«Предстоит на свете жить…» (об Анатолии Аграновском)

«Предстоит на свете жить…»

(об Анатолии Аграновском)

Начну с конца. С того субботнего раннего звонка, когда сперва ни слова нельзя было разобрать. Потом второй, слышнее: это Галя Аграновская, говорит из Пахры, — мы это знаем, — у Толи подозревают инфаркт, нужно подняться к ребятам, чтобы включили телефон, она не может до них дозвониться. Нужно организовать перевозку. Договориться с клиникой… Потом наши лихорадочные, разыскивающие звонки. А потом звонок в дверь, заплаканная невестка. Ничего уже не нужно. И все это в течение часа.

Потом «Известия», панихида, дождь — как сквозь сон. Речи, цветы…

Теперь по порядку. Галю мы вообще знаем с незапамятных времен. А его? Помню «Литгазету» начала пятидесятых. Ее коллектив, подобранный Симоновым поштучно, как собирают коллекцию. Многие оттуда вышли. Ее «Ансамбль верстки и правки»… Выступление в перерыве московского писательского собрания в пятьдесят четвертом году, — наверное, пока печатали бюллетени для голосования. Аграновский — солист, красивый, почти смазливый, в тельняшке. Исполняется на мотив «Раскинулось море широко» песня о том, что честь смолоду нужно беречь, «а также и в зрелые лета». Толя поет со вкусом: «в зрелаи лета…»

Еще раньше я видел и слышал его отца, известного в ту пору журналиста. Я учился в Литературном институте, а он в качестве руководителя ездил с тремя нашими студентами — Борисом Бедным, Владимиром Тендряковым и Григорием Баклановым — на Волго-Дон. Каждый из троих написал в результате очерк, их публично обсуждали в институтском конференц-зале. Лучшей была признана работа Бориса Бедного.

Документальную повесть о Волго-Доне «Утро великой стройки» (в соавторстве с В. Галактионовым) написал и Толя. Она была выдвинута на Сталинскую премию, но осталась за чертой отмеченных, — к удивлению многих. А получи он тогда премию, как бы сложилась его судьба? Думаю, что так же.

С 1957 года мы жили в одном доме. Рядом росли, а потом учились в одной школе наши дети. Аграновские сначала занимали двухкомнатную квартиру. Однажды, придя на день рождения Толи и собираясь позвонить в дверь, я обнаружил, что количество прожитых им лет совпадает с номером квартиры — 37. Спустя немалое время, когда они жили в нашем же доме, но в трехкомнатной квартире, я, тоже на дне рождения, вспомнил об этом и выразил пожелание, чтобы подобное совпадение в будущем повторилось — теперь номер их квартиры был 83. Увы, до этого возраста ему не хватило более двадцати лет.

Широко известны его очерки, его книги. Он имел своего умного, постоянного читателя. Но как он стал журналистом такого класса? Конечно, способности, дарование. Однако главное: он поднял, воспитал и усовершенствовал себя сам — путем огромной внутренней работы. И в своих «известинских» очерках ставил проблемы государственной важности. Для этого нужна немалая смелость. Он развил и продолжал развивать в себе это качество.

Он болел за дело не на словах. Он бывал как бы оппонентом, — если хотите, даже официальным, — как при защите диплома или диссертации.

«Принципиальность» — пишут в служебных характеристиках едва ли не каждому. А у него были принципы. Не специально сформулированные и расположенные по параграфам, нет, они жили в нем самом.

У него был друг Олег Писаржевский, я его хорошо знал, — публицист, ученый, занимавшийся главным образом делами и вопросами науки. Работал взахлеб, не жалея себя, по восемнадцати часов в сутки, беспрерывно глотая кофе и дымя сигарой. Он все делал стремительно, он и умер на бегу, упав на улице. Но ведь, в общем, похоже умер и медлительный Толя.

И вот в день смерти Писаржевского пришло в редакцию обращенное к нему наглое, развязное письмо от очковтирателя, невежды, уверенного в своей неуязвимости.

Ответил Аграновский. Сдержанно, холодно, вежливо расщелкал адресата по всем пунктам. Но сперва поехал, конечно, в то хозяйство, изучил положение на месте, — он всегда шел от жизни, а не от придуманных заранее схем.

Он был остроумен, тонок, ироничен, саркастичен, наконец, резок.

Он умел получить от собеседника то, что ему было нужно.

У него, безусловно, была хватка — прежде всего журналистская. Он не стеснялся уточнять, надоедать, переспрашивать, — ему нужно было дойти до сути.

А вообще-то он был, если угодно, тугодум. Писал не как газетчик — по темпу, оперативности отклика. Не обладал быстротой реакции. В этом было и что-то защитительное.

Мы с женой, а потом и с дочерью обычно читали в газете все его статьи. Я тут же и звонил: высказывал мнение.

Однажды, уже поздним вечером, позвонила Галя Аграновская:

— У вас все в порядке?

— Да, — ответила жена. — А что случилось?

— Напечатана статья Толи, а вы молчите, я и решила проверить…

Тогда сказал я:

— В нашем экземпляре не было… (Разумеется, мы просто пропустили ее.)

Эта фраза вошла у нас в обиход. Когда печатали что-нибудь я или Инна, звонили Аграновские и начинали так:

— В нашем экземпляре есть.

И еще — забавная деталь. Люди, столь близко знающие друг друга, говоря по телефону, обычно не называют себя, за них представляется их голос. И вдруг — что случилось? — Толя не узнал меня. Сказал свое обычное «аллёу», но чувствую, говорит с кем-то другим. Я спрашиваю:

— А ты знаешь, с кем беседуешь?

Он несколько опешил и назвал имя — не мое.

Я предложил:

— Называй уж меня просто Петей.

Он уже узнал и, несколько смущенный, протянул:

— Ла-адно. И ты меня, Петюня…

И мы стали так друг друга называть, сначала смеясь, а потом, попривыкнув, и серьезно. Люди, даже знавшие нас, порой таращили глаза, ничего не понимая.

Дошло до того, что его сыновья начали называть меня дядей Петей, а моя дочь именовала так его. Как-то — Толи уже не было — я поднялся к ним, и Антон, врач — офтальмолог Антон Аграновский, открывая мне дверь, сказал:

— Здрасьте, дядя Костя, — и тут же поправился: — Дядя Петя…

В этой его нарочитой как бы оговорке было что-то очень трогательное, преемственность, что ли.

Толя любил футбол, был давним приверженцем «Спартака». Предпочитал смотреть в одиночестве, на кухне, по маленькому черно-белому телевизору. Вертел шеей, словно ему что-то мешало, грыз от волнения ногти. То и дело хватался за коробку «Казбека» и, постучав мундштуком папиросы о коробку, закуривал. (Даже когда он пел, у него часто торчала в углу рта «казбечина».)

Однажды я взял его на стадион. Сначала он колебался, принять ли приглашение, потом согласился. Был прекрасный летний вечер, мы пошли пешком, загодя, и уже на Ленинских горах почувствовали себя причастными к некоему важному общему событию. Народ валил валом. Игрался официальный матч СССР — Венгрия на первенство Европы. В Будапеште наши недавно проиграли 0:2 и теперь жаждали реванша. Команда у нас была еще настоящая. Когда мы поднялись на трибуну и, отыскав свои места, уселись, Толя был слегка ошеломлен реальностью густо заполненной лужниковской арены. Стемнело. Включили прожектора. «И освещен прямоугольник поля, как поле биллиардного стола».

Преимущество наших было подавляющее, но забили они в первом тайме только один гол.

— Ну как? — спросил меня Толя в перерыве, глубоко затягиваясь.

— По игре должны были закатить еще два, — ответил я.

На футболе незнакомые люди общаются, обмениваются мнениями и репликами с совершенной естественностью.

— Ну как? — спросил Толю человек, сидевший с другой стороны.

— Что сказать? — произнес Толя веско. — По игре ведь еще должны были закатить парочку. Так я понимаю.

— Да-да! — соглашался сосед с пылкостью.

Тем, действительно, и окончилось.

У них дома обычно бывали одни и те же люди: два-три литератора, крупные медики, партийные работники, авиаторы.

Это те, кто всегда. А еще я встречал у него академиков, генеральных конструкторов. Он не стеснялся приглашать их в свою маленькую двухкомнатную квартирку. Они интересовали его, а им было интересно с ним.

Чаще всего он писал на экономические темы, в том числе и тогда, когда говорил, к примеру, о медицине. Главной же привязанностью его жизни была авиация. И последняя его, неоконченная статья начинается так: «Как сокращают аппарат? Любой. Ну, скажем, летательный. Способ один: убрать лишнее».

«Убрать лишнее» — главный принцип и в искусстве. Уметь это — признак высокого мастерства. В нынешней литературе это встречается столь редко.

Работа в газете, его статьи и очерки были для Аграновского основным. Но он писал и прозу, и сценарии художественных фильмов. А в документальном кино считался мэтром, его приглашали не только с собственными сценариями, но частенько — дотянуть чей-то, помочь, написать дикторский текст. В кино он подписывался А. Захаров — и на Аграновского смотрел снизу вверх, хотя и здесь порой с гордостью рассказывал о какой-нибудь находке.

Он был отчасти артистом, не только когда брал в руки гитару. Хорошо рисовал, мастерил всякие поделки: руку с факелом из мягкого песчаника или подаренную моей жене фигурку из яичных скорлупок, сидящую и читающую книжку с надписью на обложке: Инна Гофф. «Поэтом можешь ты не быть». А сколько он придумывал и конструировал всего для внучки Машеньки!

Он любил иногда сказать что-нибудь подчеркнуто аффектированно или пройтись по комнате, что называется, эдаким фертом.

Они оба с Галей были в некотором роде светскими людьми: любили всевозможные премьеры, просмотры, вечера, посиделки. Он оживлялся там, даже преображался и казался не таким, каким я привык его знать.

Они любили ходить в гости и принимать гостей. За столом у них бывало весело: рассказывали, каламбурили, острили, но, как правило, не он. Он посмеивался, похмыкивал, иногда несколько таинственно.

Вот я сказал, что он любил повеселиться, рассеяться. Но, казалось, и тогда что-то не отпускало его.

Он был очень внимателен к друзьям. За последние годы я трижды лежал в больницах, и всегда он меня навещал. Мчался одним из первых. И посещал не меня только, разумеется.

(И вот тогда, апрельским утром, когда раздался звонок из Пахры и Галя сказала, что у Толи подозревают инфаркт, в голове у меня мелькнуло: ну, инфаркт, ничего, выберется. Переведут из реанимации в палату, я приду к нему… Мелькнуло на миг, а потом уже было не до этого.)

Он многим помогал в жизни, в том числе живущим в нашем доме. Люди ценили это, уважали и уважают его…

Да, так вот опять о другом, о другом его таланте.

Он пел — под гитару. Что он пел? Сперва чужое: песни Булата Окуджавы, Анчарова, старинные романсы, всяческую стилизацию. Они лихо пели с Галей на два голоса, он кивал ей в нужных местах: «Галка, давай!» С годами, когда он пробовал вспомнить что-то старое и сбивался, она подсказывала ему слова. Оба сына, Алеша и Антон (у того и у другого в детстве была во дворе кличка Агроном), когда подросли, тоже играли на гитарах — здорово, лучше, чем отец, помогали, аккомпанировали ему. Гитары у всех троих были настоящие, старые, кажется, краснощековские.

А потом он начал исполнять свое. Сочинял музыку на отысканные или приглянувшиеся стихи. И так же, как над статьями, работал долго, упорно.

Он пел песни и романсы на стихи Твардовского, Пастернака, Ахматовой. Пел Кедрина, непесенного Слуцкого (чем особенно был горд), Межирова, Самойлова, Тарковского.

Кайсын Кулиев, учившийся вместе с Толей на Высших литературных курсах, и не подозревал об этом его занятии и, помню, восхитился через много лет, в Дубултах.

Пел Анатолий Аграновский и мое. А нашу совместную с Инной песенку «Пока ты рос, носил матроску» Сергей Орлов услышал на Беломор-канале и потом не хотел поверить, что она наша.

Толя обижался, если я отдавал стихи — после него! — профессиональным композиторам, — бывали и такие случаи. Обижался не вполне всерьез, конечно, но из своего репертуара песню исключал.

Одно время он пел мою песенку «Пожелай удачи!»:

Отплываю завтра я.

Что ж, не первый случай.

Ты, хорошая моя,

Зря себя не мучай.

Я вблизи тебя люблю,

А вдали тем паче.

На прощанье кораблю

Пожелай удачи.

и так далее.

Он очень душевно ее пел.

Это было в пятьдесят девятом году.

Вскоре я напечатал это стихотворение в «Правде». И вдруг, через месяц с небольшим, получил следующую радиограмму:

«Москва Воровского Союз писателей поэту Константину Ваншенкину — 28 ноября ДЭ Обь направляющемся Антарктиду вечере самодеятельности связи прохождением экватора впервые была исполнена ваша песенка Пожелай удачи мелодия моя тчк Успех объясняю прежде всего вашим искренним текстом близким каждому участнику экспедиции привет южного полушария — Кричак —».

Согласитесь, приятно. Кто этот Кричак? Ясно, один из ученых-зимовщиков. Интересно с ним будет потом встретиться. (Его хорошо знал Юхан Смуул, ходил с ним в предыдущую экспедицию, после которой написал «Ледовую книгу». Он с ходу назвал мне несколько других его песен: «Антарктический вальс», «Белый айсберг», — Кричак был там признанным бардом.) Я послал на борт дизель-электрохода ответную телеграмму с пожеланием удачи и сказал Толе:

— Слушай, у тебя появился конкурент…

А потом было напечатано сообщение о трагической гибели в Антарктиде нескольких наших зимовщиков. В том числе Оскара Кричака. Не только я, но и Толя принял это близко к сердцу. По его инициативе появилась в «Известиях» статья об этой истории.

А я с тех пор печатаю эти стихи с посвящением «Памяти Оскара Кричака». Потом их положил на музыку Э. Колмановский, песня довольно часто исполнялась, была записана на пластинку.

Кончалась она так:

Светят звезды в вышине,

Ветер. Ветки гнутся.

Предстоит уехать мне,

Предстоит вернуться.

Предстоит еще решить

Разные задачи.

Предстоит на свете жить,

Пожелай удачи!

Так и звучит в ушах хрипловатый Толин голос…

Когда я стоял у его гроба, а потом сидел у них дома, я думал и о том, что сыновья его уже взрослые мужчины, что невестки потрясены горем как родные его дочери.

Вижу его за машинкой, с папиросой в углу рта, на диване, с книгой, в разговорах, у нас или у них, запросто, на кухне, сначала вчетвером, а впоследствии и с подключением ставших взрослыми детей. В разговорах — о чем? Как ответить? О жизни, вероятно.

Принято считать, что напечатанное в газете работает один день, ведь назавтра выходит следующий номер.

С ним не так. Тому, что сделал он, — предстоит на свете жить. А нам предстоит его помнить, о нем думать.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.