МАНДЕЛЬШТАМ, МИХОЭЛС, МАРШАК

МАНДЕЛЬШТАМ, МИХОЭЛС, МАРШАК

В начале — несколько слов о влиянии библейской поэзии Маршака на творчество Мандельштама. Самуил Яковлевич был старше Осипа Эмильевича немногим больше чем на три года. Первые стихи свои на библейскую тему Маршак написал еще в начале XX века, Мандельштам же обратился к этой теме значительно позже. Быть может, самое примечательное его стихотворение на эту тему — «Среди священников левитом молодым…», написанное в 1917 году и посвященное А. В. Карташеву — видному ученому, церковному деятелю, занимавшему пост министра исповедания во Временном правительстве. Это стихотворение Мандельштама вызвало немало споров:

Среди священников левитом молодым

На страже утренней он долго оставался.

Ночь иудейская сгущалася над ним,

И храм разрушенный угрюмо созидался.

Он говорил: небес опасна желтизна!

Уж над Евфратом ночь: бегите, иереи!

А старцы думали: не наша в том вина —

Се черно-желтый свет, се радость Иудеи!

Он с нами был, когда на берегу ручья

Мы в драгоценный лен Субботу пеленали

И семисвешником тяжелым освещали

Ерусалима ночь и чад небытия.

К стихотворению о гибели Иерусалима, предсказанной молодым левитом, Мандельштам пришел не случайно. Двумя годами ранее он написал «Петрополь». Это стихотворение о другом времени, о другом городе. Однако пророчество молодого левита не давало покоя Мандельштаму накануне революции в Петербурге.

В Петрополе прозрачном мы умрем,

Где властвует над нами Прозерпина.

Мы в каждом вздохе смертный воздух пьем,

И каждый час нам смертная година.

Богиня моря, грозная Афина,

Сними могучий каменный шелом.

В Петрополе прозрачном мы умрем, —

Здесь царствуешь не ты, а Прозерпина.

Итак, предреволюционный Петербург воспринимается Мандельштамом как город, где жизнь превратилась в ожидание гибели. Маршак же в ту пору в Петербург приезжал редко, от литературы был далек, если и писал о Иерусалиме, то совсем по-иному:

Когда в глазах темно от горя,

Я вспоминаю край отцов,

Простор бушующего моря

И лодки, полные гребцов.

Несутся к городу — к обрыву,

Легко ныряя, челноки.

Там гул нестройный и ленивый,

Торговцев крики и звонки.

В кофейне низкой и убогой

Идет игра, дымит кальян…

А рядом пыльною дорогой

Проходит тихий караван.

И величавый, смуглолицый,

Степных просторов вольный сын,

Идет за стройной вереницей

Своих верблюдов бедуин.

То у ворот Иерусалима

Дает верблюдам он покой,

Расположась невозмутимо

Среди тревоги городской.

То в мирной и счастливой сени

Случайной рощицы олив

Верблюды спят, склонив колени,

Пока не будит их призыв.

Давно в печальное изгнанье

Ушли Иакова сыны, —

Но древних дней очарованье

Хранят кочевники страны…

«Ерусалима ночь и чад небытия» в одно и то же время, но по-разному завораживают и Маршака, и Мандельштама. Когда стихотворение Мандельштама «Среди священников левитом молодым…» уже было опубликовано, процитированные стихи Маршака еще «ходили в списках». Быть может, поэтому споров и дискуссий они не вызывали.

Споры спорами, но то, что оно свидетельствует о глубоком знании Мандельштамом Ветхого Завета, сомнений не вызывает. После разрушения Храма — в особенности Второго, евреям, оказавшимся в изгнании, Книга Книг заменила многое — богослужения в храмах и не только богослужения, но и жертвоприношения. Сказано в Талмуде: «Молитвы заменяют собой постоянное всесожжение». Повторим: стихотворение это написано в ноябре 1917 года, уже после октябрьского переворота.

И еще объединяет Маршака и Мандельштама путь к еврейству. Маршак пришел к ивриту, к еврейству в доме деда — ребе Боруха Гиттельсона. Что-то похожее произошло в детстве и с Осипом Мандельштамом, правда, в более позднем возрасте, нежели это случилось с Маршаком. Любопытно отметить, что и у поэта Осипа Мандельштама связь с еврейством нашла свое воплощение в образах дедушки и бабушки: «Дедушка — голубоглазый старик в ермолке, закрывавшей наполовину лоб, с чертами важными и немного сановными, как бывает у очень почтенных евреев, улыбался, радовался, хотел быть ласковым, да не умел… Добрая бабушка, в черноволосой накладке на седых волосах… мелко-мелко семенила по скрипучим половицам и все хотела чем-ни-будь угостить». Однажды дедушка вытащил из ящика комода «черно-желтый шелковый платок, накинул мне его на плечи и заставил повторять за собой слова, составленные из незнакомых шумов, но, недовольный моим лепетом, рассердился, закачал неодобрительно головой…»

Как все это похоже на воспоминания Маршака о детстве в Витебске.

Тема «Мандельштам — Маршак» переплетается с именем Михоэлса. Быть может, втроем они никогда не встречались, но дуэты «Михоэлс — Маршак», «Маршак — Мандельштам», «Михоэлс — Мандельштам» составляют триумвират.

В этой главе я не раз буду обращаться к воспоминаниям и Осипа Эмильевича, и Надежды Яковлевны Мандельштам. И не только к ним. Думаю, что в ней важны любые «свидетельские показания».

Зимой 2001 года я встречался с женой поэта Переца Маркиша — Эсфирь Лазебниковой. Она рассказывала мне, что в конце 1920-х, то ли в начале 1930-х годов, когда положение Мандельштамов было трагическим, Перец Маркиш поручал ей разыскать их («где хочешь, как хочешь, но найди») и передать им хотя бы немного денег. Сами Маркиши в ту пору тоже не были бог весть как богаты, но в отличие от многих людей, отворачивавшихся от Мандельштамов, они находили возможность в трудную минуту поддержать их. Надежда Яковлевна в своих мемуарах вспоминает: «Читая Михоэлсу свои стихи „И в кулак зажимая истертый год рождения…“, Мандельштам почему-то зажал паспорт в кулаке и хотел его порвать. Попытки свести счеты с жизнью были не однажды… Нам не на что было жить, и мы вынуждены были ходить по людям и просить помощи. Часть лета мы прожили на деньги Катаева, Жени Петрова и Михоэлса. Он (Михоэлс. — М. Г.) обнял О. М. и наперебой с Маркишем старался говорить все самое утешительное…»

Анастасия Павловна Потоцкая-Михоэлс рассказывала мне, что во время гастролей Государственного еврейского театра (ГОСЕТа) в Ленинграде Соломон Михайлович не раз просил ее или кого-то из близких друзей «сходить за Мандельштамами». При этом давал конверт с деньгами и контрамаркой, а на конверте писал: «Все содержимое этого конверта оставьте дома. Мандельштамов в ГОСЕТ пропустят без контрамарок».

Из воспоминаний Н. Я. Мандельштам:

«Я могу легко перечислить, сколько раз мы были в театре, — и чаще всего в Воронеже, когда приезжали москвичи. Там мы ходили даже на „Сверчка на печи“, а в Москве на такой подвиг никогда бы не отважились. Михоэлса, которым Мандельштам по-настоящему увлекался, мы увидели впервые в Киеве на гастролях, а затем в Ленинграде. Мы были на нескольких спектаклях с Ахматовой, она гордилась, что понимает текст, и хвалила Михоэлса, но все же упорно козыряла против него Чеховым. Не тогда ли Мандельштам впервые воскликнул: „Как оторвать Ахматову от Художественного театра!“ Бывала она в театре так же редко, как мы, и восхищалась преимущественно своими знакомыми. Я соглашалась, когда речь шла о Раневской, действительно хорошей актрисе, но хвалы, расточаемые киноактеру Баталову, сердили меня…

В увлечении Михоэлсом, который действительно был поразительным, ни на кого не похожим актером, сыграл, должно быть, большую роль интерес Мандельштама к еврейству, да и то, что, слушая речь актера на незнакомом языке, нельзя уловить актерскую интонацию. Не знаю, была ли она у Михоэлса. Как будто нет…

Мандельштам резче чувствовал противопоставленность актера и поэта, и я объясняю это тем, что он обращался к дальнему, а не близко к нему находящемуся слушателю…

Иным способом достигает актер единства себя и персонажа, которого он играет. Актер как бы жертвует собой ради роли, потому что может привнести в нее лишь отдельные черты своего „я“. Михоэлс требовал от художника, чтобы грим не искажал, а только подчеркивал черты его лица. Он избегал явной личины или маски, но все равно она у него была, хотя в ней сохранялись черты его лица. Без личины актера не существует, иначе один человек не мог бы вместить всех, кого ему приходилось играть в течение сценической жизни. Недавно один молодой актер написал в газете, что его задача не вживание в роль, но находка себя в каждой роли, потому что всякий раз он играет самого себя. Это любопытное замечание о соединении двоих, но все же в исполнительском процессе участвуют те же двое: „я“, поставленное в любую ситуацию и принявшее черты другого. „Я“ и соединившийся с ним „он“ привносят от себя в разных пропорциях, чтобы возник актер в данной роли…

Поэзия — подготовка к смерти. Актер, умирая на сцене, не воскресает, а снова становится самим собой, отбросив вместе с личиной чужую судьбу. Актер в известной степени соизмерим с писателем, с литературой, которая, в сущности, тоже уничтожает личность, вводя ее в иллюзорный и мнимый мир…

Раз человек поставил себя над людьми и захватил право распоряжаться жизнью и смертью, он уже не властен над собой…

Кстати, неизвестно, чем бы кончилось, если б Мандельштам запел соловьем о мастерстве и мастерах — может, прикончили бы О. М., как Михоэлса, и уж, во всяком случае, приняли бы более жестокие меры, чтобы уничтожить рукописи…»

Я не случайно так подробно останавливаюсь на теме «Мандельштам — Михоэлс», ибо она соприкасается с другим дуэтом «Маршак — Мандельштам».

Я, конечно, предполагал, что поэтические судьбы Маршака и Мандельштама пересекались не только во времени, хотя в архивах Маршака, в его опубликованных сочинениях подтверждений этому не нашел. Но когда читал библейские стихи Мандельштама, то уловил в них отзвук «Сионид» Маршака и его стихов из цикла «Палестина». В литературном наследии Маршака, во всяком случае в том, что дошло до нас, упоминание о Мандельштаме если и встречается, то крайне редко. Мандельштам же в письмах не всегда справедливо говорит о Маршаке. Нельзя забывать, что в трудные для Осипа Эмильевича времена, когда стихи его не публиковали вообще, для него оказались доступными лишь журналы «Воробей» (именно в пятом номере этого журнала он опубликовал свой «Детский цветник стихов» — вольный перевод из Стивенсона) и «Новый Робинзон». Без одобрения Маршака в ту пору это было невозможно. И хотя Надежда Яковлевна Мандельштам написала: «Маршак сильно испортил „Шары“ и „Трамвай“», это не совсем так. Эти стихи Мандельштама, написанные скорее для заработка, чем по вдохновению, не попали бы в разные детские издательства, если бы не были опубликованы до этого в журналах Маршака. И тем более непонятна фраза Надежды Яковлевны о Маршаке: «Он первоклассный ловец душ — слабых и начальственных. О. М. не спорил — с Маршаком соизмеримости у него не было. Но вскоре он не выдержал: ему вдруг послышался рожок, прервавший гладкие рассуждения Маршака, и с ним случился первый приступ грудной жабы».

О непростых отношениях, сложившихся между Маршаком и Мандельштамом, я прочел в воспоминаниях Надежды Яковлевны. Позже, читая письма Мандельштама, я понял, что во второй половине 1920-х годов положение Маршака в литературе было уже довольно весомым и от него что-то зависело. Маршак заключает договор с Мандельштамом на биографию Халтурина — плотника-народовольца… «Это очень легко, я напишу за пять дней», — пишет Мандельштам жене 7 февраля 1927 года. А через две недели 22 февраля сообщает: «Детский договор (книга о Халтурине. — М. Г.) отвергнут. Не люблю Маршака»… Думаю, и даже уверен, что «признание» это сделано О. Мандельштамом «в пылу гнева». Не понимал он тогда, что нож сталинской гильотины висел над ними обоими. Маршаку просто повезло…

Из письма Мандельштама жене от 23 октября 1926 года: «Но я хочу, мой родненький, взять работу от „Прибоя“ и от Маршака и приехать к тебе. Я не знаю, удастся ли это без продажи какой-нибудь меблишки? Но ведь стоит, милый. Зачем нам вещи, когда мы не вместе?..»

Однако его желание встретиться с Надеждой Яковлевной в Крыму не осуществилось. Из письма, датированного ноябрем 1926 года: «А что ты скажешь о моем плане встретиться в Москве? Мне безумно хочется». И снова, сообщая о своих делах, Мандельштам пишет, что Маршак ему предлагает сделать пересказ Тартарена (повесть Доде. — М. Г.) по 80 рублей с листа (это чепуха: турусы (пустая болтовня. — М. Г.) на колесах) и редактуру у него же по 50 рублей.

В воспоминаниях Н. Я. Мандельштам я прочел: «У О. М. был долгий период молчания. Он не писал стихов — прозы это не коснулось — больше 5 лет: с 1926 по 30-й год. То же произошло с Ахматовой — и она какое-то время молчала, а у Бориса Леонидовича это длилось добрый десяток лет. Можно ли считать случайностью, что трех действующих поэтов постигло временное онемение?.. Первым из троих замолчал О. М… Это случилось, вероятно, потому, что… отношения с эпохой стали основной движущей силой его жизни и поэзии. „Что-то, должно быть, было в воздухе, — сказала Анна Андреевна, и в воздухе действительно что-то было — не начало ли общего оцепенения, из которого мы и сейчас не можем выйти…“»

В своей «Второй книге» в главе «Несовместимость» Н. Я. Мандельштам пишет: «Про его публичные выступления я только слышала от тех, кто на них присутствовал. Ни меня, ни Ахматову на вечера стихов и на публичные выступления он не пускал. Наше присутствие в зале стесняло бы его… При мне лишь однажды… Мандельштам выступал очень резко и оспаривал самое понятие „научная поэзия“… Вообще резкость суждений у нас осуждалась всеми кругами без исключения. На смену базаровщины 20-х годов пришло „изысканное“ обращение, полутона, воркование. Самый доходчивый тон нашел Маршак, который, задыхаясь, говорил о любви к искусству, о Поэзии. На эту удочку клевали все. Называть вещи своими именами считалось неприличным, жесткая логика воспринималась как излишняя грубость…

Среди поклонников науки затесались и жулики, но они-то и пели слаще всех…

Редактор, чтобы не скучать за чисто запретительными занятиями, возомнил себя стилистом, блюстителем языка и вдохновителем новых жанров. Одним из первых на этих ролях стал подвизаться Маршак. Хрипловато-вдохновенным голосом он объяснял авторам (у него были не писатели, но авторы), как они должны писать, развивая и украшая сюжет, выбиваясь в большой стиль. Поэзия в руках Маршака становилась понятной всем и каждому: все становились поэтичными, и голос у него дрожал… Он хотел превращать в писателя всех и каждого, кому хотелось писать и у кого был хоть какой-нибудь опыт в какой-нибудь области… всякий ведь обладает опытом, и он-то и есть материал литературы, если его изложить хорошим языком… Сейчас еще ходят по земле писатели, с которыми работал Маршак. Они с умилением вспоминают его советы: знать про героя решительно все… Искать по газетам сюжеты для повести, чтобы по свежим следам воспроизводить опыт великой эпохи.

Поганый век — поганые книги, лишь бы они не одевались в приличное обличье. Я предпочитаю коммерсантов, загребающих деньги на детективах, Маршакам.

Маршак исключительно умело избегал мысли и реальной действительности, которые были запрещены, предпочитая говорить обо всем „поэтическом“… Для души он завел целую коробку гладкой мудрости, вызывающую умиление даже у начальства. Он придумал литературный университет для школьников, вызвавший возмущение Мандельштама, который не переносил инкубаторов. Маршак — характернейший человек своего времени, подсластивший заказ, создавший иллюзию литературной жизни, когда она была уничтожена… Он нанес бы больший вред, если бы существовала неокрепшая мысль, которую можно было бы задушить, но мысль исчезла, и он ничего не уничтожил и не испортил, даже детей из кисло-сладкого университета. Дети эти принадлежали к обреченному поколению и погибли, кто на войне, кто — после войны…»

Это не так. Создание Маршаком Дома детской литературы в Ленинграде было событием значительным. Помогли Маршаку Сергей Миронович Киров и видные педагоги Ленинграда. Из воспоминаний А. Гольдберга: «Зачем был создан ДДЛ? Этот вопрос задавали Маршаку и те, от кого зависело устройство не предусмотренного никакими штатами „детского учреждения“, и ленинградские литераторы, многие из которых скоро стали нашими гостями, и мы сами — от девятилетних октябрят до шестнадцатилетних комсомольцев. И всем Маршак отвечал одно и то же: в ДДЛ собраны ребята, любящие литературу».

Лично я понимаю: оценки Н. Я. Мандельштам субъективны. С. Я. Маршак внес такой вклад в русскую литературу, не только детскую, но и «большую» — помог стать писателями стольким людям, что уже за это заслуживает огромного уважения.

Трагедия Маршака в другом.

Если бы не революция, Великая Октябрьская, то Маршак стал бы поэтом совсем другим, и, быть может, его место в русской поэзии было бы рядом с Ахматовой, Пастернаком, Мандельштамом. Ведь ранние стихи Маршака высоко ценили Блок, Саша Черный, да и сама Анна Андреевна. Но после революции Маршак, испугавшись собственных «Сионид», пошел другим путем…

Напомню слова Надежды Яковлевны Мандельштам: «Такой была не я, а то, что сделала из меня эпоха».

И Маршак стал таким, каким сделало его время. И как бы прощаясь с «Сионидами» и вообще с еврейской темой, в 1920 году Самуил Яковлевич урезал до неузнаваемости свое стихотворение «Мы жили лагерем в палатке» из цикла «Палестина», напечатанное за три года до этого полностью в сборнике «У рек вавилонских». И все же после Маршака, Мандельштама остались стихи, проза, пьесы, записки, а о театре Михоэлса, да и о нем самом только воспоминания…

Надежда Яковлевна Мандельштам в своих воспоминаниях пишет, что, когда Осип Эмильевич вместе с комиссариатом просвещения переехал из Петербурга вместе со всем правительством в Москву, у него произошел конфликт с Блюмкиным (да-да, тем самым революционером-террористом Блюмкиным, который в июле 1918 года совершил убийство Мирбаха, немецкого посла в России). Мандельштам подрался с ним и вырвал у него большую пачку бумаг с приговорами к расстрелу, куда оставалось лишь вписать фамилии людей, которых Чека хотела уничтожить. Он так рьяно рвал эти документы, что Блюмкин не сумел этому помешать. Думается мне, что расстрельные ордера были выписаны вновь. Блюмкину — как с гуся вода, а Мандельштам получил нервное расстройство и, чтобы прийти в себя, уехал в Петроград. Но вскоре был вызван в Москву, лично к Дзержинскому на допрос по поводу того же Блюмкина — расследовалось дело об убийстве Мирбаха. Едва ли Осип Эмильевич мог «обогатить» материалы следствия. Тогда он уцелел.

Но в руки этой же организации он попадал потом неоднократно. Однако именно он первым из русских поэтов написал еще в 1933 году антисталинские стихи. Этого вождь ему не простил.

Мы живем, под собою не чуя страны,

Наши речи за десять шагов не слышны,

А где хватит на полразговорца,

Там припомнят кремлевского горца…

А вокруг него сброд тонкошеих вождей,

Он играет услугами полулюдей! […]

Что ни казнь у него — то малина

И широкая грудь осетина.

Михоэлс пережил Мандельштама на восемь лет. Как и Осип Эмильевич, он пал жертвой «кремлевского горца».

Маршаку повезло — ни в 1937-м, ни позже, в 1940-м, его не тронули. Почему? Вопрос остается открытым.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.