В эту раннюю могилу

Ливень слез унес.

* * *

В день святого Валентина,

В первом свете дня

Ты своею Валентиной

Назови меня.

Тихо ввел он на рассвете

Девушку в свой дом —

Ту, что девушкой вовеки

Не была потом.

Сравним с переводом «Песни Офелии», выполненным Пастернаком:

С рассвета в Валентинов день

Я проберусь к дверям

И у окна согласье дам

Быть Валентиной вам.

Он встал, оделся, отпер дверь,

И из его хором

Вернулась девушка в свой дом

Не девушкой потом.

Итак, шекспировские баталии между Маршаком и Пастернаком из области сонетов перешли в сферу трагедий. Маршак перевел стихотворные реплики Шута и другие фрагменты из трагедии Шекспира «Король Лир». «Для того чтобы перевести его (Шута. — М. Г.) стихотворные реплики, нужно сначала раскрыть, расшифровать подчас загадочный смысл подлинника, а потом вновь замаскировать его, облечь в уклончивую, игривую форму прибаутки.

Пословицы и поговорки трудно поддаются переводу. Они своеобразны и сопротивляются пересадке на чужую почву. Буквальный перевод — слово за слово — может их убить».

Маршак перевел двенадцать песенок, реплик Шута. Вот одна из них:

Когда откажется священник

Кривить душою из-за денег

И перестанет пивовар

Водою разбавлять товар,

Когда наскучит кавалерам

Учиться у портных манерам,

Когда еретиков монах

Сжигать не станет на кострах.

Когда судья грешить не будет

И без причины не осудит,

Когда умолкнет клевета.

Замок повесив на уста,

Когда блудница храм построит,

А ростовщик сундук откроет, —

Тогда-то будет Альбион

До основанья потрясен,

Тогда ходить мы будем с вами

Вверх головами, вниз ногами!

Этот «небуквальный» перевод, по словам Маршака, появился в поисках «того варианта, который был бы наиболее выразителен и более всего соответствовал бы требованиям театра, я переводил каждую из песенок Шута по три, по четыре раза…».

Пастернак, переводя трагедии Шекспира конечно же тоже думал о постановке в театре, и это наложило отпечаток на его переводы. И та же песня Шута в переводе Пастернака не просто непохожа, но совсем иная — не только потому, что у Маршака «Священник, кривящий душой из-за денег…», а у Пастернака «Поп, которого заставили пахать»; у Маршака «будет Альбион до основанья потрясен», у Пастернака (что ближе к шекспировскому тексту) — «Альбион лишь пошатнется». Вероятно, подход к переводу трагедий Шекспира у обоих поэтов был такой же разный, как при переводе «Сонетов».

Когда попов пахать заставят,

Трактирщик пива не разбавит,

Портной концов не утаит,

Сожгут не ведьм, а волокит,

В судах наступит правосудье,

Долгов не будут делать люди,

Забудет клеветник обман

И не полезет вор в карман,

Закладчик бросит деньги в яму,

Развратник станет строить храмы, —

Тогда придет конец времен,

И пошатнется Альбион,

И сделается общей модой

Ходить ногами в эти годы.

Лишь однажды Маршак использовал имя Шекспира, его образ в целях конъюнктурно-политических.

Давно известно, как влияют дары власть предержащих на честолюбие людей искусства. Немногим удается этому не поддаться. Пример тому — большое стихотворение Маршака «Гость», опубликованное в журнале «Крокодил» в 1938 году. Самуил Яковлевич решил сделать из любимого поэта героя, борца не только против Гитлера, но и против своих соотечественников, вступивших в сговор с Гитлером. Вот фрагменты этого стихотворения:

В палату общин, в сумрачный Вестминстер,

Под новый год заходит человек

С высоким лбом, с волнистой шевелюрой,

С клочком волос на бритом подбородке,

В широком кружевном воротнике.

Свободное он занимает место.

Его соседи смотрят удивленно

На строгого таинственного гостя

И говорят вполголоса друг другу:

— Кто он такой? Его я видел где-то,

Но где, когда, — ей-богу, не припомню!

Мне кажется, немного он похож

На старого писателя Шекспира,

Которого в студенческие годы

Мы нехотя зубрили наизусть!

Но вот встает знакомый незнакомец

И глухо говорит: — Почтенный спикер,

Из Стратфорда явился я сюда,

Из старого собора, где под камнем

Я пролежал три сотни с чем-то лет,

Сквозь трещины плиты моей могильной,

Сквозь землю доходили до меня

Недобрые загадочные вести…

Пришло в упадок наше королевство.

Я слышал, что почтенный Чемберлен

И Галифакс, не менее почтенный,

Покинув жен и замки родовые,

Скитаются по городам Европы,

То в Мюнхен держат путь, то в Годесберг,

Чтобы задобрить щедрыми дарами —

Как, бишь, его? — Мне трудно это имя

Припомнить сразу: Дудлер, Тутлер, Титлер…

Смиренно ниц склонившись перед ним —

Властителем страны, откуда к небу

Несутся вопли вдов и плач сирот, —

Британские вельможи вопрошают:

«На всю ли Польшу вы идете, сударь,

Иль на какую-либо из окраин?»

* * *

Я человек отсталый. Сотни лет

Я пролежал под насыпью могильной

И многого не понимаю ныне.

С кем Англия в союзе? Кто ей друг?

Она в союз вступить готова с чертом

И прежнего союзника предать,

Забыв слова, которые лорд Пемброк

В моей старинной драме говорит

Другому лорду — графу Салисбюри:

«Еще раз в бой! Одушевляй французов,

Коль их побьют, и нам несдобровать!..»

Он речь свою прервал на полуслове

И вдруг исчез неведомо куда,

Едва на старом медном циферблате

Минутная и часовая стрелки

Соединились на числе двенадцать, —

И наступил тридцать девятый год.

Разумеется, стихи эти порождены обыкновенным социальным заказом. Еще раз напомним: какое время за окном — такие и люди. Примерно в тот же период, когда было написано стихотворение «Гость», Маршак сочиняет политическую эпиграмму:

Как странно изменяются понятия!

С каким акцентом лондонским звучит

Латинское названье «плебисцит»

И греческое слово «демократия»!

Еще раз вернусь к личным воспоминаниям о встрече с Маршаком весной 1963 года. Зная, что я работал в ту пору учителем в Белгороде-Днестровском, Самуил Яковлевич поинтересовался, что читают дети в «пушкинском» Аккермане. Спросил, читаю ли я Шекспира. И вместо конкретного ответа на вопрос (куда девалась моя растерянность?!) я «залпом» продекламировал два сонета (1-й и 66-й), но 66-й прочел в переводе Пастернака.

— Борис Леонидович прекрасный переводчик. Но сонеты Шекспира — это поэма о его жизни и эпохе, — сказал Самуил Яковлевич. Поэт писал их почти в течение десяти лет и прежде, чем решился отдать их читателям, «выдержал» еще целое десятилетие. Но опубликовал все вместе, а не избирательно. Леонид Борисович перевел всего лишь несколько сонетов Шекспира. Едва ли по ним можно судить о великой поэме Шекспира, которая называется «Сонеты». И, задумавшись, продолжил: — Это в математике от перемены мест слагаемых сумма не меняется. В поэзии от перемены мест «слагаемых» результат может получиться совсем иной или даже никакой.

Мне показалось, что настроение Самуила Яковлевича изменилось. В его голосе уловил какую-то ревнивую интонацию и понял, что допустил бестактность, прочитав 66-й сонет не в его переводе. Много лет спустя я вспомнил этот случай, прочитав в воспоминаниях И. Л. Андроникова о том, как Маршак декламировал ему свои стихи:

«— Какие строчки больше тебе нравятся, первые или последние?

Если вы называли первые, он, вспыхнув, говорил:

— Почему первые?

Никогда нельзя было сказать, какие лучше или хуже, потому что он обижался за те строчки, которые вы обошли. Да, это было удивительно. Он обижался на эти замечания как-то мгновенно, но вообще жаждал поощрения и критики».

Продолжу рассказ о моей беседе с Самуилом Яковлевичем.

— В переводе Бориса Леонидовича вас, наверное, очаровала первая строка: «Измучась всем, я умереть хочу», — сказал он. — Не менее красиво звучит она в переводе замечательного русского поэта Бенедиктова: «Я жизнью утомлен, и смерть — моя мечта».

Самуил Яковлевич не раз говорил: «Переводя, смотрите не только в текст подлинника, но и в окно…» Но дело в том, что вид за окном меняется не только в зависимости от времени года и погоды — каждый смотрящий воспринимает его по-своему. И в этой связи особенно интересно сопоставление двух переводов 66-го сонета Шекспира — Пастернака и Маршака. (Еще раз хочу напомнить читателю, что английского я не знаю, и подстрочные переводы отдельных стихов выполнял с помощью словаря и консультантов.) Так, одна из ключевых строк сонета — «И у искусства завязан язык властью» — в переводах этих двух выдающихся поэтов-современников звучит совершенно по-разному: «И вспоминать, что мысли заткнут рот» (Пастернак); «И вдохновения зажатый рот» (Маршак). Оба переводчика выразили при этом одну и ту же мысль: вдохновение, мысль (а значит и свобода) — в плену, узурпированы. Но имя узурпатора (в сущности — палача) не назвал ни один из них; «время за окном» (перевод Пастернака относится к 1938 году, Маршака — к 1947-му) не позволило ни тому ни другому не только произнести шекспировское «завязан язык властью», но даже сказать, как это сделал в середине XIX века Бенедиктов: «Искусство сметено со сцены помелом…» У Самуила Яковлевича создалось впечатление, что в переводе 66-го сонета Пастернака меня пленила первая строка. Но это не так. Строка «Измучась всем, я умереть хочу» после внимательного ознакомления с подстрочным переводом — «Устав от всего этого, я плачу (молю, кричу) о спокойной смерти» — кажется мне прекрасной, но не совсем точной… Поэтому в переводе Пастернака не она «очаровала» меня, а последние строки (хотя и здесь у него не нашел отражения очень, по-моему, важный момент — «спасаясь, умер бы»):

Измучась всем, не стал бы жить и дня,

Да другу будет трудно без меня.

Подстрочный перевод этих строк: «Устав от этого всего, ушел бы я, спасаясь, умер бы, но любовь мою оставлю одинокой». У Маршака они переведены так:

Все мерзостно, что вижу я вокруг…

Но как тебя покинуть, милый друг!

В заметках о Шекспире Маршак написал: «В разные времена бывали люди, которые пытались поколебать авторитет Шекспира, посмотреть, уж не голый ли это король. Как известно, Вольтер и другие французские писатели XVIII века считали его гениальным, но лишенным хорошего вкуса и знания правил. А величайший писатель девятнадцатого и начала двадцатого века, оказавший огромное влияние на умы своих современников и последующих поколений во всем мире, Лев Толстой — особенно в последние годы жизни — попросту не верил Шекспиру, считал его драматические коллизии неправдоподобными, а речи героев неестественными, вычурными и ходульными». Прервем в этом месте рассуждения Маршака о Шекспире его надписью, сделанной на книге переводов из Шекспира, подаренной Людмиле Ильиничне Толстой:

«Правда неразлучна с красотой», —

Скажешь, эту книжечку листая.

Не любил Шекспира Л. Толстой,

Но, быть может, любит Л. Толстая!

И вновь слово Маршаку: «Жизнь — диалектична, и каждый знаменитый писатель должен быть готов к тому, что последующие поколения посмотрят на него со своей точки зрения, что в одну эпоху он будет на ущербе, в другую его не будет видно совсем, а в третью он засияет полным своим блеском.

Так было и с Шекспиром. Чего только о нем не говорили, чего только не писали!..

В ту пору, когда автором произведений Шекспира называли то Бэкона, то графа Редклиффа, то графа Дэрби, то Марло (и даже королеву Елизавету!), виднейший русский писатель Максим Горький говорил:

— У народа опять хотят отнять его гения».

Маршак поистине поклонялся Шекспиру, гордился тем, что его творчество так любят в России. Выступая на конференции в Стратфорде-на-Эйвоне, он сказал: «В этот прекрасный старинный город — столь дорогой для сердец всех почитателей Шекспира — я приехал не как шекспировед, а как поэт, один из тех, кто посильно потрудился, чтобы Шекспира узнали и полюбили во всех уголках обширной России…

Я счастлив и горд тем, что могу сообщить вам о непрерывном и быстром росте популярности Шекспира в моей стране от поколения к поколению…

Когда я переводил его сонеты, такие прекрасные и мудрые, я не раз задавал себе вопрос: почему эти стихи (так же как и многие отрывки из пьес) действуют на меня сильнее, чем самые мудрые и глубокие строчки всех других поэтов давних времен — поэтов, так же как Шекспир, говоривших о жизни, смерти, любви, вечности? Шекспир, подобно им, видел светлые и темные стороны жизни, постоянство и непостоянство человеческих характеров. Но его конечный вывод всегда оптимистичен — в подлинном смысле этого слова. Ромео и Джульетта могут погибнуть, и все же они торжествуют над холодной старостью с ее холодными старыми предрассудками…

То, что сближает людей, лежит не на поверхности душ, которая у всех человеческих существ разная. Поверхностное скорее разделяет, нежели объединяет людей. Сближают нас наши более сокровенные мысли и чувства. Тончайший, показанный Шекспиром пример этого — борьба между глубокой любовью, объединившей Ромео и Джульетту, и мелкими предрассудками Монтекки и Капулетти, которые силились их разъединить…»

Не напрасны были усилия, затраченные Маршаком на переводы Шекспира! Быть может, строка перевода из 66-го сонета «Все мерзостно… вокруг», написанная, а скорее, вырвавшаяся у Самуила Яковлевича в 1947 году, — одна из самых искренних и смелых в его творчестве. И в ней поэт отнюдь не «завоевывал» Шекспира, а более всего выразил себя в той сверхшекспировской эпохе, в которую ему выпало жить. И строка эта как бы явилась продолжением (несомненно, продуманным!) заключительного двустишия другого, 65-го сонета:

Надежды нет. Но светлый облик милый Спасут, быть может, черные чернила.

У Шекспира (подстрочно) так: «Однако в черных чернилах моя любовь может ярко засиять». Мне кажется, что С. Я. Маршак дает именно такой перевод этих строк в большей мере для того, чтобы позволить себе в переводе 66-го сонета сказать: «Все мерзостно… вокруг».

И все же последние строки 66-го сонета в переводе Б. Л. Пастернака («Измучась всем, не стал бы жить и дня, да другу будет трудно без меня») чем-то ближе моей душе.

Поэт В. Г. Бенедиктов, переводя 66-й сонет Шекспира в середине XIX века, наверное, меньше, чем С. Маршак и Б. Пастернак, «смотрел в окно»:

Хотел бы умереть, но друга моего Мне в этом мире жаль оставить одного.

В первой строке его перевода есть слова «Я жизнью утомлен, и смерть моя мечта…», но «утомлен» — это далеко не «измучась всем». Да и переводы свои из Шекспира В. Бенедиктов назвал «Подражание сонетам Шекспира». Подражание — не перевод!

Соотношение переводов и оригинальных стихов в творчестве одного и того же поэта — тема чрезвычайно сложная. «Вообще как-то странно называть Маршака переводчиком… — писал К. И. Чуковский. — В маршаковских переводах не чувствуется ничего переводческого. В них такая добротность фактуры, такая богатая звукопись, такая легкая свободная дикция, какая свойственна лишь подлинным оригинальным стихам». Разумеется, эти слова Чуковского можно отнести не ко всем переводам Маршака — бывали и у него, что вполне объяснимо, «дети от брака по расчету», — но у Самуила Яковлевича много переводов, несомненно заслуживающих самой высокой оценки. Прав был Твардовский, написав о поэзии Маршака: «Маршаку очень было по душе свидетельство одного мемуариста о том, как П. И. Чайковский отчитал молодого композитора, пожаловавшегося ему на судьбу, что вот, мол, приходится часто работать по заказу, для заработка.

„Вздор, молодой человек. Отлично можно и должно работать по заказу, для заработка, например, я так и люблю работать. Все дело в том, чтобы работать честно“. С уверенностью можно сказать: переводы Маршака с английского от фольклора до Бёрнса ничего общего с „детьми от брака по расчету“ не имеют».

На одном из вечеров, посвященных памяти Маршака, устраиваемых ежегодно Иммануэлем Самойловичем 3 ноября, Борис Ефимович Галанов, прочитав со свойственным ему артистизмом и грассированием 55-й сонет Шекспира в переводе Маршака, поведал: «Однажды… Самуил Яковлевич сказал: „Этот перевод я, кажется, отважился бы прочесть самому Пушкину“». Вот этот сонет:

Замшелый мрамор царственных могил

Исчезнет раньше этих веских слов,

В котором я твой образ сохранил.

К ним не пристанут пыль и грязь веков.

Пусть опрокинет статуи война,

Мятеж развеет каменщиков труд,

Но врезанные в память письмена

Бегущие столетья не сотрут.

Ни смерть не увлечет тебя на дно,

Ни темного забвения вражда.

Тебе с потомством дальним суждено,

Мир износив, увидеть день Суда.

Итак, до пробуждения живи

В стихах, в сердцах, исполненных любви!

И снова вернусь к моей встрече с Маршаком.

Самуил Яковлевич прочел первую строфу 66-го сонета на английском языке.

— Вы знаете английский?

— Нет.

— Жаль, но разговор о переводе 66-го сонета теряет смысл.

Много лет спустя, в послесловии к книге сонетов Шекспира в переводах С. Я. Маршака я прочел: «Знание языка поэтом заключается, прежде всего, в отчетливом представлении о тех ассоциациях, которые вызываются словом. Мы говорим не о случайных ассоциациях, но об ассоциациях, так сказать, обязательных, всегда сопровождающих слово, как его спутники. Вот, например, буквальный перевод первого стиха сонета 33: „Я видел много славных утр“. Но этот буквальный перевод является неточным, поскольку на английском языке эпитет „славный“ (glorious) в отношении к погоде обязательно ассоциируется с голубым небом, а главное, с солнечным светом. Мы вправе сказать, что эти ассоциации составляют поэтическое содержание данного слова. Перевод Маршака: „Я наблюдал, как солнечный восход“ — обладает в данном случае большей поэтической точностью, чем „буквальная“ копия оригинала». Один из лучших наших исследователей творчества Шекспира — А. Аникст — в своих примечаниях к изданию «Сонетов» Шекспира в переводах Маршака отметил, что в России до Маршака сонеты переводились не однажды. В частности, их переводили М. И. Чайковский, В. Брюсов, С. Ильин, Н. Холодковский, Т. Щепкина-Куперник. Но «судьбу шекспировской лирики для русских читателей определил лишь перевод „Сонетов“, выполненный в 1940-е годы С. Я. Маршаком. Он открыл для нас поэзию шекспировских „Сонетов“. Его перевод не является педантически точным, но поэт сумел прежде всего добиться цельности впечатления, производимого каждым стихотворением. Он постиг секрет внутреннего единства, пружину мысли, обуславливающую внутреннюю динамику сонета».

В этой связи приходит на память один из последних инцидентов поединка за Шекспира между Маршаком и Пастернаком. В 1954 году режиссер Козинцев поставил в Ленинградском государственном театре имени А. С. Пушкина «Гамлета» в переводе Пастернака.«…Чем же хочется закончить трагедию? — писал Козинцев Пастернаку. — Мне очень хотелось бы закончить ее мыслью, которая так часто повторяется в сонетах: сила благородного человеческого устремления, сила стихов, не желающих мириться с подлостью и унижением века, — переживет гербы вельмож и троны царей.

Вот эту гордость поэзии, вечную тему „нерукотворного памятника“ мне очень хотелось бы довести до зрителя.

Возможность такого решения пришла мне в голову, когда я чисто случайно стал вспоминать, где еще у Шекспира я встречал образ смерти „тупого конвойного“. И тут я вспомнил 74-й сонет.

Получается примерно так. На словах Гамлета:

Ах, если б только время я имел, —

Но смерть — тупой конвойный и не любит.

Чтоб медлили, — я сколько бы сказал… —

заканчивается трагедия.

Вот и хочу обратиться к Вам с просьбой, если бы только нашлось у Вас желание и время, — перевести для нас 74-й сонет (и если возможно, строем, наиболее приближенным к строю монологов Гамлета).

Если же Вы не сочтете возможным сделать это, то в этом случае (хотя это, конечно, и будет очень печально для нас) буду просить Вас разрешить использовать в спектакле перевод этого сонета С. Маршака, разумеется, оговорив это в программе. Но очень хотелось бы иметь Ваш перевод».

Ответ Бориса Пастернака последовал незамедлительно:

«Дорогой Григорий Михайлович!

…Конечно, придется перевести его мне, и конечно, придется читать его в моем переводе, даже в том случае, если он вне всякого спора будет неудачней перевода Маршака, потому что такого кооперирования разносменных текстов я никак не мыслю. Только при безоговорочности этого условия решалось без мысли о соперничестве (для него потребовались бы большая сосредоточенность и время) записать Вам вчерне, как я или как бы я, застигнутый за совсем другими работами, это сделал. (Глыбы камня, могильного креста и последних двух строчек перевода С. Я.: черепки разбитого ковша и вина души в подлиннике нет и в помине.) Перевод мой — набросок. Он должен вылежаться, даже если он удачен, а в ближайшие дни я заниматься им не буду».

Но успокойся в дни, когда в острог

Навек я смертью буду взят под стражу,

Одна живая память этих строк

Еще переживет мою пропажу.

Ты вновь разыщешь, их перечитав.

Что было лучшего моей частицей.

Вернется в землю мой земной состав,

Мой дух к тебе, как прежде, обратится

И ты поймешь, что только прах исчез,

Нисколько не достойный сожаленья,

То, что отнять бы мог головорез,

Случайности добыча, жертва тленья.

А ценно было только то одно,

Что и теперь тебе посвящено.

Однако неожиданно для Бориса Леонидовича Григорий Козинцев закончил спектакль 74-м сонетом, но в переводе Маршака. Пастернак на Козинцева обиделся и отказался присутствовать на премьере спектакля. А 16 апреля 1954 года в письме к двоюродной сестре О. М. Фрейденберг написал: «Меня огорчает, что присобачили они ко мне Маршака. Зачем это?»

Между тем, за семь с лишним лет до этого письма Пастернак писал о Маршаке совсем по-другому:

«Вот еще другая параллель. Я раньше не знал „Английских баллад и песен“ Маршака и заглянул в них, потому что там есть рифмованные реплики Лировского шута, — для осведомления. Я был потрясен блеском, совершенством и поэтичностью почти всех стихов этого собрания. И мне стало стыдно, что я столько лет прожил в полном неведении об этой удаче, закрываясь от нее для собственного спокойствия и ничего не сказав Самуилу Яковлевичу, не воздав ему должного…

Мне и в голову не пришло соперничать с С. Я. в свободе и изяществе. Во-первых, я не надеялся выйти победителем из этого состязания; во-вторых, куда бы увели меня эти усилия от подлинника, который, по-моему, гораздо неряшливее и беднее».

И еще одна реплика Анны Андреевны Ахматовой на тему «Пастернак — Маршак», высказанная в беседах с Лидией Корнеевной Чуковской: «Я так счастлива за Бориса Леонидовича: все хвалят, всем нравится, и Борис Леонидович доволен. Перевод действительно превосходен: могучая волна стиха. И, как это ни странно, ничего пастернаковского. Маршак сказал мне, что, по его мнению, „Гамлет“ в пастернаковском переводе слишком школьник, упрощен, но я не согласна с этим. Жаль мне только, что пастернаковский перевод принято хвалить в ущерб переводу Лозинского. А он очень хорош, хотя и совсем другой. Перевод Лозинского лучше читать как книгу, а перевод Пастернака лучше слушать со сцены. В сущности, незачем пренебрегать одним для другого, а надо просто радоваться такому празднику русской культуры.

Я заговорила о непонятных для меня вкусах Бориса Леонидовича в поэзии; я видела письмо его к нашему Коле (Николай Корнеевич Чуковский. — М. Г.), в котором он с бурной похвалой отзывался о стихах Всеволода Рождественского.

— О, это он всегда так. И в этот мой последний приезд в Москву тоже так было. Он привел к Федину Спасского, который хотел послушать мои стихи. И тут же при нем повторял бесконечно: „Сергей Дмитриевич создал нечто грандиозное, я уже целых три дня живу его последними стихами“. И все вздор. Стихи Рождественского — ведь это такое убожество, ни слова своего, и, конечно, Борису Леонидовичу они ни к чему. Он часто хвалит из самой наивной, грошовой политики. Уверяю вас. Ему мерещится, что так для чего-то кому-то надо. А иногда он и сам не понимает, что говорит. Вот ему не понравилось „Путем всея земли“. А он гомерически хвалит, необузданно».

Уильям Шекспир не только в творчестве, но и в жизни Маршака занял особое место. Встретившись с его творениями впервые в ранней молодости, он не расставался с ним до последних дней. В январе 1964 года, когда дни Маршака были сочтены и писать он уже не мог, Самуил Яковлевич надиктовал Елене Ильиной (Л. Я. Прейс) свои мысли о Шекспире: «В наши дни Шекспир кажется понятнее и современнее многих писателей девятнадцатого и даже нынешнего века.

Сейчас во время новой вспышки звериного расизма красноречивее, чем заповедь „Люби ближнего“, звучат слова Шейлока: „Когда нас колют, разве у нас не идет кровь, (когда) нас щекочут, разве мы не смеемся, когда нас бьют, разве мы не умираем?..“»

Такой подход к образу Шейлока, пожалуй, не встречается ни у кого, даже у самых доброжелательных толкователей этого «венецианского купца». А вот еще из тех же незавершенных заметок: «Мне лично выпали на долю счастье и большая ответственность — перевести на русский язык лирику Шекспира, его сонеты.

Не мне судить о качестве моих переводов, но я могу отметить с удовлетворением, что „Сонеты“ расходятся у нас в тиражах, немыслимых в другое время и в другой стране. Их читают и любят ценители поэзии и самые простые люди в городах и деревнях.

Шекспира часто трактовали как психолога, глубокого знатока человеческой природы. Сонеты помогли многим понять, что он прежде всего поэт и в своих трагедиях…»

В набросках статьи, посвященной юбилею Шекспира, Маршак написал: «Работая над переводом, я вникал в каждую строчку Шекспира — и в ее смысловое значение, и в звучание, и в совпадения с пьесами Шекспира. Мне казалось, что у меня в руках собственноручное завещание Шекспира». И в этих же заметках он высказал очень горькие, но, увы, оказавшиеся пророческими слова: «Мне было бы жаль, если бы некоторым критикам удалось подорвать доверие русских читателей (а их миллионы) к моему Шекспиру…»

Есть у Маршака лирические эпиграммы о Шекспире:

Старик Шекспир не сразу стал Шекспиром,

Не сразу он из ряда вышел вон.

Века прошли, пока он целым миром

Был в звание Шекспира возведен.

* * *

О том, что жизнь — борьба людей и рока,

От мудрецов древнейших слышал мир.

Но с часовою стрелкою Востока

Минутную соединил Шекспир.

По воспоминаниям В. Я. Лакшина, однажды в разговоре с А. Т. Твардовским Маршак сказал: «Что это? „Шекспир“ набран крупно, а внизу петитом, даже не прочесть: „В переводах Маршака“. Передайте вашему малограмотному техреду, что испокон века печатается вверху страницы крупно: „Маршак“, а внизу помельче: „Переводы из Шекспира“».

Закончить главу о Пастернаке и Маршаке мне хочется словами Анны Ахматовой, воспроизведенными в записках Лидии Корнеевны Чуковской: «Поразил меня, между прочим, Самуил Яковлевич. Он понимал Пастернака, ставил высоко, но совершенно чуждался его поэзии — очень уж другие, не „твардовские“ стихи, не Бёрнс, не Блейк, не Пушкин, не фольклор… На днях я навещала Маршака в больнице. Он меня укорял — зачем не сказала ему во время его тяжелой болезни о смерти Бориса Леонидовича? „Я взял газету, в которой что-то было завернуто, и вдруг читаю: „член Литфонда Пастернак“. Мерзавцы! Мстительные мерзавцы! Меня как кнутом по лицу“». Думаю, этими словами поединок за Шекспира между Пастернаком и Маршаком завершен.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.