Д. Ортенберг Годы военные…

Д. Ортенберг

Годы военные…

Илья Григорьевич Эренбург пришел в "Красную звезду", по приглашению редакции, 25 июня сорок первого года.

В редакции, на Малой Дмитровке, 16, его встретила необычная для газетного дома тишина. Длинные и узкие коридоры, с маленькими комнатами по сторонам, были безлюдны: большинство литературных сотрудников выехало на фронт.

И вот входит ко мне среднего роста человек сугубо штатского вида, в мешковатом костюме серо-коричневого цвета в крупную нитку.

— Эренбург…

Сутуловатый, с взлохмаченной черной головой, подсиненной сединами, он выглядел старше своих лет. Лицо его показалось мне очень усталым, в нем была хмурая сосредоточенность; серые глаза смотрели прямо, я бы сказал испытующе.

К тому времени у меня уже был некоторый опыт совместной работы с писателями в боевых условиях — я редактировал фронтовые газеты на Халхин-Голе и во время советско-финляндского конфликта — и знал, как много они могут сделать для фронта, как важно для этого помочь им прежде всего найти в газете свое место, соответствующее творческой индивидуальности каждого.

Илью Григорьевича я, конечно, знал по его известным романам "Не переводя дыхания", "День второй" и другим произведениям. Но особенно запомнились мне его испанские очерки, пылавшие огнем борьбы за свободу и справедливость. Испанские работы Эренбурга волновали и будоражили наши сердца, накаляли их гневом и яростью против фашизма.

Это — решили мы в редакции — как раз то, что сейчас нужно в нашей борьбе с немецко-фашистскими захватчиками. Я, однако, спросил у Ильи Григорьевича, чем бы он хотел заниматься в "Красной звезде", и услышал в ответ:

— Видите ли, я старый газетчик. Буду делать все, что положено делать газетчику на войне. А писать буду прежде всего о нацистах. У нас еще не все знают по-настоящему, кто они. Во всяком случае, многие не знают.

— Что ж, — сказал я, — это то, что и надо…

Я повел его в комнату № 15, на третьем этаже, небольшую (примерно в десять квадратных метров), среди таких же, занятых редакционными работниками. Через несколько часов Эренбург привез свою видавшую виды портативную пишущую машинку «Корона». Вскоре перестук, слышный в коридоре, возвестил, что новый корреспондент "Красной звезды" приступил к работе.

Вечером Илья Григорьевич принес мне свою первую статью для газеты. Она называлась "Гитлеровская орда". Прочел я его статью, поправил кое-что и отправил в набор. Опубликована она была 26 июня.

С тех пор в течение четырех лет войны каждый вечер, который Эренбург проводил в Москве, он работал у нас, в редакции, выстукивая одним пальцем на своей «Короне» очередную статью в номер.

Изредка, вместе с другими, с неудовольствием уступая настоянию коменданта, он во время воздушных тревог спускался в полуподвал трехэтажного здания редакции, объявленный бомбоубежищем, которое он окрестил "презрением к смерти". Это, впрочем, не мешало ему, примостившись в уголке подвала с пишущей машинкой на коленях, достукивать там свою статью под гром зениток и разрыв бомб.

Поздней осенью сорок первого года, когда налеты немецкой авиации участились и ожесточенность их возросла, редакционное здание пострадало от взрывной волны. Редакция перебралась в помещение Центрального театра Красной Армии. Мы разместились в репетиционных помещениях и уборных артистов; одну уборную, кажется какой-то примы, предоставили Эренбургу, что стало предметом постоянных шуток в редакционных кулуарах.

Новоселье для Ильи Григорьевича было неудачным. Вокруг театра были какие-то рвы и ямы, в первую же ночь писатель упал и расшибся. Ковыляя, поднялся он ко мне на второй этаж. Я хотел сразу же отправить его домой, но он отказался. Статью все же написал, и мы успели ее поставить в номер.

Командующий противовоздушной обороной генерал М. С. Громадин, узнав о передислокации редакции, прислал мне сделанный нашими летчиками с воздуха фотоснимок этого монументального здания, имевшего очертания пятиконечной звезды с пятью расходящимися лучами. "Ваше помещение, — сообщил он, — самая уязвимая в Москве цель с воздуха". Фотографию увидел у меня на столе Эренбург и тут же назвал новое пристанище редакции "Вызов смерти", что опять же нимало не мешало ему, подобно всем своим сотоварищам по «Звездочке», методично писать статьи, как он писал когда-то за столиками уютной «Ротонды» под шелест каштанов Парижа.

Встречались мы с Эренбургом почти каждый день. Поздним вечером, а то и ночью он заходил ко мне с неугасавшей трубкой во рту и вечным пеплом на пиджаке и приносил новую статью, напечатанную прописными буквами на пористой газетной бумаге, а иногда на полупрозрачных лощеных листках, оставшихся у него с давних лет. Этот шрифт доставлял мне большие мучения, я так до конца и не смог к нему привыкнуть.

Говорили, что такая машинка, приспособленная, очевидно, для передачи корреспонденций прямо по телеграфу, — единственная в Москве. Позже выяснилось, что есть еще одна такого же типа машинка у какого-то высокопоставленного духовного лица. По этому поводу возник даже анекдот. Кто-то узнал, что в Моссовет стали поступать от этого владыки напечатанные точно таким же, как и у Эренбурга, телеграфным шрифтом заявки на увеличение лимита горючего или продуктовые карточки. По этому поводу острили, что якобы эти заявки для него печатал не кто иной, как сам Эренбург на своей машинке.

Когда я об этом сказал Илье Григорьевичу, он засмеялся:

— Все может быть… Но лучше так, чем наоборот…

Статьи Эренбурга шли ко мне, минуя обычные редакционные ступени. Кстати, и людей в редакции было немного — большинство сотрудников находилось постоянно или выезжало на время в действующую армию спецкорами.

Вспоминаю, с каким нетерпением и интересом мы ждали каждую статью Ильи Григорьевича. Вот статья прочитана, сдана в набор, а автор все не уходит. Он дожидается гранок, потом читает еще и верстку, правит, делает вставки, вычеркивает, обсуждая все с редактором, и успокаивается лишь тогда, когда полосы ушли под пресс.

Выступления Эренбурга несли в себе идейный заряд большой силы, они брали своей жгучей актуальностью, целеустремленностью, а также конкретностью. Ну и, само собой разумеется, его статьи привлекали тем, что они писались талантливо, читались легко, западая в Душу.

В своих статьях Эренбург убедительно и глубоко разоблачал идеологов и практиков немецкого фашизма, до конца обнажая их суть.

А это было очень нужно, особенно в первые месяцы войны. Позже, когда Красная Армия перешла в наступление и мы своими глазами увидели, что принесли с собою захватчики, все стало яснее и проще.

Эренбург лучше многих других знал немецких фашистов, видел их в истерзанной Испании, в растоптанной Франции и фашистском Берлине и с большой убедительностью рассеивал малейшие иллюзии в отношении гитлеровской Германии и ее разбойничьей армии. "Происходит встречное сражение танков, писал он. — Происходит встречное сражение двух миров". Эта война не похожа на прежние войны. Впервые перед нами оказались не люди, а злобные и мерзкие существа. На карту поставлена наша свобода, наша жизнь, наше будущее". Эренбург так наглядно и достоверно рисовал подлинный облик враждебного мира, его бесчеловечность, подлость, духовное ничтожество, что читателям становилась очевидной не только жизненная необходимость разгрома врага, но и неизбежность победы.

Сила выступлений Эренбурга была не только в гневной страсти его строк, но и в их убедительности. Его статьи содержали не только личные впечатления, но и неопровержимые документы, факты, свидетельства. Выдержки из библии людоедов "Майн кампф" и письмо Гретхен на фронт мужу-фельдфебелю. Цитаты из откровенно наглых фашистских учебников и инструкции генштаба германской армии для ротных командиров. Почта полка СС за один день и совершенно секретный приказ командира 262-й германской дивизии. Дневник барона Куно фон Ольдергаузена, пожаловавшего к нам за "жизненным пространством", и донесение контрразведки 231-й пехотной дивизии, бесчисленное количество писем из дому и домой, найденных у убитых немцев, показания пленных гитлеровцев.

Писатель как бы заставлял врага разоблачиться, можно сказать, догола и предстать на свету во всем своем отвратительном обличье. Для каждого из нацистских главарей и их подручных он находил точные характеристики и клички, которые так и остались за ними до конца, как клеймо. Эренбург первым в нашей печати пустил кличку «фриц», и она как-то сразу вошла в разговорный и печатный лексикон, прочно прикрепилась к солдатам и офицерам нацистской армии, которые до вторжения в нашу страну были на Западе овеяны ореолом могущества и дымкой непобедимости. «Фриц» не означало имени. Писатель сам объяснял: "Летом наши бойцы называли немецких солдат «герман». Зимой они разжаловали германа в фрицы. Эта короткая кличка выражает презрение".

В этой связи вспоминается шутка Константина Симонова. Как-то на командный пункт армии П. И. Батова приехали Эренбург и Симонов. Генерал и писатели уселись на одной скамейке у блиндажа. Симонов, поджимая Илью Григорьевича, говорит ему:

— Подвиньтесь, фрицеед…

— А знаете, что есть «фриц», которого я люблю, — сказал Илья Григорьевич. — Вот он, рядом…

Эренбург указал на Батова, с которым он встречался в Испании: генерала там звали Фриц Пабло.

Статьи Эренбурга читались на фронте с жадностью и интересом. Их обсуждали, комментировали, смеялись над «фрицем». Однако помню я один звонок, который предупреждал: так ли надо писать о немецко-фашистских захватчиках? Не расслабляет ли наших бойцов такое пренебрежительное, смешливое изображение врага? Словом, не до смеха, мол, теперь, когда на нас навалилась огромная мощь гитлеровской военной машины и немцы стоят под Москвой и Ленинградом. Нужны другие слова, суровые, строгие…

Вопрос серьезный, и отмахнуться от него было нельзя. Я рассказал об этом Эренбургу. Но у него никаких сомнений не было:

— Уверен, что это не так. Наш красноармеец понимает, что к чему…

И правда была на его стороне. Об этом свидетельствовали отклики, стекавшиеся в редакцию. В этом сам я убедился во время поездки на фронт.

Когда я был в одной из дивизий, оборонявших Москву, начальник политотдела дивизии даже удивился такому вопросу:

— Читают все Эренбурга. Читают и смеются. Издеваются над «фрицами» и еще от себя добавляют.

И он рассказал мне, что в одной из рот бойцы, читая статью Эренбурга "Шелк и фрицы", коллективно добавляли к слову «фриц» эпитеты похлеще, чем это делали запорожские казаки в своем письме турецкому султану.

Конечно, все мы были далеки от того, чтобы преуменьшать опасность, нависшую над Родиной. На страницах "Красной звезды" того времени можно найти и передовые и другие статьи, в которых об этой опасности говорится во весь голос. Сам Эренбург даже в разгар нашего контрнаступления под Москвой писал: "Путь наступления долгий путь… Впереди еще много испытаний. Нелегко расстанется Германия со своей безумной мечтой. Нелегко выпустит паук из своей стальной паутины города и страны"… "Мы не забудем суровой действительности, Германия еще очень сильна… Немцы будут защищать каждый клочок захваченных ими земель"…

В статьях Эренбурга был не только сарказм. Они вызывали не только гнев и презрение, ярость и ненависть к врагу, они вселяли чувство нравственного превосходства наших воинов над фашистскими завоевателями.

Не помню точно, кто из наших корреспондентов, кажется Леонид Высокоостровский, рассказал мне о случайно услышанном им разговоре между командиром взвода и бойцом, очевидно еще не успевшим приобрести боевую закалку.

— Ты что, — говорил офицер солдату, — все кланяешься? Читал Эренбурга? Перед кем брюхо мажешь, кого боишься, поганого фрица?!

Эренбург "помог разоблачить «непобедимого» германца-фашиста, помог распознать в хвастливом немецком нахале первых месяцев войны жадного, вороватого фрица, тупого и кровожадного. Эренбург убивал страх перед немцем, он представлял гитлеровца в его настоящем виде", — так писал Николай Тихонов в "Красной звезде" о выступлениях Ильи Григорьевича.

Эренбург откликался на все важнейшие события войны. Его выступления, если применить военную терминологию, шли по направлению главного удара.

С первых же дней войны он призывал к непримиримости и ненависти — не к немецкому народу, не к немцам вообще, а к врагу, нацистам, немецко-фашистским захватчикам. Его статьи "О ненависти", "Оправдание ненависти" и многие другие высекали ярость в наших сердцах против заклятого врага, вытравляли благодушие, успокоенность, беспечность. Он писал о той ненависти, без которой нельзя победить врага.

В одном из многочисленных откликов, которые мы получали со всех фронтов на выступления Эренбурга, 17 гвардейцев во главе с гвардии лейтенантом Елизаровым писали: "Прочитав статью, мы невольно молчали. Мы прислушивались — каждому из нас как бы слышались стоны замученных и расстрелянных родных нам людей. Мы плакали сухими слезами. Жгучая ненависть кипела в наших сердцах, жгучая ненависть сушила нам слезы". В ответ на призыв писателя четыре снайпера уничтожили 11 фашистов. Гвардейцы поклялись, что все теперь откроют счет мести.

Таково было воздействие статей Эренбурга на умы, сердца и боевой порыв наших воинов!

Нередко он первым открывал «бой», первым подымался в «атаку» там, где надо было в газете вовремя сказать самое сильное слово.

Вспоминаю, что в середине сентября сорок первого года я выехал на день-два на Северо-Западный фронт. Там меня застало известие о падении Киева. Вернувшись в Москву, я сразу же перелистал газеты последних дней. Ничего нет. Одна только строка в сообщении Совинформбюро: "После ожесточенных боев наши войска оставили Киев". Никаких подробностей, никаких комментариев. Секретарь редакции сказал мне, что был специальный звонок всем редакторам — не давать никаких подробностей об оставлении Киева.

Подробностей и не было. На Юго-Западном направлении работала большая группа наших корреспондентов — писателей и журналистов. Последнюю корреспонденцию мы получили из Киева 17 сентября, а затем связь с ними оборвалась. Я отправился в Генштаб и узнал, что немцы не только захватили Киев, но и окружили несколько наших армий. В этом кольце очутились и погибли многие корреспонденты "Красной звезды".

Воротился я в редакцию ночью и думаю: столицу Украины, "мать русских городов", захватили фашисты. Как можно молчать, когда душу жжет, как раскаленный уголь? Как написать, чтобы сказать о великом горе?!

В это время заходит ко мне Илья Григорьевич. До этого он уже смотрел папки корреспондентов и ничего не нашел из Киева. Знал он и о том звонке. Он сел против меня в глубокое кресло и задумался. Киев был городом его детства и юности. Там остались близкие ему люди. Он долго сидел, сжавшись, молча, а потом, словно стряхнув с себя оцепенение, сказал:

— Хорошо, я напишу о Киеве… Без подробностей…

Через час Эренбург принес статью, которая была озаглавлена коротким словом «Киев». Утром ее уже читали в газете.

В статье не было разбора операции, не было боевых эпизодов, не было рассказов о героях Киева. Не было никаких подробностей. Но то, что Эренбург сказал щемящими душу словами, звучало так горячо, так сильно! Эта статья как-то смягчала душевную боль, укрепляла волю к победе, веру в победу. Осталось, понятно, горе. "Но горе, — писал Эренбург, — кормит ненависть. Ненависть крепит надежду".

Статья «Киев» произвела столь сильное впечатление, что после нее газета не молчала, когда нам приходилось оставлять города. В одних случаях мы печатали корреспонденции наших спецкоров, уходивших из города с последними его защитниками, в других — выступал Эренбург. Эти статьи Ильи Григорьевича появлялись в газете с заголовками: «Одесса», "Севастополь", «Харьков», "Курск"… А потом, когда началось изгнание гитлеровцев с нашей земли, печатались его же статьи, но, так сказать, в обратном порядке: «Орел», "Курск", «Харьков», "Киев" и т. д.

Наивысшего звучания достиг голос Эренбурга в кризисные дни битвы за Москву.

30 сентября Гитлер бросил свои полчища в «генеральное» наступление для захвата столицы. Разыгрался «Тайфун» — таково было кодовое название этой операции.

Страницы комплекта "Красной звезды" возвращают нас к тем суровым, трудным, но героическим дням, передают весь накал борьбы. Передовые, информация, корреспонденции, очерки с Западного фронта, стихи, письма фронтовиков… Выступления Толстого, Шолохова, Суркова, Симонова, Павленко… И знаменитая статья Эренбурга под крылатым названием "Выстоять!"…

Вспоминается история этой статьи. В первых числах октября в сводках Совинформбюро одно за другим следовали сообщения о напряженных боях то на Брянском, то на Вяземском направлениях, а то и просто на Западном направлении. С каждым днем все больше нарастала угроза Москве. Но об этом газеты пока молчали. Даже в передовой с таким точным названием "Преградим путь врагу!", напечатанной 10 октября, говорилось не о Москве, а о том, что враг "любой ценой пытается пробиться к нашим важнейшим жизненным промышленным центрам". На то были свои причины, но мы в редакции немало помучились. Надо ли объяснять, что одно дело, когда на страницах газеты звучит призыв самоотверженно сражаться за столицу нашей Родины, иное — за безымянные жизненные центры.

Уже шли бои на Бородинском поле. Так и просились на страницы газеты лермонтовские строки:

"Ребята! Не Москва ль за нами?

Умремте ж под Москвой,

Как наши братья умирали!"

И умереть мы обещали,

И клятву верности сдержали

Мы в Бородинский бой.

Но пришло время, когда нужно было сказать об этом во весь голос. И вновь первое слово взял Илья Григорьевич. 12 октября появилась в нашей газете его статья "Выстоять!". И в ней впервые в газете было сказано: "Враг грозит Москве".

После этого мы уже прямо писали о начавшейся ожесточенной битве за Москву. На второй, третий и другие дни появились одна за другой передовые: "Задержать врага во что бы то ни стало", "Отстоим нашу Москву", "Закрыть врагу путь в Москву", известная статья Алексея Толстого "Москве угрожает враг". Появились и другие статьи Эренбурга: "Дни испытаний", "Мы выстоим", «Испытание» и пр.

Эренбург писал о том, что было тогда не только главным, но и единственным в мыслях, чувствах, в жизни наших людей: тревога за судьбу Москвы, защита нашей столицы. Он не обещал легкой победы. "Мы знаем, что враг силен. Мы не тешим себя иллюзиями… Может быть, врагу удастся еще глубже врезаться в нашу страну". Так честно и трезво оценивал он обстановку.

Но каждая строчка его статей дышала непоколебимой верой в нашу победу, а она, эта вера, нужна была в те дни больше чем когда-либо.

"Они не могут победить. Велика наша страна. Еще необъятней наше сердце. Оно многое вмещает. Оно пережило столько горя, столько радости, русское сердце! Мы выстоим: мы крепче сердцем. Мы знаем, за что воюем: за право дышать. Мы знаем, за что терпим: за наших детей. Мы знаем, за что стоим: за Россию, за родину".

Это было написано 10 октября 1941 года.

"Враг наступает. Враг грозит Москве. У нас должна быть одна только мысль — выстоять. Они наступают потому, что им хочется грабить и разорять. Мы обороняемся потому, что мы хотим жить. Жить, как люди, а не как немецкие скоты. С востока идут подкрепления… Мы должны выстоять. Октябрь сорок первого года наши потомки вспомнят, как месяц борьбы и гордости. Гитлеру не уничтожить России! Россия была, есть и будет".

Так заканчивалась знаменитая статья "Выстоять!", о которой политрук саперной роты дивизии генерала Родимцева в те военные годы писал Эренбургу, что это "самое лучшее, что вы написали. Это своего рода ваш «Буревестник»…

"Мы не сдадимся. Мы перестали жить по минутной стрелке, от утренней сводки до вечерней, мы перевели дыхание на другой счет. Мы смело глядим вперед: там горе и там победа. Мы выстоим — это шум русских лесов, это вой русских метелей, это голос русской земли".

Это писалось 28 октября, когда положение под Москвой резко ухудшилось.

"Россию много раз терзали чужеземные захватчики. Никто никогда Россию не завоевывал. Не быть Гитлеру, этому тирольскому шпику, хозяином России! Мертвые встанут. Леса возмутятся. Реки проглотят врага. Мужайтесь, друзья! Идет месяц испытаний, ноябрь. Идет за ним вслед грозная зима. Утром мы скажем: еще одна ночь выиграна. Вечером мы скажем: еще один день отбит у врага. Мы должны спасти Россию, и мы ее спасем".

Это статья от 4 ноября.

"Москва у них под носом. Но до чего далеко до Москвы! Между ними и Москвой — Красная Армия. Их поход за квартирами мы превратим в поход за могилами! Не дадим им дров — русские сосны пойдут на немецкие кресты.

С востока идут на подмогу свежие дивизии…"

Это из статьи "Им холодно", напечатанной 11 ноября.

Так прозорливо писал Эренбург в самые кризисные дни Московского сражения, когда немецкие фельдмаршалы бахвалились, что они уже видят Москву в полевой бинокль, а «фрицы» посылали домой открытки с надписью "Привет из Москвы!".

Писатель обращается со страстным призывом к воинам: выстоять! Он писал о стойкости и отваге. Участь столицы решают не только танки — ее решают мужество и выдержка каждого бойца. Сердце каждого бойца должно стать крепостью.

Со всей прямотой и откровенностью писатель обращается к фронтовикам: "Друзья, мы должны выстоять! Мы должны отбиться. Когда малодушный скажет: "Лишь бы жить", ответь ему: у нас нет выбора. Если немцы победят, они нас обратят в рабство, а потом убьют. Убьют голодом, каторжной работой, унижением. Чтобы выжить, нам нужно победить"…

Эренбург писал: "Каждый боец знает: позади Москва". Эти слова стали лозунгом, воздухом, которым мы все тогда дышали. Мы помним, как потом прозвучали эти слова из уст политрука-панфиловца Клочкова у разъезда Дубосеково!

Пришел час нашей победы под Москвой, и мы услышали взволнованный голос Эренбурга о солнцевороте.

Эренбург, как всякий истый газетчик, не отказывался от любой черновой работы в редакции. Он проверял переводы из иностранных газет, делал подписи под клише, писал комментарии к трофейным документам и т. п. К одному лишь не удалось «приручить» писателя. Об этом Илья Григорьевич любил сам рассказывать в редакционном кругу и даже в широкой аудитории.

В один из осенних дней сорок первого года, когда почти все работники редакции выехали на фронт, как-то получилось, что некому было написать передовую в очередной номер газеты. Я попросил это сделать оказавшегося под рукой Эренбурга. Он согласился и через час-полтора принес ее. А дальше вот что произошло. Прочитав передовую и рассмеявшись, я сказал:

— Илья Григорьевич! Передовая — статья редакционная, безымянная. А каждый, кто прочитает вашу передовую, сразу же скажет: это ведь Эренбург писал!

Я поставил под статьей "Илья Эренбург" и сказал, чтобы ее поместили на третьей полосе.

Больше Илье Григорьевичу не поручалось писать передовые…

У Эренбурга действительно был свой, ни на чей не похожий «почерк».

"Однажды, — писал в редакцию красноармеец Степан Фесенко, — замполит Метелица прочитал эту статью. Мы ее с вниманием выслушали. Кончив читать, он спросил: "Кто писал статью?" Мы ответили в один голос: "Илья Эренбург".

Это верно: Эренбурга узнаешь буквально по одной фразе. Когда читаешь в его статьях: "Не розами проверяют крепость сердца — железом", "Победу не лепят из глины, ее высекают из камня", не можешь не думать: так мог написать только он, это его стиль.

Эренбург писал нам прозой. Но как-то в ноябре сорок второго года зашел он ко мне и протянул две странички. Я предполагал, что это обычная статья, очередной выстрел памфлетом по врагу.

Но это были стихи. Я бегло посмотрел их и задумался. Писатель это заметил:

— Вы удивляетесь? Разве вы не знали, что я пишу стихи?..

Я, конечно, знал, но все мы в редакции привыкли, что изо дня в день он бьет по фашистам публицистикой — статьями, фельетонами, памфлетами, привыкли к их стилю, духу. А поэтов мы печатали в "Красной звезде" немало. "И не дай бог, — подумал я с огорчением, — если Илья Григорьевич забросит свою публицистику и начнет выдавать стихи…"

Вот над чем я задумался, когда держал в руках стихотворение Эренбурга. Но я не мог, понятно, не обидев писателя, сказать ему об этом. Я еще раз внимательно прочитал стихи. Это был рассказ о девочке с ниточкой кораллов на шее, которую убил фашист. Основания их не печатать у меня не было. Я написал: "В набор".

И хотя я не сказал Илье Григорьевичу о своем отношении к его поэтическому «дерзанию», он, видимо, понял меня без слов. Мы напечатали еще два-три стихотворения Эренбурга, но больше он не приносил их, и я, конечно, к этому его тоже не побуждал. Хорошо это или плохо — трудно сказать. Но тогда мне казалось правильным.

Эренбург работал много, быстро, без устали. Все мы поражались его работоспособности. Он часто выступал в зарубежной печати, вел большую общественную работу в сфере международных связей. И почти ежедневно писал для нашей газеты. Бывало, вечером намечалась тема, а через час-два он уже приносил рукопись, в которой были и острая мысль, и афоризм, и удачное сравнение, точный эпитет, философская тирада. Казалось, он это делал без особого труда и напряжения. Стоило зажечь трубку, выкурить ее — и статья готова! Я видел, как работал Илья Григорьевич. Конечно, его знания были неисчерпаемы, а память удивительна. Но за каждой статьей стоял подвижнический труд.

Что ни день наш редакционный экспедитор Чижова приносила Эренбургу мешок с письмами, а библиотекари Меерович и Лаврова — папки фронтовых и армейских газет. Все это он внимательно и терпеливо просматривал, сортировал и делал пометки. Одни материалы сразу шли в «работу», а другие складывались в папки, впрок. Папки у него были разные, в том числе и такие, названные в чисто эренбурговском стиле: "Босяки Европы" — это о гитлеровских сателлитах и т. п.

Корреспондент "Красной звезды" по Волховскому фронту Михаил Цунц прислал в редакцию два выразительных письма с пометкой "Для Эренбурга"; они были найдены на поле боя. Когда спустя некоторое время ему пришлось на несколько дней приехать в редакцию, он не без оттенка обиды спросил у писателя, почему тот не использовал такие красноречивые документы. Эренбург нашел эти письма — они значились у него под рубрикой «Ленинград» — и сказал: "Ружье не просто должно стрелять, а выстрелить в цель с наибольшим результатом". И оно действительно «выстрелило» спустя время, когда осада Ленинграда была полностью снята. Так в январе 1944 года зазвучали два письма, датированные осенними днями сорок первого года. Немецкий лейтенант Грисбах писал тогда: "Через три-четыре дня мы будем в Ленинграде. Несмотря на несколько дворцов и мировое реноме, это захудалый город вроде Штеттина". Второе письмо принадлежало жене фельдфебеля: "Хотелось, чтобы у вас все поскорее кончилось, но я боюсь, что Петербург легко не сдастся. Говорят, что русские стали крепко драться. Трудно себе представить, чтобы такой невоспитанный народ требовал от нас столько жертв. Надо раз и навсегда выкинуть его из мировой истории".

Можно представить, с какой силой и сарказмом «обыграл» эти письма Эренбург, которые он терпеливо хранил в своем досье более двух лет, в статье, посвященной нашей победе под Ленинградом.

Особенно бережно относился Илья Григорьевич к письмам фронтовиков. Он сам вскрывал конверты или «треугольники», прочитывал с какой-то жадностью каждое письмо. Здесь были и отзвуки на его выступления, и рассказы о боевых делах, и трофейные материалы, и просто сердечный дружеский разговор о том, что волнует солдата. Если фронтовик писал о подвиге своего товарища, он просил Эренбурга "опубликовать героя в газете". Если писал о «фрице», просил писателя «раздраконить» его "по всем правилам".

Письма бойцов были для Эренбурга животворным источником для ярких выступлений. С одним из таких писем я хотел бы познакомить читателей, и не только потому, что в нем сквозит глубокое уважение и доверие наших фронтовиков к писателю, но и потому, что оно освещает душевное отношение Эренбурга к солдату и его ратному труду.

10 марта 1943 года в "Красной звезде" была опубликована статья Эренбурга "Последняя ночь". Начиналась она так:

"Я получил письмо, на которое не могу ответить: его автора нет больше в живых. Он не успел отправить письмо, и товарищи приписали: "Найдено у сержанта Мальцева Якова Ильича, убитого под Сталинградом".

Яков Мальцев писал мне:

"Убедительно прошу вас обработать мое корявое письмо и напечатать в газете. Старшина Лычкин Иван Георгиевич жив. Его хотели представить к высокой награде, но батальон, в котором мы находились, погиб. Завтра или послезавтра я иду в бой. Может быть, придется погибнуть. В последние минуты до боли в душе хочется, чтобы народ узнал о геройском подвиге старшины Лычкина".

Я исполняю последнее желание погибшего сержанта".

Далее писатель приводит полный текст письма Мальцева и небольшое взволнованное послесловие:

"В горькие дни отступления такие люди, как старшина Иван Лычкин, закладывали фундамент победы. На пути германской армии встали смельчаки…

Но, думая о подвиге старшины Ивана Лычкина, я неизменно возвращаюсь мыслями к погибшему под Сталинградом сержанту Якову Мальцеву. Он молчал о себе: как будто он ничего и не сделал. Всех убитых немцев он занес на счет своего боевого друга. Рассказ о подвиге Лычкина озаряет бледное лицо Мальцева. Я не знаю, как ему суждено было умереть, но я знаю, что он погиб смертью героя. Он погиб под Сталинградом, когда на востоке едва проступала заря нашей победы. Друг Ивана Лычкина не мог погибнуть иначе.

Я думаю о том, как Мальцев писал свое письмо. Это было перед боем. Товарищи молчали, курили, каждый о чем-то напряженно думал среди предгрозовой тишины. Что томило Мальцева? Не страх, не тоска, даже не думы о близких, а наверно, были у него и дом, и родные. Мальцев болел одним: вот он умрет, и никто не узнает о подвиге Ивана Лычкина. Высокое чувство дружба — воодушевляло Мальцева в последнюю ночь перед боем, в последнюю его ночь. Много на войне жестокого, темного, злого, но есть в ней такое горение духа, такое самозабвение, какого не увидишь среди мира и счастья".

Это горение духа и самозабвение были присущи и самому Эренбургу, и поэтому так душевно и проникновенно писал он о солдате.

На каждое письмо Эренбург отвечал даже тогда, когда, казалось, и не требовалось ответа. Во время войны выходили сборники его статей, напечатанных в "Красной звезде". Писатель закупал их в огромном количестве и ни одному фронтовику не отказывал в просьбе прислать книжку с автографом. Когда кто-то спросил однажды писателя не без скепсиса: неужели он отвечает всем без исключения, кто ему пишет, Илья Григорьевич ответил: "Всем. Без исключения. Это все — мои друзья".

Письма фронтовиков были родником для его творчества и, думаю, душевной опорой в жизни.

Эренбург все время рвался на фронт, но я его сдерживал. Все-таки был он уже немолод, а то, что он писал, было настолько ценно и важно, что вряд ли кто упрекнул бы «штатского» писателя за относительно тыловой образ жизни. Упрекнул бы один только человек — сам он. Бесстрашие Эренбурга было известно еще по Испании, и мне не очень-то хотелось пускать его на фронт, не хотел я рисковать жизнью писателя.

Зная его способность лезть под огонь, я решил, что лучше, если я сам его «вывезу» на фронт, все же мне легче будет с ним совладать, чем кому-нибудь другому, если не убеждением, то хотя бы своей редакторской властью.

Такой случай вскоре мне представился. В последних числах августа я узнал, что перед войсками Брянского фронта поставлена задача разбить танковую группу Гудериана, являвшуюся серьезной угрозой правому флангу Юго-Западного фронта, и мне захотелось увидеть эту баталию.

Вечером я поднялся на третий этаж редакционного здания к Илье Григорьевичу. Он выстукивал на «Короне» очередную статью в номер. Я сказал, что отправляюсь на Брянский фронт и, если у него есть желание, он может поехать со мной.

Илья Григорьевич сразу же воодушевился:

— Я готов, даже сейчас.

— Сейчас нельзя, — успокоил я его, — сейчас нужна ваша статья, а завтра утром приходите. Я скажу нач. АХО, он вас экипирует.

Рано утром Илья Григорьевич был уже в редакции. Впервые я его увидел в военной форме. Вид у него был далеко не бравый. Из того, что имелось на вещевом складе редакции, для его худощавой и сутулой фигуры с грехом пополам подобрали гимнастерку и бриджи, сапоги оказались большими, голенища болтались, как колокола. Из-под пилотки все время выползали космы, это его раздражало, и он все время ее поправлял.

Мы сразу же отправились в путь. С нами был еще Борис Галин: редакция направила его на работу в постоянную группу корреспондентов Брянского фронта.

Ночевали мы в Орле, в большой комнате какого-то штаба. Эренбург улегся на диване, а Галин по молодости примостился на столе. Должны были мы выехать рано, но произошла задержка. Эренбург, оказалось, еще дома никак не мог освоить выданные ему портянки, и Любовь Михайловна дала ему какие-то бело-розовые обмотки. И вот теперь Илья Григорьевич мучился, наматывал их, разматывал, снова наматывал, пока с помощью Галина не одолел их.

В Москве мы захватили с собой пачку свежих газет и на первом же контрольно-пропускном пункте фронта, где скопилось много машин, вручили группе бойцов один экземпляр "Красной звезды". Взяв газету, старший лейтенант сразу же спросил:

— А Эренбург здесь есть?

— Есть. И здесь и там, — ответил я и показал на машину, где в глубине сидели мои спутники.

Пришлось показать им «живого» Эренбурга. Беседа была недолгой. Мы торопились и сразу поехали дальше. Те же вопросы повторялись почти всюду, где мы раздавали газету. Я даже начал ревновать: почему, мол, спрашивают об Эренбурге, а не о других; молчат, скажем, о передовицах, которые мы считали важными, — они и в самом деле неплохо читались на фронте и в тылу. Когда я пожаловался ему на это, писатель улыбнулся и ответил:

— А я чей, я тоже ваш…

К полудню мы уже были на месте. В сосновом лесу, в нескольких километрах от пылающего Брянска, разыскали командный пункт фронта. В деревянном с большой верандой домике лесника нашли командующего фронтом генерала А. И. Еременко. Встретил нас он тепло и дружески.

Еременко стал рассказывать нам о делах фронтовых. Первые успехи достигнуты. Освобождены десятки сел. Словом, он не сомневался, что Гудериану будет нанесен сокрушающий удар. Вскоре подошел какой-то генерал, скуластый, широкий в плечах, вмешался в наш разговор. Из его замечаний можно было сделать вывод, что у немцев все идет к развалу.

Илья Григорьевич слушал его и улыбался: явственно чувствовалось, что этот генерал если не себя, то нас хотел взбодрить.

Возился с нами, устраивал нас рослый молодой офицер в распахнутой телогрейке. Еременко представил его:

— Вот это — сын легендарного полководца Пархоменко…

Потом Еременко повел нас к новобранцам, где должен был выступить.

"В детстве я был пастухом", — так начал свою речь генерал. Говорил он просто, душевно, а солдатский юмор помог ему сразу же установить контакт с молодыми бойцами. Был в его речи какой-то знакомый чапаевский колорит. Попросили и нас выступить. Выступление Эренбурга тоже произвело сильное впечатление на молодых солдат: говорил он, как всегда, короткими, отточенными фразами.

Вскоре подошел к нам начальник политуправления фронта Василий Макаров, дивизионный комиссар, мой старый знакомый. Он сказал, что в медсанбате лежат раненые поэт Иосиф Уткин и наш корреспондент Моран. Медсанбат был недалеко, в лесу, и мы сразу же помчались туда.

Уткина не застали, его уже эвакуировали, а Моран ждал своей очереди. Лежал он на соломенном матраце на полу, бледный, с запекшимися губами, и, увидев нас, улыбнулся. Литературный работник "Красной звезды", поэт Рувим Моран впервые выехал на фронт и был ранен. Из штаба полка он направлялся на передовую. Надо было идти траншеей, но он торопился и пошел по полю во весь рост. Там его и прихватила мина. Но об этом я узнал позже, а тогда я спросил Морана: "Как вас ранило?" Он ответил с шутливой интонацией: «Минометом».

Потом Макаров увез нас в полк, отвоевавший у врага несколько деревень. Штаб полка разместился в березовой роще. На траве, застланной плащ-палаткой, лежали свежие трофеи — куча вещей, найденных в немецких окопах. Чего там только не было! Старинная табакерка с французской надписью, русский серебряный подстаканник, дамские чулки и белье и много другого добра, наворованного и награбленного гитлеровцами. Рядом кипа бумаг. Эренбург, знавший безупречно немецкий язык, переводил: письма брошенных любовниц, адреса публичных домов во Франции, отношения конторы адвокатов по поводу какой-то тяжбы. Среди бумаг — целый ассортимент порнографических открыток. После Эренбург напишет: "Да, правы красноармейцы, — стыдно за землю, по которой шли эти люди. Как низко они жили! Как низко умерли!"

Галин отправился искать нашу корреспондентскую группу, а нас повели к пленным, находившимся невдалеке, возле одинокого домика. Эренбург наконец добрался — впервые за войну — до живых «фрицев». Вначале мы слушали, как красноармейцы на каком-то особом солдатском коде изъяснялись с пленными. Настроение у наших людей было более чем благодушным. Они угощали гитлеровцев папиросами, называли их даже… товарищами. Какой-то унтер с расстегнутым воротником и отсутствующим выражением лица подошел к бойцу, назвал его "товарищ комиссар" в расчете тоже получить папиросу. И когда ее получил, он тут же, отвернувшись и не думая, что его поймут, сказал другому пленному: "Русские свиньи". Писатель перевел красноармейцам эти слова. Что здесь было — догадаться не трудно; благодушие смыло как волной.

В этой поездке потерпела крах моя попытка удержать Эренбурга в безопасном месте, если, вообще-то говоря, на фронте можно найти такое место. Воспользовавшись тем, что Эренбург увлекся допросом пленных, мы с Макаровым ускользнули в только что отбитое у немцев село Красное, куда надо было добираться под фланкирующим огнем врага, а местами и ползком. Прошло немного времени, как вдруг, к нашему удивлению, там появляется Эренбург, страшно рассерженный, что мы его покинули.

— Я не меньше вашего повидал, — бросил он нам упрек.

В общем, не я, а он, не взирая на "табель о рангах", устроил нам, двум дивизионным комиссарам, «разнос». С тех пор во время наших поездок на фронт Эренбург не отпускал меня от себя ни на шаг, строго следил, чтобы я его больше не «обманывал».

Невольно вспоминается также эпизод, имевший место позже, на Западном фронте. В штабе для писателя дали броневичок, толщина брони которого и тогда вызывала улыбку, и мы отправились в путь-дорогу. Обстановка была горячей, и дальше командного пункта полка я Илью Григорьевича не пустил и поэтому сам в батальон не поехал. Отправились в обратный путь под вечер. Эренбург был впереди, а я следовал за ним на «эмке». И вот каждые километр-два он останавливался, вылезал из своего броневичка и проверял, на месте ли я, и если моя машина отставала, дожидался, пока она не подъезжала вплотную к броневику.

Но вернемся к нашей поездке на Брянский фронт. Войска фронта не смогли выполнить задачу. Танковая группа Гудериана ушла главными силами на юг, оставив для прикрытия в полосе фронта две танковые дивизии и другие части. Войскам Еременко удалось вначале потеснить их и даже отбросить за Десну, освободив немало населенных пунктов, но затем наше наступление захлебнулось.

Как раз в эти дни мы и были в войсках фронта. Возвращались в Москву не в лучшем настроении. Но удачно или неудачно закончилась операция — для газеты материал был. Подвигов в любом бою много. Впечатлений и фактов Эренбург в эту свою первую поездку получил достаточно. В газете сразу же был опубликован его очерк. И потом еще долго брянские впечатления находили отзвук в статьях Ильи Григорьевича.

Во время Московской битвы фронт был близок, и я имел возможность чаще выезжать в действующие армии. Эренбург настойчиво просил брать его в эти поездки.

Числа девятнадцатого января член Военного совета 5-й армии бригадный комиссар П. Иванов позвонил мне вечером и сказал, что армия должна завтра взять Можайск и Бородино. Я сразу же дал знать об этом Эренбургу, и, конечно, он сразу же согласился поехать туда.

Отправились мы рано. За Кубинкой нас застал рассвет, и черная редакционная «эмка» среди окрашенных под снег фронтовых машин резко выделялась на разбитой дороге. По пути к Можайску мы заехали к командующему 5-й армии генералу Л. А. Говорову. Нас встретил рослый человек в гимнастерке с тремя звездочками на петлицах и характерной для старого служаки строевой выправкой. В короткие минуты беседы Эренбург удивительно точно схватил его портретные черты. "Хорошее русское лицо, крупные черты, как бы вылепленные, густой, напряженный взгляд. Чувствуется спокойствие, присущее силе, сдержанная страсть, естественная и простая отвага…

Вот уже четверть века, как генерал Говоров занят высокими трудами артиллериста. Он бил немцев в 1916 году, он бил интервентов, он пробивал линию Маннергейма…

Есть в каждом артиллеристе великолепная трезвость ума, чувство числа, страстность, проверяемая математикой. Как это непохоже на истеричность немецкого наскока, на треск автоматов, на грохот мотоциклов, на комедиантские речи Гитлера, на пьяные морды эсэсовцев! Может быть поэтому, артиллерист с головы до ног, генерал Говоров кажется мне воплощением спокойного русского отпора".

Я не раз после этого встречался с Говоровым и под Москвой, и в Ленинграде, и после войны, слыхал о нем немало, читал о нем, но более меткой характеристики, чем дал ему Эренбург, не видел.

Командарм обрисовал нам обстановку, рассказал о задачах, которые решает сейчас армия, все это показал на карте с красными стрелами, рвущимися на запад, и синими стрелами, повернутыми вспять.

Чем ближе к Можайску, тем сильнее чувствовалось дыхание боя. Много смятых, искореженных, разбитых немецких танков, пушек, машин. Протирая заиндевевшее стекло, Эренбург считает все подряд. Потом стал считать только танки и орудия. Тоже много. Вдоль дороги в кюветах задубевшие трупы фашистских солдат, которые не успели убрать.

Все чаще останавливается наша «эмка». Эренбург выскакивает из машины и присоединяется то к группе наших бойцов, спешащих на фронт, или к раненым, то ходит по пепелищам, где бродят вернувшиеся жители в поисках того, что осталось от их домашнего скарба. Я заметил, что обычно во время своих фронтовых поездок Эренбург делает короткие пометки в записной книжке. Но в этот тридцатиградусный мороз рука не держала карандаш. И только возвращаясь в машину, писатель вынимал свою книжечку с желтоватой обложкой и записывал главным образом фамилии собеседников, названия сел — все остальное держал в памяти.

Я видел, что Эренбургу в его штатском пальто с поднятым воротником, в легкой каракулевой шапке и ботинках с суконным верхом было очень холодно, и казнил себя, что выпустил его без тулупа и валенок. Я рассчитывал, что отвезу его в теплую штабную избу или нагретую землянку командира дивизии или полка. Но удержать там писателя невозможно было — его тянуло поближе к боевым частям.

В дивизиях и полках Илья Григорьевич без устали копался в трофейных документах, присутствовал на допросах пленных. Но это, чувствовалось, было для него «грязной» работой, он занимался этим по необходимости. Самыми светлыми и радостными были для него встречи с нашими бойцами. Вот и под Можайском его окружила группа солдат и офицеров. Сама собой возникла беседа. Он внимательно слушал, изредка задавал вопросы. Эренбург интересовался настроением бойцов, их оценкой врага, перспектив войны. И тут же высказывал свою точку зрения на эти вопросы. Я замечал, что он задает вопросы не из-за практических журналистских целей, не только для того, чтобы записать какую-то строчку для будущей статьи. То были простые беседы равных, разным оружием делающих одно и то же дело и одинаково глубоко заинтересованных друг в друге.

В своих статьях и путевых очерках Эренбург находил особые, сокровенные слова, чтобы выразить всю меру любви и уважения к тем, кто закладывал "первые камни победы".

"Наши бойцы воюют просто, сурово, серьезно". Так же просто, сурово и серьезно писал Илья Григорьевич о советских воинах. Иногда это был факт или штрих. Иной раз — услышанная крылатая фраза, афоризм. Порой сжатый и, я бы даже сказал, лаконичный рассказ о подвиге человека. Они по-своему раскрывали душевный мир советского солдата, его настрой, его мысли и чувства, "неприметный, простой и трижды благословенный героизм русского человека".

Мы приехали в Можайск, когда немцы уже были изгнаны из города. Шли бои на Бородинском поле. На здании горсовета висел красный флаг, водруженный, как нам сказали, политруком роты, первой ворвавшейся в город. Жители, вышедшие из подвалов или вернувшиеся вместе с армией к родным очагам, яростно сдирали со стен и зданий и рвали на мелкие куски объявления, распоряжения и приказы немецких властей, неизменно заканчивающиеся угрозой: "… кто не сделает — будет расстрелян".

Я не раз видел: первое, что делают бойцы, когда занимают город, и даже не весь, а хотя бы его центр, — это водружают красное знамя — символ восстановления советской власти. И первое, что делают жители, — срывают немецкие бумажонки, чтобы скорее стереть грязные следы, оставленные незваными пришельцами.

В городе взорваны Никольский собор, памятник русского зодчества, Вознесенская церковь, кинотеатр, гидростанция. Разорены и села, окружающие Бородинское поле, — Семеновское, Бородино, Горки, Шевардино, памятные по 1812 году. Когда мы подъехали к Бородинскому музею, он еще пылал, и сквозь пламя светилась надпись на фронтоне: "Слава предкам".