Глава пятая. Часть первая

Глава пятая. Часть первая

Недавнее: кончина первого русского марксиста.

Необходимость соединения пропаганды с агитацией вынуждает молодого революционера, искать контактов с зарубежной группой «Освобождение труда».

Плеханов и его окружение. Арест

Ну, наконец-то я и в тюрьме. Это, следовательно, начало декабря 1895-го — конец февраля 1897 года. Целый с лишним год тюремного опыта, которым снабжены далеко не все кабинетные ученые. Правда, следует отдать должное в высшей степени либеральному режиму, который в то время существовал в тюрьмах для политических. С одной стороны, по политике в основном шел все же свой брат, просвещенный дворянин, с другой, еще памятен, видно, знаменитый процесс Веры Засулич, ответившей на унижение человеческого достоинства политического заключенного пулей в петербургского градоначальника. Немыслимый, идущий, конечно, от трусости власти, либерализм доходил до того, что арестанты свободно получали почти любые заказанные книги, продукты из тюремной лавочки или с воли и даже, как в моем случае, минеральную воду из тюремного лазарета. Тот пример, когда ветхозаветное «око за око» способно утихомирить безнаказанную полицейскую шкодливость.

Первая мысль, которая у меня возникла в тюремной камере, — ну, теперь-то я всласть поработаю. Несколько довольно изматывающих дней первых волнений и допрос следователя, наложившихся на мое собственное нездоровье, а дальше я был, до высылки в Сибирь, предоставлен самому себе. Распорядок дня в тюрьме я составил себе довольно жесткий: много работы, чтения, письма и солидная доза физкультуры. Себя не жалеть — это мой тайный девиз. В качестве совета будущим политзаключенным мог бы сказать, что наиболее эффективными являются глубокие церковные поклоны. Но класть их необходимо не менее пятидесяти зараз. Это почище любой новомодной гимнастики. Я могу себе только представить, как удивлялся надзиратель, заглядывая в глазок: арестант — политический — без устали кладет до земли поклоны. А здесь все чрезвычайно просто: революционер при любой возможности должен экономить и копить собственные силы, которые понадобятся ему для судьбоносных минут жизни, и его, и его партии.

За год с лишним, проведенный в тюрьме, написано было немало: проект программы партии, между прочим, самый первый проект — здесь не должно быть путаницы с «Первым проектом программы русских социал-демократов», изданным в 1885 году группой «Освобождение труда». Была написана брошюрка для рабочих «О стачках», потом «Объяснение программы» партии — по объему это значительно больше самой программы, — я вообще люблю писать, макать перо в чернила, люблю бумагу, мысли, бегущие одна за другой, мне это доставляет физиологическое удовольствие. Здесь же, в тюрьме, было написано и благополучно переправлено на волю несколько листовок, сообщение о провокаторе Н. Михайлове, от «дружбы» с которым я предупреждаю оставшихся на свободе членов «Союза борьбы», здесь была начата и книга «Развитие капитализма в России».

Тюрьма и ссылка — это прекрасное место для интеллектуальной работы. Томище «Капитализм в России», с огромной подготовительной работой, таблицами, с безбрежным статистическим материалом, мне бы никогда не одолеть без жестокого распорядка дня и отгороженности от быта, от разговоров, от заработка на хлеб, которые внезапно и насильственно дала тюрьма.

Собственно, ожидать этого ареста мне следовало бы давно, потому что, несмотря на довольно серьезную игру в конспирацию, мы, социал-демократы, начавшие беспрецедентную борьбу с режимом, имели дело с очень неплохим и, главное, регулярно и достаточно финансируемым ведомством полиции. Кстати, не самым дурно работающим учреждением Российской империи.

Известная пословица о веревочке, которая рано или поздно заканчивает виться, справедлива и для революционеров. Судя по всему, я привез за собой «хвост» из своего первого в 1895 году путешествия за границу. Как мальчишка, обрадовавшийся прекрасной поездке, осуществлению всех своих желаний, главным из которых были, конечно, встреча и знакомство с легендарным Георгием Плехановым и не менее легендарной Верой Ивановной Засулич. А посмотрев Германию, Австрию, Швейцарию и Францию, я решился на легкомысленнейший шаг — взял в качестве курьера чемодан с двойным дном, чтобы привезти на родину немножко свежей марксистской литературы и начинавший входить в моду множительный аппарат мимеограф. Мы, революционеры-подпольщики, такие умные, опытные, изобретательные, а туповатые жандармы и таможенники о возможности провозить что-то между стенок чемодана, видите ли, даже и не подозревали! Перевернули на таможне чемодан кверху дном. Прищелкнули многозначительно пальцем, вслушиваясь в эхо, но почему-то отпустили. Может быть, все же не влип? В Петербурге посылку передал адресату вроде бы без всяких осложнений. В прекрасном настроении уехал в Москву к родным. Я, дескать, от бабушки ушел, я от дедушки ушел.

Много раз потом у меня возникало ощущение — следят. Но зрение было в то время хорошее, ноги проворные, неимоверные откалывал с сыщиками номера. Помню, один такой жандармский страдалец во вполне буржуазном котелке обнаружился в воротах доходного дома. Старый знакомый обязательно захотел узнать, куда я направляюсь. А мне очень не хотелось сдавать эту квартиру, да и вообще кто — кого, да и где наша когда-нибудь пропадала. Я мгновенно залетел в подъезд этого же дома и из окна на лестничной клетке над дворницкой, хохоча, наблюдал, как заметался филер. Казалось, игра будет продолжаться вечно. Не пойман, как говорит мещанский апокриф, не вор. Поймать надо было с поличным.

Но у охранки были более актуальные планы, чем игры в кошки-мышки с революционерами. Это были достаточно серьезные ребята. Оказалось, отпустили на таможне вместе с чемоданом, с литературой, а потом настойчиво и скрупулезно начали пасти. И на первом же допросе в доме предварительного заключения намекнули, что, возможно, поинтересуются судьбой приехавшего со мной из-за рубежа чемодана. Вы, значит, милейший, говорите, что оставили чемодан, вернувшись из-за границы, у родных? А что, если этот чемодан объявится в чужих и не вполне лояльных к правительству руках? Будет ли, по-вашему, считаться это доказательством вашей предосудительной деятельности? Крупской из-за этого чемодана даже пришлось ехать в Москву к моим родственникам, чтобы в случае необходимости сговориться о показаниях и попытаться добыть в магазине у «Мюра и Мерилиза» подобный чемодан. Если, дескать, потребуют предъявить чемодан, то можно будет предъявить. Мысль для дипломированного юриста, присяжного поверенного непростительная. Стыдоба: мальчишеская беспечность и глупость. Или я тогда еще не знал, что вождю и руководителю не следует так рисковать и заниматься мелкой революционной поденкой? Или я тогда не ощущал еще себя идейным лидером и вождем?

Впрочем, тогда лидер был в единственном числе — Плеханов. Тот бесстрашный революционер, 20-летний студент Горного института, который, может быть, первым в России на сходке возле Казанского собора в декабре 1876 года — мне шесть лет — публично, при стечении сотен людей, сказал о революции. Редчайшая смелость, поразительное личное бесстрашие. Он тогда говорил не только о революционных идеях Николая Чернышевского, еще отбывавшего ссылку — это было 6 декабря, Николин день, — но и о декабристах, о петрашевцах, напомнил о великих предшественниках — Пугачеве и Разине. Возле колонн Казанского собора были сказаны слова, которые не забудет Россия. Мы многое умеем забывать и забываем, но этого забывать не следует. 20-летний бесстрашный мальчик говорил:

«Мы собрались, чтобы заявить здесь перед всем Петербургом, перед всей Россией нашу полную солидарность с этими людьми; наше знамя — их знамя, на нем написано: земля и воля крестьянину и работнику. Вот оно. Да здравствует земля и воля!»

Эта речь вошла в легенды русского освободительного движения. Интересующемуся историей Отечества следует запомнить и это название первой, наверное, революционной организации в России — «Земля и воля».

В сознание демократически настроенной публики навсегда вошла личность оратора, проявившего, несмотря на молодость, редкую политическую зрелость и мужество. Но грандиозность этих слов, сказанных в самом центре столицы русского самодержавия, подчеркивал еще и знаменательный факт: на последних словах речи над толпой, окруженной жандармами, взметнулось красное знамя. История сохранила и сохранит и имя 16-летнего рабочего-текстильщика Якова Потапова с фабрики Торнтона. Именно его подбрасывали вверх товарищи, чтобы вся площадь видела красное знамя, которое этот мальчик держал в руках. Белой тесьмой на знамени были выложены все те же слова — «Земля и воля». (Кстати, именно там был арестован землеволец Боголюбов — партийный псевдоним студента Емельянова, — а за найденный у него револьвер жестоко избит полицейскими. Самое обидное, что «как важного пропагандиста» товарищи не пускали его на демонстрацию, он пришел под конец, чтобы узнать, чем она завершилась, и фактически лишь за ношение оружия получил 15 лет каторги. По версии, распускаемой, очевидно, сентиментальными барышнями, так для себя объясняющими героический порыв Веры Засулич в защиту униженного человеческого достоинства незнакомого ей Емельянова, он покончил с собой после издевательской экзекуции в тюрьме. Однако документы говорят, что он был жив еще с десяток лет после сурового приговора и умер в Казани в больнице для душевнобольных. Бывают же такие скрещения судьбы — кому идти от Казанского собора в Петербурге до казанской психушки, а кому от Ипатьевского монастыря в Костроме до екатеринбургского дома Ипатьева.)

Услышанного в свое время о Плеханове от старших товарищей я никогда не забывал. И вот теперь этот знаменитый эмигрант, улизнувший, чуть позже Веры Засулич, от Шлиссельбурга и Петропавловки и обосновавшийся в Швейцарии, начал из своего прекрасного далека планомерную борьбу с родным царским правительством. Отдельный разговор — беспрецедентная эволюция Плеханова от народника и террориста в сторону учения Маркса. Он стал в русском освободительном движении, быть может, самым большим его знатоком и самым последовательным и убежденным его, до грубого начетничества, учеником. Но, впрочем, это впоследствии. Тогда, в апреле 1895-го, я в первую очередь ехал к нему. У меня был некий план.

Кажется, как недавно все это было. Весна, апрель, легкий багаж, в кармане заграничный паспорт, на который все же наконец-то расщедрилось родное правительство. Первое заграничное путешествие, но Россия — родина. Я писал с дороги матери, сначала из Германии, о том, что мой немецкий, который культивировался у нас в семье, оказался совсем швах, я понимал немцев с величайшим трудом, лучше сказать, не понимал вовсе. А потом — из Швейцарии, завороженно, как теленок, впервые выбежавший на лужок, весь путь простояв у окна вагона, и безвкусно, от восторга стертыми словами, не умея и стесняясь, чтобы не подумали, будто я рисуюсь, тем не менее не без патетики описывал альпийские красоты. Впрочем, мы, Ульяновы, народ прагматичный и вслед за красотами, кажется, в моем письме шли тамошние цены…

Четверть века назад — целая жизнь. Можно уже сказать, что она прошла. Ко мне в Москву известия о смерти Плеханова — все это случилось уже после переезда советского правительства из Петрограда — дошли только через несколько дней. Это неправда, что смерть политического противника доставляет радость — а к тому времени Плеханов стал одним из моих самых грозных и последовательных политических противников, — сердце будто кто-то сжал в кулак. Он умер в санатории в начале июня восемнадцатого года в уже отделившейся от России Финляндии (объективно — право наций на определение вплоть до отделения, субъективно — мой личный дар стране и ее социалистам за то, что скрывали и прятали меня во время последней эмиграции, когда пришлось бежать от ищеек Керенского из Петрограда). Плеханов умер в Финляндии, и только через десять с лишним дней в Петрограде состоялись его похороны.

Пока совершались все формальности, тело его лежало в погребе со льдом. Правительство не послало ни венка, ни делегации. Здесь уже было не до приличий и гуманности. Политика — вещь достаточно жесткая. В труднейшие роковые для страны часы Плеханов не принял — не будем, как институтка, скромничать — моей безусловной правоты, если хотите, исторической правоты. Он не признал верности пути своего младшего товарища и почти ученика и упорно держался за свои старые и удобные догмы. Победителей не судят, и именно Маркс говорил, что теория лучше всего проверяется практикой. Если бы кто-нибудь по теории делал Великую Французскую революцию! Но, может быть, теории и нет, а есть только политическое чутье да исторические аналогии. Жаль, конечно, что такой благородный ум не смог разобраться в российской действительности до конца.

Слишком много почтительных аплодисментов на различных социалистических конгрессах в Европе было им получено, слишком далека от него стала Россия и, пожалуй, слишком глубоко он, Плеханов, оказался втянутым за годы эмиграции в наполовину буржуазный западный быт. Одним словом, ни делегации, ни цветов мы не послали. А может быть, и не успели послать. Правда, к этому времени покойный почти прекратил сношения с меньшевиками, он был умным человеком, и при его выдающемся интеллекте разочарование было неизбежно, но разве забудем мы его так называемую «патриотическую» позицию в годы мировой войны, разве сможем простить резкую критику Октября и отказ видеть в произошедшем осуществление идей Маркса в России?

Обидные и несправедливые слова всегда врезаются в память, и не в природе человека все забывать. «Слишком много жестокого, быть может, совершенно непоправимого вреда принес этот человек России», — писал этот марксист-теоретик обо мне в июле семнадцатого. Но ведь революционеру даже для того, чтобы критиковать и спорить, надо находить подходящий момент. Когда идет революция, нечего думать о цельности лепнины на отдельных домах. Когда горит — неуместно рассуждать о качестве пожарного багра. Надо становиться вместе со всеми и растаскивать пылающие стены. Вряд ли бы история предоставила быстро другой такой случай для того, чтобы спихнуть самодержавие и продвинуть революцию дальше. А потом, пословица «Кто посеет ветер — пожнет бурю» — выдумка не большевиков. И мысль о том, что пусть покойники сами хоронят своих мертвецов — это тоже не наша свежая придумка. Но я тем не менее, всю жизнь борясь с чуждыми мне идеями, а не с выдвинувшими их людьми, устроен так, что все-таки противник революции — неприятель и мне, и поделать с этим я ничего не могу.

А может быть, прав был не только я, «злодей», но и Петроградский комитет, и Григорий Зиновьев, недавний мой сосед по шалашу в Разливе, все, демонстративно отказавшиеся от участия в похоронах Плеханова и призвавшие петербургских рабочих не участвовать в них? Приличия тем не менее были соблюдены. Кесарю было отдано кесарево.

Но в те же дни в Москве на объединенном заседании ВЦИКа, Моссовета и ряда профсоюзных и рабочих организаций было произнесено слово, посвященное памяти Плеханова. Конечно, тогда в Большом театре можно было бы это слово сказать и мне — мы много лет до хрипоты спорили с покойным, это были теоретические споры, но и много лет вместе работали, в том числе и в незабываемой «Искре». Говорил, как считалось, «второй» человек в государстве — Троцкий. Моя ли усталость, моя ли последняя неприязнь к покойному выразились в моем пренебрежении к тому, что он испытывал глубокую личную антипатию к Льву Давидовичу Троцкому со дня их первого знакомства, кажется, еще в 1892 году? Впрочем, Троцкий платил ему тем же. О Плеханове говорил нарком по военным делам и председатель Высшего военного совета республики.

У меня не было никаких иллюзий относительно огромного числа людей, не принявших новый советский режим. Здесь нечего и скрывать, потому что достойная жизнь одних подразумевала ухудшение жизни других. А у главы правительства всегда достаточно информаторов, способных нарисовать ему точную картину произошедшего. Я, конечно, знал о нелепом и, в известной мере, случайном обыске на квартире у недавно вернувшегося из-за границы Плеханова. Матросы искали оружие и обходили все подряд «буржуйские» квартиры. Ну не знали матросы, кто был первым выдающимся марксистом России! Мне была известна его бурная реакция на разгон Учредительного собрания. Но разве не было распущено такое же собрание во время Французской революции, и опять только потому, что оно не отвечало интересам последней? Так копилась взаимная неприязнь.

Я, конечно, предполагал, что похороны этого, в итоге заблудившегося в марксизме, человека станут некоторым предлогом, чтобы выразить неудовольствие большевикам, но, признаюсь, и это начинало пугать, процессия в десять тысяч участников — слишком много. О духовной его эволюции свидетельствовал венок, обвитый лиловыми лентами: «Политическому врагу — великому русскому патриоту-социалисту от монархиста В. Пуришкевича». И здесь естествен вопрос: разве наши друзья — друзья наших врагов?

Свежи были и апрельские обиды. Мы ведь оба вернулись на родину, которую страстно любили, почти в одно и то же время. Я чуть раньше, Плеханов позже. И ему и мне была организована грандиозная встреча со знаменами и манифестациями. Все отчетливо понимали, что мы оба являемся, образно говоря, акушерами народившейся революции, и оба внимательно и долго следили за развитием и набуханием революционного чрева. Что мы теперь скажем? Мы оба на это потратили жизнь, и на эту тему исписали каждый гору бумаги. Теперь практика должна была подтвердить наше значение как политических писателей. Обоим нам в первые же дни по приезде дали высказаться.

Старый и опытный дока Плеханов сразу понял, что в моих Апрельских тезисах было нечто такое, что в корне меняло привычно марксистское и, не побоюсь сказать, удобное представление о революции. Это расходилось с его собственной кабинетной догмой. Социалистический строй, по Плеханову, да и по Марксу, предполагал высокий уровень техники и высокий уровень сознательности населения. По сути правильно. Но это значит — жить рабочему и трудовому народу в навозе, пока интеллигенция не подымет уровень сознательности своей кухарки, дворника и рабочего, живущего с семьей на нарах в заводской казарме. Когда-то нищий эмигрант Плеханов уже оказался владельцем небольшого санатория на юге Франции, в котором хозяйничала его жена Розалия Марковна. Но неужели так сильно материальное положение влияет на смысловые оттенки философии? Неужели действительно с возрастом за своими гладкими фразами и накатанными словами мы не видим сути, и верность фразе для нас важнее «слезы ребенка», как говаривал полубезумный русский классик Достоевский? Я призывал в апреле к продолжению и углублению революции, а старый мэтр марксизма утверждал, что это безумная и крайне вредная попытка посеять анархическую смуту на русской земле. Да можно ли что-либо сделать без смуты и борьбы?

Два высказывания этого когда-то первого марксиста России запали в меня, смешавшись с чувством обиды. «Русская история еще не смолола той муки, из которой со временем испечен будет пшеничный пирог социализма и… пока она такой муки не смолола, участие буржуазии в государственном управлении необходимо в интересах самих трудящихся». Да, поучаствовала эта русская буржуазия в управлении, потянула соки из рабочего. И если, не дай Бог, когда-нибудь допустить ее снова до власти, то она опять пососет, потянет: она любит отдыхать на Средиземном море, учить своих детей за границей и строить огромные нелепые особняки. Но ведь чем больше она таких особняков настроит, тем скорее мы их национализируем. И второе… Да стоит ли об этом?… Но отдадим должное полемическому таланту покойного Георгия Валентиновича, заголовочек у его статьи, посвященной моему выступлению с балкона особняка Кшесинской, был со злинкой: «О тезисах Ленина и о том, почему бред бывает подчас интересен».

А вот встретиться с Лениным не захотел. Не виделись пятнадцать лет, после диспута в Лозанне. Плеханов читал там публичный реферат «Об отношении социалистов к войне». Специально приехал из Женевы в Лозанну. Он был в моде, и поэтому зал Народного дома был набит до отказа. Бухарин, Зиновьев, Инесса Арманд — мы, большевики, скромненько сидели в последних рядах. Что говорил Плеханов, в целом известно, как возражал Плеханову я, тоже подробно было записано, хотя это был экспромт. Любопытный парадокс заключается лишь в том, что эти подробнейшие записи оставил полицейский осведомитель. Судя по стилю и грамотности изложения — из нас, из интеллигентов. Как я отчаянно волновался во время этого десятиминутного выступления! «У пролетариата отечества нет… Пролетариат должен помнить, и его вожди должны ему напоминать, что единственным ответом на позорную политику правительства царского и буржуазного должна быть организация коммуны и социальная революция… Да здравствует российская социалистическая революция!» Так, кажется, я закончил свое выступление. Воистину, если постоянно бить в стену, то ее можно и пробить.

Но все это в прошлом, смерть, если не уравнивает всех в правах, то заставляет быть снисходительными. Однако разве можно обвинять меня в отсутствии этой самой снисходительности по отношению к Плеханову? Какие бы распри ни происходили между нами, разве не по моей инициативе уже через два месяца после смерти Плеханова к его вдове Розалии Марковне был послан первый гонец с предложением переместить на родину архив и библиотеку Георгия Валентиновича? А после ее отказа, спровоцированного, конечно, и ее окружением, и нашими с Плехановым отношениями, разве через два года опять-таки не по моей настойчивой просьбе начались новые переговоры и на полгода был послан к Розалии Марковне в Париж гонец, чтобы добыть архив и бесценную библиотеку? Люди, правящие Россией, не всегда были безрассудны, когда дело касалось духовных ценностей. В конце концов, любвеобильная матушка Екатерина купила библиотеку Вольтера и вывезла эти книги, испещренные пометками, из Фернейского замка. Между прочим, знаменитая вольтеровская максима «Если бы Бога не было, его надо было бы выдумать» — это как раз из пометочек на этих книгах. И меня ни в коем случае не смущает, что плехановский архив разберут, наверное, уже после моей смерти.

Почему-то навязчиво до сих пор стоит у меня перед глазами эта похоронная процессия, которой я въяве и не видел. И тут же проблеск любопытства: длиннее ли будет подобная процессия, когда будут провожать меня? Впрочем, о смерти думать рано, коли я только-только начал «проборматывать» свои мемуары. Тяжело? Но разве мучение клетки не есть форма жизни? Последуем в наших воспоминаниях дальше.

Похоронная процессия прошагала через весь город. От здания Вольного экономического общества, — отсюда, из огромной библиотеки общества, мне в тюрьму, в «Кресты», по моей просьбе носили книги и статистические сборники, — процессия прошагала почти десять километров до такого памятного мне Волкова кладбища. Оставь надежды… Но остановка произошла возле Казанского собора. У его колоннады состоялся траурный митинг. Круг по случайной, казалось бы, воле судьбы замкнулся на том же самом месте, где начиналась революционная биография Плеханова.

Это место, как я уже отметил, было знаменательное и в биографии давно погибшего Саши. Но между знаменитой демонстрацией студентов и рабочих, организованной «Землей и волей», и студенческой демонстрацией, инициатором которой стал экономический кружок и участником которой был Саша, прошло целых десять лет. Брат продолжал дело «Народной воли», а человек, ради встречи с которым главным образом я и ехал за границу в апреле 1895 года, от народничества уже перешел на марксистскую платформу.

Со временем, когда острота сиюминутных мнений, связанных с именем Плеханова и его деятельностью, поутихнет, о Георгии Валентиновиче обязательно напишут книги. И главной идеей этих книг, как мне кажется, станет мысль о том, как многого человек может достигнуть при наличии страсти, работе над собой и воли. Мне думается, что отсюда, из работы над собой и из стремления задавать себе непростые вопросы о мире и его устройстве, и возник феномен русских демократов и ранних социалистов: Чернышевского, Добролюбова, а потом Плеханова, да и многих других. Искусство строительства «себя» начинается с очень простых вопросов о равенстве и неравенстве, о причинно-следственных отношениях бедности и богатства, с того, почему одному можно, а другому нельзя.

Видимо, с этого начинал и молодой Плеханов, провинциальный дворянин из многодетной семьи и, кстати, какой-то очень дальний родственник великому критику Белинскому. Может быть, здесь есть смысл поговорить о некотором семейном предопределении? Его нравственный и политический подъем, как и у многих молодых людей моего времени, произошел неимоверно быстро.

В 1876 году вокруг бывшего студента-медика Марка Натансона сложилось ядро революционной организации «Земля и воля», стоявшей на позициях бакунизма, — это все яркие народники с их верой в самобытного русского крестьянина. Плеханов был одним из лидеров организации. Но уже в начале 1879 года он пишет статью «Закон экономического развития общества и задачи социализма в России». В этой статье народника можно увидеть подступы к позициям марксизма. Значительно позже он теоретически сформулирует это свое политическое «переплывание»: «В народнический период моего развития я, как и все наши народники, находился под сильным влиянием сочинений Бакунина, из которых я вынес великое уважение к материалистическому объяснению истории. Я уже тогда был твердо убежден в том, что именно историческая теория Маркса должна дать нам ключ к пониманию тех задач, которые мы должны решать в своей практической деятельности».

Разрыв Плеханова с «Землей и волей» (а точнее, с группой «Черный передел», которая в свое время разделила движение, забрав из его названия смысл слова «земля», а «волю» оставив группе «Народная воля», принявшей на вооружение террор как средство подтолкнуть государство к реформам; именно народовольцы, приговорили на своем съезде в Липецке к смерти Александра II, упрекая его в обмане народа и зверском обращении с противниками) был, как всегда, мучителен. Это со стороны, в газетах и брошюрах, для непосвященной публики все выглядит категорично и законченно: разные взгляды, разные точки зрения — значит, разошлись, разбежались по разным углам. Враги! А в жизни те, кто разошелся по разным углам, часто отламывали от одной краюхи хлеба, пили из одной жестяной кружки и делили последний пятиалтынный. Любая политическая группа пронизана человеческими отношениями и взаимными интересами. Все это нелегко ломать, рвать приходится с кровью, с монологами, которые проговариваются про себя бессонными ночами. Но тем не менее идейные разногласия, эти самые убеждения, о которых так часто говорят, слишком много значат в жизни людей и часто толкают на действия, которые противоречат прямой выгоде, удобствам, и подчас следование этим убеждениям лишает человека свободы, а порой и жизни. Примеры здесь не нужны. Примеры — все наше движение.

Естественно, хочется задать вопрос о причинах полного разрыва Плеханова со своими бывшими соратниками. В первую очередь, это стремительное движение его к марксизму, то есть причины идеологические, — я уточняю это здесь, потому что с подобной коллизией на протяжении моей политической жизни, а следовательно, и этих моих наговорок возможный читатель будет встречаться постоянно, но не каждый раз я буду приводить все новые мотивы, многие из которых элементарны: необоснованное честолюбие, пустое краснобайство, идеологическая нетерпимость и вещи из уже совсем бытового арсенала, — но всегда в любом расхождении есть и элементы личные. В данном случае испортившиеся отношения между Львом Дейчем, ближайшим другом Плеханова, товарищем по эмиграции, и чернопередельцами, тяготевшими к террору «Народной воли». А здесь уже, при наличии еще и идейных расхождений, не было смысла терпеть, убеждать, искать компромиссы, подлаживаться. В этой ситуации, не бросая своего призвания и дела, все захотели освободиться друг от друга. Так, в сентябре 1883 года Плеханов, Засулич и Дейч (в группу вошли также Аксельрод и Игнатов) объявили о создании новой российской марксистской организации — группы «Освобождение труда». В Женеве.

Здесь я не иронизирую, балуясь синтаксисом. Но есть неприятные строчки Маркса, сказанные приблизительно в то же время, во многом несправедливые, но тем не менее рисующие определенный аспект действительности. Он писал о «Черном переделе» и о его руководителях: «Это люди — большинство их (не все) являются теми, кто добровольно покинул Россию, — образуют, в противоположность террористам, рискующим собственной шкурой, так называемую партию пропаганды (чтобы вести пропаганду в России, они уезжают в Женеву!…). Эти господа против всякой революционно-политической деятельности. Россия должна единым махом перескочить в анархистско-коммунистический-атеистический рай! Пока же они подготовляют этот прыжок нудным доктринерством, так называемые принципы которого вошли в обиход с легкой руки покойного Бакунина». Много здесь верного, особенно об этих пропагандистах, для которых подчас их «революционная» деятельность прикрывала отсутствие духовной работы и какой-либо внутренней жизни. Многие прогрессисты покидали Россию, чтобы найти хоть какой-то стержень в жизни. Так и катались в полунищете, с ощущением некой выполняемой революционной работы, по святым камням Европы.

Вот почему я всегда держал в памяти, естественно, после того, как ознакомился с ними, эти строчки Маркса. Я тоже подолгу впоследствии жил в Женеве — удивительный город и удивительные окрестности, ассоциирующиеся с именами Руссо, Кальвина, Вольтера, Герцена и Огарева — «Колокол» звучал и здесь, — тут жили также Бакунин и Кропоткин. Но только кто скажет, что я добровольно оставил Россию? Кто скажет, что смыслом моей жизни была болтовня, а не повседневный труд? Мои счеты за справедливость и мои счеты с империей господ Романовых только начинались.

Но я остановился на создании группы «Освобождение труда».

Я хорошо знал кружковую работу, это собирание по крупице единомышленников. Есть, конечно, какое-то притяжение одинаково думающих людей, но тем не менее притираются они один к другому непросто. Здесь нужна уйма настойчивости и терпения. Другое дело, что, к счастью, в этих кружках приходится иметь дело с той молодежью, которая еще в юности нашла себя и определила свои цели в обществе. Это всегда много значит, потому что ведет к жизненной гармонии, раскрепощает силы, заставляет искать не карьеры и денег, потому что найденная цель очевидно крупнее и значительнее всего этого, хотя и необходимого в жизни, но, в общем-то, хлама. Быть счастливым — это основная жизненная удача.

На письме, на листе бумаги, годы и события приобретают несколько плоский и отвлеченный вид. Можно, как на это только что отважился и я сам, иронизировать по поводу создания несколькими нашими революционерами — группа «Освобождения труда» — кружка из пяти человек, да еще в Женеве, а не в Кологриве, но надо отдать должное, что «кружок» этот возник в 1883 году, когда «утопизм», «утопия» были основными бранными словами по поводу подобных кружков и их участников. Интересна команда полицмейстера, отданная своим подчиненным при разгоне одной из демонстраций: «Хватайте в очках и с пледами» — и никакого финала начатой игры, кроме ареста, высылки, чахотки и тюрьмы для этих российских кружковцев невозможно было предугадать. Сколько ретивых и честолюбивых молодых людей подались бы в революцию, коли кто-нибудь им сказал бы, чем закончится дело кружков. Результаты семнадцатого года еще не маячили и во снах, а так бы сколько честолюбивых поручиков захотело поменять свою скучную казарменную судьбу на судьбу Робеспьера. Какая тьма была бы к тому времени Робеспьеров!

Группа «Освобождение труда» сделала для России и ее революционного движения немыслимо много. Во-первых, самим фактом, что где-то там сидят знаменитый Плеханов и легендарная Засулич, с которыми ничего не смогли поделать царские власти. Они находятся на свободе, не сдав и не предав своей идеи. Несколько самых обычных людей с их крошечным кружком-группой — против дредноута царской власти. Эдакая заноза, торчащая из седалища царского трона. Во-вторых, — и это самое важное — группа Плеханова переводит, издает на русском языке, отправляет в Россию огромное количество марксистской литературы.

Собственно, приобщение молодого человека к марксизму, как и к любому революционному процессу, происходит по единой схеме. Какие-то слова, речи, горячие фразы, биение молодого сердца, а потом выглядывает боязливо-рациональное: дай почитать, дай удостовериться! В процессе этого чтения и возникают убеждения, которые потом руководят жизнью. Завесы падают, открывается новая перспектива. Невод идей уже уловил душу. Вождь-теоретик, тот постоянно должен возвращаться к основополагающей литературе, а рядовому революционеру достаточно иногда прочесть брошюру. Потом мы будем говорить о сознательном рабочем, сознательной работнице. Обретение веры часто зависит от одного доказательства, а не от тысячи.

Не надо думать, как наверняка сейчас постарается нас убедить шустрая обществоведческая наука, что именно с приходом Ленина и началось возникновение всего и вся. В Самаре-де молодой Ленин возглавил и активизировал марксистские кружки, в Казани консультировал опытного народовольца Федосеева, выступив один раз с рефератом «О рынках», перевернул взгляды революционно настроенных москвичей, наконец создал сеть марксистских кружков и рабочих школ в Петербурге. Сегодняшняя, готовая, как девка, на все, историческая наука еще не знает, что и новейшую, казалось бы, уложившуюся историю, ей придется переписывать в зависимости от того, кто после моей смерти ухватит власть. Русская социал-демократия может начаться с Льва Давидовича Троцкого или с Иосифа Виссарионовича Сталина. В последнем случае, возможно, Ленин станет неким основателем, дедушкой Буддой, который наставил своего младшего ученика и благословил на служение пророком.

Был ли у меня в юности какой-нибудь развернутый план? Скорее всего меня вел инстинкт, обострившийся после смерти Саши. В каждый конкретный момент я знал, что надо делать, чтобы осуществилось и произошло то, что я еще не очень ясно представлял. Это был инстинкт момента с неким пристрелом на ближайшее будущее.

Огромная и просторная, вросшая сваями в вечную мерзлоту на севере и в пески бухарских пустынь на юге брюхом, подпираемая Уральским хребтом, опустившая слюнявую морду в болота на западе и держащая охранную свору тихоокеанского флота на Дальнем Востоке, лежала империя. Инстинкт состоял в том, чтобы сначала расшатать ее основы, заставить ее чесаться боком, как старую корову, о высохшее дерево, начать искать блох в своей проржавевшей шкуре, зазудить, а дальше — посмотрим.

Так же как и я сам, думала — оглядываясь на малознакомый, но такой чистый и либеральный, пахнущий демократическим одеколоном Запад — большая часть общества и, в первую очередь, та ее часть, что нынче называют интеллигенцией. Она подчас была образованнее дворян, не глупее, так почему же и нет?… Интеллигенции хотелось, чтобы с нею считались, она полагала монархизм глубоким пережитком, она заботилась о народе и, понимая, что без народа ей не добиться никакой, даже иллюзорной, власти, колыхала этот народ, подначивала, разъясняла ему его историческую роль. А определенное количество его, народа, в частности рабочие, жили в ужасающей нужде. Во времена моей молодости в Петербурге рабочих проживало около 140 тысяч, это около одной шестой части всего населения. И уж этим людям терять было решительно нечего!

Не следует думать, впрочем, я об этом уже говорил, что первые революционные кружки в Петрограде организовывал лично и непосредственно вождь мирового пролетариата. Вождь в это время только недавно переехал в Петербург, обживался, зарабатывал на жизнь, выступал как помощник присяжного поверенного, то есть как адвокат на мелких процессах, — к процессам крупным мой патрон, знаменитый адвокат М. Ф. Волькенштейн, меня пока не допускал; да к этому я, вопреки желаниям матушки, и не стремился, освобождая время для другой, «своей» работы, которая меня интересовала значительно больше, — «вождь» отчаянно экономил на себе, ходил пешком, а не ездил на конке, записывал расходы, но тем не менее ухаживал за девушками. В суде в то время было принято выступать во фраке. Я надевал в этих случаях фрак покойного отца. Будущий предсовнаркома и будущий вождь мирового пролетариата завязывал связи, дружил со студентами и, в частности, со студентами-технологами. Глеб Кржижановский и Леонид Красин — мои спутники по революционной работе на многие годы — это из студентов Технологического института. А кружки уже были. У аристократии и высшего дворянства — салоны, у разночинной интеллигенции — литературные и философские общества, социал-демократы заводили свои кружки. В этих кружках обсуждались теоретические проблемы, которые по существу являлись противоправительственными. «Манифест» был уже переведен на русский язык, и идеи его входили в общество. В соответствии с этим в рабочую среду внедрялись идеи социал-демократии и основы политической экономии Маркса с ее диалектикой общественной жизни. Этим и занимались участники кружков. Среда, кстати, сочувственно на это отзывалась. Призрак, о котором писал Маркс, уже начинал бродить возле Петербурга и крупных промышленных городов России.

Были также рабочие школы, в которых бесплатно преподавали студенты, обучая рабочих и рабочую молодежь грамоте, арифметике, основам естествознания. (Почему-то особой популярностью пользовалось дарвинское учение об эволюции: рабочих привлекали его логическая накатанность и доступность.) Молодежь ведь почти всегда бескорыстна и желает служить Отечеству. Под сурдинку между уроками по географии и грамматикой молодые учителя объясняли своим рабочим слушателям что-либо и из социологии. Что-нибудь о природе прибыли, о правах рабочих. Правительство понимало, что углублять границу между рабочим и хозяином, который нередко низводил своего рабочего до положения раба, не следует, невыгодно, это ведь тоже народ, и поэтому правительство кое-какие законы, регламентирующие эксплуатацию, выпускало. Хозяева эти законы придерживали, трактовали в свою пользу. Из классов легальных воскресных школ потихоньку расползалась правда.

Власти на все эти «легальные» кружки и школы, а их, повторяю, было множество, смотрели подозрительно, подсылали агентов и осведомителей, устанавливали за отдельными «учителями» и их «учениками» негласный полицейский надзор, старались диктовать, что преподавать и в каком объеме. Доходило до курьезов: вот, к примеру, сложение и вычитание преподавать было можно, а умножение и деление — это уже, по мысли власти, были знания, для рабочего избыточные.

Тот самый «инстинкт», о котором я уже упоминал, подсказывал, что именно здесь, в рабочих кружках, воздействующих на отдельных сознательных рабочих, спрятан резерв той силы, которая способна противостоять царской системе. Но силу эту еще надо организовать и точнее выявить. Чем больше осмысленно недовольных — тем лучше. В первую очередь было необходимо перейти от «переуглубленных» занятий с небольшим количеством избранных рабочих на более широкую рабочую аудиторию. А говоря попросту, надо было перейти от пропаганды в рабочей среде к агитации. Попытаться раскрутить этот механизм. Для этого в первую очередь надо было объединить все марксистские кружки Петербурга. Собственно, так и возник «Союз борьбы за освобождение рабочего класса».

Отсюда, из этой задачи, вытекало два обстоятельства: первое — необходимость создания печатного литературного органа. Забегая вперед, должен сказать, что в то время печатный орган так нами и не был организован. Рукопись первого номера «Рабочего дела» была захвачена полицией. Нас всех попросту пересажали. Идея осуществилась много позже — только после моего освобождения из сибирской ссылки, во время первой эмиграции. Заработала за границей знаменитая «Искра». Она регулярно поступала в Россию. Об этой газете и об «искровском» периоде партии много было написано и известно публике, позже я тоже к этому вернусь. Здесь же будет уместно сказать еще раз, что у творческого человека идеи, наработанные в юности, обычно добросовестно служат потом целую жизнь. Главное, чтобы они были. Не ленитесь, много работайте и фантазируйте в молодые годы. Мечты, как ни странно, сбываются.

Второе из упомянутых обстоятельств заключалось в том, что переход к агитации, особенно печатной, неизбежно должен был вести к неотвратимым арестам в нашей среде. Практически на каждом заводе или фабрике по-настоящему революционно настроенных рабочих немного, и они все на виду. Появление любой листовки сразу активизирует сыск, и эти достаточно опытные господа быстро переловят всех рабочих активистов. Таков был ход возражений на мои предложения о развертывании агитации. Я со своей стороны доказывал, что в этом случае на месте одного «отловленного» рабочего немедленно возникает двое новых, распропагандированных этим энтузиастом. Важно только в этой новой пропагандистской деятельности, которая начинает вестись с экономических моментов, не скатиться на позиции английских тред-юнионов. То есть организация должна была идти боевым революционным путем и экономические требования не должны затмевать политических. И жизненно необходимым становилось немедленно создавать новые политические контакты, искать возможность установления связей с группой Плеханова. Практической, а еще больше теоретической помощи, в которой мы так нуждались, можно было ждать только оттуда.

Это в теории, а на практике надо было предельно обезопасить товарищей от возможных провалов. Поэтому приходилось вводить жесткую конспирацию, исключать из повседневной практики любую разболтанность, ненужные встречи, а иногда и старые знакомства. Конспирация стоила молодым революционерам многих неудобств.

В революционном процессе не существует легких путей и нет революционной деятельности, не связанной с риском. Огромный риск каждый раз неизбежен, чтобы двигаться дальше. Можно было без конца отыскивать все новых и новых сочувствующих рабочих и с постоянным энтузиазмом прорабатывать с ними азы Марксовой теории. Можно было состариться за этим аккуратным, вполне почтенным и по сути безопасным делом. Но эффективнее было готовить новых пропагандистов, выделяя их из числа рабочих. Попытаться на фоне экономических «законных» требований показать бесперспективность жизни и враждебность хозяина рабочему. И рисковать. Рисковать собственной драгоценной шкуркой.

Вся моя жизнь — это риск. Риск был Брестский мир. Риск — выступление 25 октября. Риск — новая экономическая политика, которой так недовольно большинство моих товарищей по Политбюро.

…Не жалко улетевшую жизнь — жалко сгинувшую молодость. Петербург. Весенняя свежесть, запах каменного угля, нервность от неизвестности, молодое биение крови в жилах. Начищенный колокол, в который бьет дежурный перед отправлением паровоза, гудок локомотива, отмеченный султанчиком пара, чисто выметенная платформа, носильщики в белых с массивными бляхами фартуках, провожающие дамы с платочками в руках. Первый класс, второй класс. Невидимый клоповник, состоящий из месива пассажиров третьего класса. Долго ли существовать на его фоне приглаженному и чинному миру?…

Идея моей первой поездки за границу не возникла внезапно. И я, и все мои товарищи понимали необходимость некоего совета и, если хотите, помощи от людей, которые начали революционный путь значительно раньше нас. Обвинения меня моими противниками в самонадеянности и диктаторских замашках, как правило, беспочвенны и носят поверхностный характер. Я просто мечтал поехать за границу, по моим представлениям, это давало некоторую перспективу в видении жизни.

В начале 1895 года собрались социал-демократические группы Москвы, Петербурга, Киева, Вильно, и именно на этой маленькой конференции было решено послать делегатов, чтобы установить связь с группой «Освобождение труда». Общую кандидатуру мы тогда не нашли, решили послать двоих, и петербургские социал-демократы выбрали меня. Но тут я заболел воспалением легких.

Поездка состоялась только в мае. Под перемену климата после тяжело проходившей болезни, под лечение давно мучившего меня гастрита у зарубежных врачей мама дала деньги. Маленькая мечта осуществилась.

Мой маршрут был извилист, но подчинен не любопытству туриста, а делу. С одной стороны, меня не очень интересовали исторические достопримечательности, жизнь и страсти королей и королев, я больше сочувствовал их подданным, жившим в мансардах и подвалах. С другой, я знал, что молодость — это пора становления, и именно в это время надо сделать как можно больше.

В планах у меня стояла Женева и знакомство с одним из кумиров молодежи — Плехановым, встреча в Париже с Полем Лафаргом, женатым на одной из дочерей Маркса. Это был блестящий полемист, продолжатель дела Маркса и серьезный теоретик. Как раз в 1895 году вышла его «История частной собственности». Это надо было читать. В Лондон, где в своем доме на Риджент-парк-роуд жил Энгельс, попасть не удалось. Соратник и ближайший друг Маркса стоически переносил страдания своей тяжелейшей болезни и умер 5 августа.