Глава З. Утро. Превращение третье
Глава З. Утро. Превращение третье
Короткий и сверкающий удар в сердце зимы — вот что такое полярная весна!
В конце февраля после Большой ночи впервые на несколько минут показался краешек солнца. Утро этого памятного дня было обычным: мороз в пятьдесят четыре градуса, гнетущее безмолвие, молочно-белый, тяжелый туман. Тихо и пусто, будто бы уж никого не осталось в живых… Но к полудню день стал светлеть: над горизонтом появилось розовое пятно и расплылось в белой мгле, как капля малинового сока в сливках. Все выбежали на улицу! Поселок мгновенно ожил, незнакомые люди поздравляли друг друга: «Солнце опять с нами! Весна идет!»
Но весна не пришла. Опять потянулись недели жестоких морозов, а ветер истязал нас теперь яростнее, чем раньше. И только в конце мая мы снова вспомнили о весне. Черная пурга загнала нас в норы, мы отсиживались без горячей пищи и топлива, и вот именно в эти унылые дни я получил письмо с Большой Земли. Оно было датировано первым марта и начиналось словами: «Ура! Весна идет! Поздравляю с теплом и радостью!» Я вслух читал эти строки, и мы горько смеялись, как смеются фронтовики над глупостями, которыми их утешают из далекого тыла. Зима тянулась бесконечно, казалось, что нет в природе сил, способных опрокинуть власть холода и тьмы, и мы уже ни во что не верили, кроме смерти.
Короткий и сверкающий удар в сердце зимы — вот что такое полярная весна!
Вчера неожиданно теплый ветер и к вечеру потемневший, оседающий снег. Ночью большие низкие звезды, влажное безветрие и радостный, живой звук первого подснежного ручейка. А утром уже яркое солнце, рев бурных потоков, наводнение, бараки на островках посреди безудержно льющейся воды. Она течет через пороги, струится с крыш, заливает рабочие места. Вода наступает, мы с радостной руганью обороняемся, как можем. Белая тундра теперь кажется бескрайним голубым озером, из которого здесь и там возвышаются искрящиеся на солнце белые снеговые горы. Еще один такой день, еще… И вот новая смена: теперь пар клубится над черной землей, сладко пахнет разогретой солнцем почвой. Родной запах великой матери-земли, аромат пробудившейся жизни, неистребимой, непобедимой и вечно юной жизни, которая сильнее, чем смерть. Но отчего же не спится ночью и только хочется закрыть глаза и мечтать, отчего убегают желания так далеко вдаль, в запретное, в невозможное, в невозвратно потерянное? И опять один такой день, другой… И вдруге потрясающей неожиданностью появляются цветы! Цветы и цветы всюду, — желтые, синие и красные, только самых ярких, чистых и радостных красок, везде цветы, дружно наступающие на нас, как позавчера снег, а вчера — вода. Чудесный ковер теперь украшает торжественную землю до края синего неба, мы спим на охапке дивных цветов, у порогов наших нар брошены пышные букеты, чтобы о них вытирать ноги.
Каждый день яркое небо безоблачно, и словно сквозь золотую пыль полыхают красками дали — нарядная тундра с веселыми дымками костров, изумрудно-зеленая полоска океана, по которому медленно проплывают ослепительные белые айсберги. Весна идет безудержно вперед, и вслед за неживой природой разом, без долгих раздумий, пробуждается природа живая. Вчера только мы заметили веселую рябь и плеск на спокойной глади озер и целый день наблюдали серебряное сверкание чешуи в чистой воде — рыба играет, воды ожили! А сегодня поутру раздался сверху резкий и радостный крик привета — птицы здесь! Вот они кружатся, белые птицы в бездонной синеве неба, а мы стоим, подняв головы, щурим глаза и приветливо, по-хозяйски, улыбаемся: жизнь идет, добро пожаловать, дорогие гости с Большой Земли! И дни озвучены теперь шумом и гамом бесчисленных стай, белые птицы, тысячи их и тысячи, все опускаются из синего неба на синеву широких озер, пух летит по ветру, брачная возня идет на скалах, где лепится веселый птичий народ, скоро появятся птенцы!
В наших краях, в этом темном царстве смерти, властно утверждается жизнь. И вместе с ней — неясное волнение, тяга куда-то в далекое и неведомое, сладостное томление. Так хочется невозможного, так кажется, будто в эти праздничные дни рождения жизни проснутся те, кто уснул навсегда…
Сначала я сижу, закрыв глаза, жадно впитывая в себя тепло и свет. Но потом в обескровленном теле пробуждаются жизненные силы. Вот я встаю, улыбаюсь навстречу солнцу, и руки, опять сильные и горячие, ищут кого-то рядом.
Весна здесь, она пришла!
Я работал тогда лекпомом на бесконвойном пикете. Среди ясных озер, в чудесном уголке девственной тундры торчал наш барак, грязный и зловонный, окруженный вытоптанной и загаженной землей. Ничего не росло вокруг, в прошлом году еще стояла тут одна низкорослая полярная ель, но и ее ударом ноги бессмысленно и злобно сломал пьяный Васька. Лишь валялись ржавые консервные банки, тряпье, лежали грудами отбросы и нечистоты. Наше логово было плевком в чистый лик природы, и я со стыдом стал замечать это только весной. Теплой ночью выйду, присяду на свежую траву… Белые ночи Севера, весенние ночи, как хороши они! Подниму лицо к звездам… Какая благостная, какая проникновенная тишина! Вечерний мягкий свет не угасает до новой зари, теплый воздух едва колеблет вдали серебристое марево… Вот падающая звезда косо проведет по небосводу золотую черту, и она сразу вспыхивает десятки раз на сонной глади невидимых озер. Зеленовато-розовое небо так глубоко и прозрачно, что кажется, будто сквозь него видна Вечность, и белый пар восходит к звездам, как фимиам, и тихим гимном звучат певучие и чистые ночные шепоты и шелесты.
Казалось, все живое, испытывая радость бытия, облагорожено ею, и мы тоже должны были бы стать чище и светлее, потому что, отражая в бесчисленных озерах торжественную высь, земля стала похожей на небо.
— Положи на место мою ложку, падали кусок!
— А тебе жалко? Гадина…
— Положи, говорю!
— А то что?
— Увидишь, тварь…
Оба медленно поднимаются, впившись один в другого горящими глазами. Еще секунда — и они покатятся по полу, вцепившись друг другу в горло. Зимой такие сцены вызывали всеобщий интерес и смотрелись как спектакль. Но теперь, весной, раздражены все, и ссорящихся осаживают сразу и со всех сторон.
— Эй, кто поближе, дайте им между рог!
— Паразиты, отдохнуть не дают!
— Шипят, змеи… Ложку не поделили!
— Убивать таких надо…
— А в самом деле, доктор, что это сделалось с братвой? — говорит староста, подсаживаясь ко мне. — Психуют по пустякам. Как чумовые… И это я замечаю последнее время…
— Весна, дядя Коля, она в крови у всех сейчас, понял? Мы не чумовые, мы отравлены весной! Зимою я тоже думал, что весна разрядит нервное напряжение, успокоит людей, а вышло, сам видишь, наоборот. Если мы с тобой не найдем выхода, то дело дойдет до ножей и топоров.
— Так повесим Сашку-Машку!
— Нет, на этот крючок их теперь не поймаешь. Забыл разве, как вчера я хотел накормить их Сашкой-Машкой и едва сам не получил в лоб…
— Значит, свежего мяса захотели наши собаки?
— Точно.
Действительно, вчерашняя неудача меня поразила. Предложение повесить Сашку-Машку всегда вызывало восторг, взрыв радостного сквернословия и шумную возню. Обычно все быстро ложились на нары головами к середине комнаты, где стояла печь. Над печью я вешал Сашку-Машку, и действие начиналось.
Это была еще одна из страшных мистерий лагерного Севера — глубокое по смыслу третье превращение в непокорного зверя человека, давно вывернутого наизнанку и до последнего времени бывшего лишь безмерно страдающим животным. И сам я в эти моменты неизбежно чувствовал в себе подъем темных сил, злых, но веселых и крепких, дающих право на жизнь и возможность жить.
Жить вопреки… Жить назло… Страшно, но жить!
Предметами культа были розовое шелковое платье и пара чулок. Они когда-то принадлежали маленькой эвенке по кличке Саша-Маша. Она оставила эти вещи мне на память, и в ее честь совершался нами обряд повешения.
Платье и чулки я получил так. Однажды утром дневные смены уходили с развода в тундру. Это происходило в начале апреля, я работал в зоне и ожидал направления фельдшером в пикет, на ремонт железнодорожного пути. Едва голубел снег, черные колонны безмолвно и угрюмо проходили мимо и тонули во мраке. Согласно положению, я стоял у вахты с кучкой дежурных, в руках мы держали коптящие фонари. По списку больных я проверял правильность невыхода на работу. Было очень холодно, и я думал о чае, кипевшем в амбулатории на печке. Вдруг привычный порядок развода нарушился: невдалеке от нас люди сбились в толпу, захрипели простуженные голоса. Мы подошли. На снегу лежала темная фигурка, рядом другая нелепо топталась на месте, бессмысленно размахивая руками.
— Вот этот… Зарезал… Подскочил сзади, спрашивает: «Ты, дешевка?» Эта, что лежит, обернулась. Он ей нож в бок.
А другая, цыганка, которую он искал, оборвалась вмиг. Ошибка получилась. Это — мужик цыганки. Давно ее подозревал. Ревнивый, гад…
— А раненая кто?
— Девчонка какая-то. Маленькая. Тащите пока в дежурку.
Раненую опустили на пол; тело неловко перевалилось на правый бок, потому что в левом торчал со спины большой нож. Я нагнулся с фонарем. Она.
— Знаете ее? — спросил кто-то. Но я ничего не сказал в ответ. Побледневшее лицо казалось совсем детским. Ноги у меня ныли от холода, и я старался определить, отмерзли пальцы или еще нет. А, в общем, человек есть то, что нужно превозмочь в себе…
Вбежали врач больницы и санитары. Начался предварительный осмотр. Снаружи глухо звучал размеренный топот тысячи ног, черные шеренги, угрюмые и безмолвные, уходили в тундру. Человек есть то, что надо победить в себе, и я зажег папироску. Но пальцы дрожали, она упала в липкую грязь, и я бездумно глядел, как слабый огонек тлел и дымился. Потом погас, наконец. Знакомые голоса говорили где-то рядом:
— Выньте нож.
— Нельзя. Хлынет кровь. Нож играет здесь роль тампона.
— Вздор. Дайте мне посмотреть. Ну-с, пульса нет, зрачок не реагирует, акт дыхания отсутствует. Она мертва.
— Уже? Здорово!
— А что вас удивляет? Лезвие прошло через сердце. Смотрите, я вынимаю нож. (Кто-то дергает меня за рукав.) Пишите заметки для акта. Семь часов сорок пять минут. Тело девушки ниже среднего роста. Колотая непроникающая рана слева между седьмым и восьмым ребрами на три пальца дорсально от подмышечной линии. Ширина раны четыре сантиметра. Глубина, судя по лезвию, сантиметров… Как по-вашему?
Кто-то опять трогает меня за рукав. Сверхчеловек рождается тогда, когда умирает человек. Умрет в тебе человек — и ты свободен… С человеком так трудно здесь, а ведь без человека и лагеря для тебя не будет. Смотри, для уголовников лагерь — родной дом! Стряхни же, стряхни с себя все человеческое, стань выше его! И снова голос:
— Вы спите, что ли? Вот нашли место! Пишите же. Продолжаю осмотр. На теле больше ранений нет. Да она беременна! Обнажаю живот. Смотрите-ка — плод еще жив. Но он умрет сейчас, ничего не поделаешь. Что за сволочная жизнь, братцы! Дайте скорее закурить!..
Свет падал сбоку на белое и чистое полушарие живота, и тень пересекала его поперек. Поэтому движения плода были ясно заметны. Сначала частые и сильные… Потом слабее… Реже… И вот уже ничего не видно, только заплеванный пол, и маленькое нежное тело, и чьи-то засыпанные снегом валяные сапоги вокруг. Косматые шубы… Лица, закрытые черными масками… И табачный дым, медленно вьющийся кверху, в закопченный потолок.
Смерть под глухой и размеренный топот тысячи ног — торжественный марш черных шеренг, которые появляются в кругу неверного света и безмолвно тонут во тьме…
Тело унесли. Я остался один и долго-долго смотрел сквозь обледенелое окно на безжизненный трепет огненных лент в черном небе. И мне казалось, что я начинаю понимать смысл этих таинственных письмен, что необходимо еще одно усилие, еще один взлет выше, и тогда станет понятным все, не понятое мною до сих пор.
Уходя, я поднял с пола узелок. Убитая держала его в мертвых руках, он упал с носилок и остался мне на память. В нем я нашел розовое платье и пару чулок.
На пикет эти вещи попали случайно. С нами работал бойкий малолетка по кличке Ласточка. Однажды с ним вдвоем я возвращался на пикет с базы, таща на санках продовольственный груз. На середине пути мы сделали привал, ноги уже дрожали от усталости, а впереди оставалась самая трудная часть пути — перевал через сопки. Посидели на снегу, поднялись, кляня свою судьбу, север и сани с грузом. Перебираясь через горный ручей, бурливший между скалами, утомленный Ласточка сорвался с тропинки, упал на лед, а со льда — в воду. Когда я вытащил его, оказалось, что он не может идти, колено сразу вздулось и нестерпимо болело. Мы поругались, со злости я дважды ударил его, потом полез за сумкой скорой помощи, чтобы наложить давящую повязку на разбитый сустав. Нащупал в темноте сумку, — но в ней оказались розовое шелковое платье и пара чулок, я перепутал сумки, разбирая свои вещи на базе. Сжавшийся в комок и стучавший зубами мокрый Ласточка виновато и покорно выполнял все мои приказания, но рвать шелковое платье отказался наотрез. Он прижимал его к лицу костеневшими руками и страстным шепотом хрипел:
— Пойми, доктор, не могу! Доберемся как-нибудь, а на пикете дай эти тряпки мне. Ишь, волей и бабой пахнут! Ведь я со второго лагпункта и бабы в глаза не видел два года. А воли? Одичал ведь, пойми!!!
Еле живого усадил я его на сани, свалив груз в снег, привязал парня веревкой, впрягся, и мы тронулись дальше. Подъемы и спуски казались бесконечными, я скользил и падал, поднимался и вновь тащился вперед и вспомнил о Ласточке только тогда, когда в трещине огромной скалы остановился на второй привал. Забившись поглубже в щель между камнями, я долго лежал в изнеможении, но потом наконец пришел в себя.
— Ну, как? Болит колено?
Молчание. Вой ветра вверху, шум падающего снега и льда.
— Ты, Ласточка… — я грубо ткнул его ногой. — Как дела?
Ответа не последовало.
Тогда трясущимися руками я чиркнул спичку. Привязанный к саням парень сидел ровно и прямо, мокрая одежда обледенела и казалась стеклянной, широко открытые глаза глядели прямо на меня из-под корки льда, рот был забит снегом. Обледеневшие руки прижимали к груди розовое платье и пару чулок.
Спичка догорела, и стало невыносимо холодно и темно. У меня был тогда обычный зимний понос, и я долго возился обмерзшими пальцами в одежде и белье. Затем присел рядом с трупом, смертельная тоска сжала сердце, я сидел и плакал и дышал на пальцы и слушал, как вверху остервенело воет пурга. Потом мокрые от слез веки стали смерзаться, и мне показалось, что я слепну. Испуганно сняв рукавицу, я вывернул ее наизнанку и теплым мехом растирал лицо и хныкал от страха и тоски, все еще сидя на корточках. Оставалась еще одна спичка, и одиночество заставило зажечь ее. Широко раскрытые глаза из-под корки льда опять взглянули на меня, забитый снегом рот беззвучно кричал понятные мне слова. Бледные, стеклянные пальцы страстно прижимали к мертвой груди розовое платье. Пока был свет, я чувствовал, что в этом страшном мире я не совсем одинок.
Гибель Ласточки не внесла оживления на пикете: здесь люди не нужны друг другу.
Но когда все улеглись на нары, я сел у печки и вынул платье и чулки. Великий Боже, что началось вокруг! Все рванулись к женским тряпкам: здоровенный Васька Косой и другой Васька, которому цыган осенью откусил ухо, старый сифилитик Сипатый, он же Мопс, и бывший тюремный надзиратель по прозвищу Господин Змей. Даже дядя Коля, выдержанный, железный человек… Даже Глиста, чахлый мальчишка, обитавший на собачьих правах под нарами… Все рванулись вперед, вытянув жадные руки и толкая друг друга. Началась общая свалка, и платье было бы разорвано в клочья, если бы не обычное вмешательство дяди Коли: два-три коротких удара в живот и все, огрызаясь и рыча, разошлись по нарам. Я опять остался один посреди комнаты и, чтобы доставить удовольствие всем, сделал деревянные плечики и повесил над печью платье, а под ним — чулки. Теплый воздух, поднимаясь от печи, придал легкой ткани колебательные движения, и сосредоточенное молчание вдруг сменилось веселым одобрительным ревом. Воображение заработало: на место, где должны были находиться груди, положили два комка мягкого мха, набили соломой чулки, вместо головы подвязали подушку, на которой я углем нарисовал смеющуюся рожу. Таким образом выработался весь ритуал подвешивания Сашки-Машки — розового чучела, которое стало нашей общей любовницей.
Я быстро понял значение этого действа, и как только Большой ночью нервы начали сдавать, и ссоры стали частыми и злыми, — я призывал на помощь Сашку-Машку, и, кто знает, может быть, она не раз спасала меня от ножа в бок.
Но сейчас, весной, власть розового чучела исчезла. Захотелось настоящего тела, живого и теплого.
Ночь. Прозрачная, сиренево-серебристая… Тонкий месяц дрожит на широкой глади бесчисленных озер. Тихо. Проникновенное и радостное спокойствие юной жизни, отдыхающей для нового солнечного дня. Изредка певучие, чистые звуки доносятся из тундры — сонный лебедь взмахивает крыльями, олень на водопое плеснет водой. На ложе из желтых маков и синих энцианов я лежу под звездами. Зачарованная дремота, весенние грезы… Кажется, будто прохладные волны, баюкая и лаская, увлекают меня куда-то вниз. Вот в серебряном мареве вижу розовое тело возлюбленной, протягиваю навстречу руки и…
Слышу сдавленные голоса:
— Не лапай ее… Спужаешь…
— Дай я погладю маленько!
— Теплая какая… Мягкая!
— Известно — баба…
Серебристо-розовые струи, плавно покачивая, влекут меня в неизвестное.
Опять те же голоса:
— Держи ее… Чтоб меня зарезали!
О, если бы эта ночь, зачарованная весенняя ночь, не кончилась никогда! Эта сладостная тишина, это трепетное томление…
— Брысь, собака, брысь!
— Брысь!
Тихая возня.
— Отдай нож, паразит! Держите ему руку, братцы!
Нет, розовое серебро грезится только во сне. Вскакиваю.
— Что такое?
— Да вот олененка поймали. Раненого — ишь, ножка сло-матая. Самочка.
Подхожу. Большие глаза смотрят пугливо и скорбно. Закуриваю, потом иду за барак к своему тайнику, достаю бутыль спирта и жадно пью. Конец послушному животному… Я приспособился к лагерю и окреп. Свершилось третье превращение: родился злой и непокорный зверь. Он будет силен и жесток, как всякий зверь, — разве не для людей только существует все доброе и святое?
Владимир Александрович второй раз бежал, и только теперь я понял этого человека: он — бунтарь, он бросил вызов, ему все равно, что с ним будет, — ведь он уже утвердил свою волю! Вот великолепный пример! Теперь мой черед! Ну, так что же, — пора подниматься с колен: разве не создан я для того, чтобы вечно идти? Даже если идти в никуда? Только чтобы идти — в нарушение, как вызов?
Ясное небо ласково глядит в сотни светлых озер. Какая чистота, какая проникновенная радость в шевелении каждого листка. Светлеет. Скоро заря. Я обнимаю нежную пленницу обеими руками. Запах ребенка и молока.
Заря занимается. Свежий ветерок. О, если бы это торжествующее утро не кончилось никогда! Весеннее утро, вновь возвратившее мне слово «вперед!». Оно рождает жизнь, но идти мне теперь по иному пути: человек превзойден, и уже никого не страшно и ничего не жаль. Только вперед и вперед!
Просыпаюсь оттого, что золотые лучи шаловливо щекочут мне веки: утро! Солнце! Новый день!
Вскакиваю… Как вкусно пахнет жаркое, поданное на стол!
— Откуда, братцы?
— Да вот… Эту…
Мы сидим вокруг стола, дружно стуча ножами, чавкая и громко смеясь. В широко открытую дверь дует ледяной ве-тер — северный ветер с застывшего океана… Пусть дует! Как славно напрягаются сильные мышцы, как бодро дышит крепкая грудь! Пусть хлещет ветер в лицо: ничего не жаль позади, только вперед и вперед!
Завтрак кончен. Шумной, дружной ватагой все выходим из барака. Ребята запевают песню, взбрасывают на плечи кирки и пускаются в путь.
Все уходят. Я вижу темные их фигуры дальше… Дальше… Вот они тонут в золотом сиянии утра и никого нет, я один, только синее небо и солнце, только белые птицы и цветы вокруг.
Почему так легко мне? Молод я, что ли? Наклоняюсь над гладью ручья. Нет, я не молод. Но на меня смотрят глаза, в которых уже нет прошлого. И только теперь я понимаю, наконец, все до конца.
Я силен потому, что свободен.
В это утро умерли боги. Человек поднимается с колен, разгибает покорную спину. Кончилась знакомая узкая дорога, по которой так трудно было идти. Впереди незнакомый и просторный путь, и идти будет легко — разве запреты не умерли там, позади? Я свободен от прошлого, позади только пепел…
Дуй же, ветер, в лицо, злобный ветер бескрайних студеных равнин! Мне идти и идти: впереди пустота, позади — только пепел, но мне мертвых не жаль и не страшно живых, а дорога моя не имеет конца!
Данный текст является ознакомительным фрагментом.